Справа от крыльца — аристократы! — стояли неразговорчивые, даже меж собой неконтактные старшины катеров, до такой степени презирающие человечество, что не носили даже форму — на них были небрежные штатские костюмы.
— Ты знаешь, Нюрка, — спросил Прончатов, — чем эта стекляшка хороша?
— Ну чем, ну чем, Олег Олегович? — заранее хохоча, ответила Нюрка. — Вы сроду такой шутник, такой шутник…
Хихикая и кокетничая, Нюрка Нехамова торопливо зыркала глазами по сторонам: неужели никто из девчат не видит, как с ней разговаривает сам Олег Олегович Прончатов, как он улыбается белоснежными зубами, обратив к ней свое распрекрасное лицо?
— Чем же хороша стекляшка, Олег Олегович, чем же? — нарочно привлекая внимание, хохотала Нюрка. — Уж вы скажете…
— А тем, что тебя, Нюрка, видать, а достать нельзя! — ответил Прончатов. — Ты вроде королева.
Пока Нюрка, взвизгивая, как от щекотки, смеялась и заслоняла вспыхнувшее лицо журналом, Прончатов слушал разнобойный разговор на крылечке, до которого от киоска было метров сорок. На Пиковском причале закончили четыреста шестую баржу, токарь Петька Скородумов на собрание пойти не мог из-за «большого градуса», у тех Мурзиных, что жили по Садовой, объелась вехом корова, Лизка Нехорошева вернулась к мужу, у катера номер 18 разносились клапаны, у Колотовкиных намечается свадьба, но народ думает, что ей, свадьбе, не бывать… Потом из глубины крыльца вдруг послышалось:
— …А Олег Олегович и говорит…
Рассказывающий понизил голос, вместо слов стали слышны только их обрывки, а затем раздался жеребячий хохот, и Олег Олегович так и не узнал, что он там такое говорил. «Голяков, так его перетак!» — подумал он, узнав голос рассказчика и представляя его рябое шельмоватое лицо.
— Ты, Нюрка, теперь самая грамотная девка в поселке. Ты, поди, от скуки все газеты прочитываешь?
Прончатов уже спиной слышал знакомый скрип кирзовых сапог, мелкое топотанье парусиновых туфель и шарканье старых, очень стоптанных ботинок. Тяжелые скрипящие сапоги, конечно, принадлежали парторгу Вишнякову, но если Прончатов шел на профсоюзное собрание один, то парторг двигался на народное действо в тесном единении с начальником рейда Куренным и техноруком того же рейда Груниным, сзади прикрывался братьями Голубицыными, а совсем позади шла та самая группа людей, которые присоединились к парторгу толь? ко потому, что он уже шел с четырьмя спутниками. Известно, что толпа притягивает толпу. Однако со стороны шествие вишняковской когорты производило впечатление, и Прончатов рассеянно сказал Нюрке Нехамовой:
— Ну, прощевай, королева, не скучай!
После этого он вернулся на тротуар, расставив ноги, встал на пути Вишнякова.
— Внушительная картина, — бормотал он. — Народное шествие!
В окружении Вишнякова произошли перемены, хотя он сам, конечно, пуще прежнего задрал голову, заскрипел сапогами, а начальник Куренной выпятил вышитую грудь. Первыми сбились с шага братья Голубицыны, потом завилял глазами технорук Грунин, а затем вышитый Куренной не выдержал прончатовского взгляда — он сбился с шага, отчаянно покраснел и, видимо, неожиданно для себя торопливо проговорил:
— Добрый вечер, Олег Олегович!
После вероломной измены Куренного когорта смешалась, те, что были позади, переместились вперед, и, таким образом, возле Прончатова оказались не соратники парторга, а примкнувшие к ним вольные ходоки, которые весело и радостно принялись здороваться с главным инженером и даже окружать его плотным кольцом. Это Олегу Олеговичу не понравилось, и он сумрачно проговорил:
— Проходите, товарищи, проходите!
Прончатов удивленно вскинул брови, когда, отстав от послушно уходящей толпы, Вишняков возвратился к нему. Сапоги парторга теперь скрипели несколько мягче, голова находилась в нормальном положении.
— Олег Олегович, на секундочку, — позвал Вишняков.
На Тагар накатывался теплый и медленный вечер; по-сонному мычали коровы, мягко стелилась пыль, и так ясно звучали голоса, точно разговаривающие сидели в кружке. Висело над клубом, старательно свернувшись, совершенно круглое облако с дыркой посередине.
— Як тебе, Прончатов, в большое уважение вошел! — сказал парторг и посмотрел на главного инженера честными, прямыми, откровенными глазами. — Ты правильно решил проверить себя на народе. Правильное, партийное решение принял ты, Прончатов! — мерно продолжал Вишняков. — За это я тебя уважаю. Есть в тебе смелость, Прончатов!
Под распахнутым пиджаком, на застиранной гимнастерке у парторга скромно поблескивали обтянутые целлофаном колодки к орденам и медалям. Два ордена Красного Знамени, орден Красной Звезды, ордена Отечественной войны двух степеней, медали, медали, медали. Блестяще воевал батальонный командир Вишняков, слыл мастером разведки и ближнего боя; не было в полку человека преданнее воинскому долгу, воинской службе, полковому знамени и полковым традициям.
— Спасибо за доброе слово, Григорий Семенович! — задумчиво сказал Прончатов.
Парторг глядел на Прончатова все теми же ясными, искренними, честными глазами, в которых не было ни подвоха, ни тайной мысли, ни гаденькой неискренности. Ну весь, с головы до ног, был парторг живым воплощением долга, ответственности, человеческой принципиальности и непреклонной целеустремленности. Он молчал, покусывал нижнюю губу; на его серых, усталых щеках лежал отсвет низкого солнца — парторг работал в сутки по восемнадцать часов.
— Ты не думай, Прончатов, что я с тобой примирился, — вдруг сказал он. — Так что ты надежды на мою ласку не держи…
Вишняков по-военному четко повернулся, каблуки щелкнули, прямые плечи застыли как бы в металлическом окладе. И пошел парторг отсчитывать пехотные шаги: раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три…
Возле клуба шумела, бурлила толпа. Подошла вторая бригада с Пиковского рейда, приехали на грузовике ребята с Ноль-пикета; по-гусиному вытянув шею, уже расхаживал возле клуба руководитель местного оркестра, собираясь играть марши и туши. Однако ни одного человека из рода Нехамовых еще не было у клуба: старый Никита всегда приводил выводок с опозданием. Собственно, всяческие собрания только тогда и начинались, когда в узкой горловине Красного переулка появлялась седая, обрамленная сиянием голова Никиты Нехамова, а за ним — почтительное и принаряженное семейство. В клубе Нехамовы занимали два первых ряда.
Никита садился в центре, клал подбородок на палку, которой в случае недовольства чем-нибудь дробно стучал по полу.
Усмехнувшись, Прончатов повернулся, чтобы пойти к клубу, но успел сделать только один шаг, как ему пришлось резко остановиться: из короткого, узкого переулка вышел человек с квадратными широкими плечами, с висящим над глазами широким лбом и маленькими капризными губами. Человек был одет по-летнему свободно, на ногах желтели модные босоножки, а в руке держал махровое полотенце: человек шел купаться. Заметив Прончатова, мужчина остановился так резко, словно налетел на невидимое препятствие; загорелое его лицо мгновенно покраснело, лоб пересекла трагическая вертикальная складка.
Перед Прончатовым стоял заведующий кафедрой теоретической механики одного из крупных институтов Георгий Семенович Кашлев, приехавший в родные места на летние каникулы.
Пока Олег Олегович Прончатов и доцент Георгий Семенович Кашлев с непонятным выражением лиц глядят друг на друга, автор делает еще одно отступление в прошлое главного инженера Тагарской сплавной конторы. Вспоминая весну тысяча девятьсот сорок третьего года, автор утверждает, что школьников рождения тысяча девятьсот двадцать пятого года Пашевский райвоенкомат…
СКАЗ О ПРОШЛОМ
Школьников рождения тысяча девятьсот двадцать пятого года Пашевский райвоенкомат должен был призвать в армию в апреле, но областной военный комиссариат, учитывая военную ситуацию и нужду действующей армии в офицерском составе, решил призыв десятиклассников отсрочить на три месяца, чтобы получили аттестаты. Был уже разгром немцев под Москвой, была уже позади страшная зима сорок второго — сорок третьего годов с ее метелями и холодами, с низким голосом Левитана, с мерзлой картошкой вместо хлеба и смешной кинокомедией «Антоша Рыбкин».
Готовясь уйти в армию, Олег Прончатов — сын председателя колхоза имени Ленина — жадно смотрел в клубе фронтовые киножурналы, читал центральные газеты, успевая в школе весьма слабо, на уроках военного дела отличался: из мелкокалиберной винтовки бил в «десятку», на лыжной десятикилометровке уступал только остяку Гришке Глазкову, окапывался в снегу мгновенно и ползал по-пластунски мастерски. С фронта он собирался писать Анне Мамаевой и холодными вечерами, спрятавшись от мартовского ветра в палисадник, целовался с ней. Олег обещал Анне вернуться с победой, но она, наслушавшись фронтовых лирических песен, решила пустить его в свою комнату только после полной победы над врагом. «Вот вернешься ты с фронта домой, и под вечер с тобой повстречаемся…» — пела Анна с чувством.
В апреле, когда Олегу исполнилось восемнадцать лет, отец в первый раз в жизни угостил сына крепкой медовухой и до трех часов ночи разговаривал с ним. Олег Олегович Прончатов-старший воевал в империалистическую и гражданскую, был ранен на Халхин-Голе, так что разговор у них был мужской, военный, в котором не было места матери Олега, она до трех часов ночи тоже не спала, тихонько посиживая в кухне и вытирая глаза концом ситцевого платка.
На следующий день Олег опоздал в школу; явился только ко второй перемене, но по коридору шел с таким видом, словно принимал военный парад. Он едва-едва поклонился математику, которого по причине разных болезней в армию не брали, снисходительно поулыбался младшеклассникам, которые провожали его почтительной стайкой, туго закинув голову назад, прошел мимо девчонок-девятиклассниц, затихших при его появлении. В классе он мрачно подошел к своей парте, сел и весь третий урок просидел неподвижно, а в конце урока написал друзьям записку: «Смываемся с занятий!»
На следующей перемене Олег Прончатов и двое его друзей — Гошка Кашлев и Виталька Колотовкин — открыто ушли с уроков. По пути в раздевалку они встретили завуча Тамару Ивановну и вежливо с ней поздоровались, так как завуч была молодая, добрая и красивая. Потом они оделись и неторопливо вышли на улицу, секундочку постояв, решительно двинулись к околице поселка, шагая прямо по лужам.
Весна была в разгаре, хотя в Нарыме апрель почти всегда бывает холодным и ветреным. А тут висело над домами по-весеннему лучистое солнце, снег осел, на улицах журчали ручьи, проклевывались на деревьях почки, резкий воздух пахнул свежей рогожей, и вообще все кругом было таким прозрачным и расширившимся, точно по миру прошли мойщики с мокрыми тряпками.
За околицей деревни стоял большой деревянный сарай, до войны в нем хранили бочки с соленой рыбой и клюквой, а теперь в сарае селились только ветры. В щелки меж досками пробивалось солнце, отражалось в разбитых бутылках, солнечные лучи в пыльном воздухе походили на лучи прожекторов.
— Заходи скорее! — шепнул Олег Прончатов. — Кажется, никто не видел.
В восемнадцать лет Олег Прончатов был нескладен, длинноног, на круглой, остриженной военкоматом голове торчали оттопыренные уши, высокая фигура была до нелепости костиста, но он уже был широкоплеч, шея уже обрастала продолговатыми мускулами. За высокий рост и костистость Олега в школе звали Дрын.
— Спички давай! — опять шепотом сказал Олег. — Свечка у меня.
Гошка Кашлев и Виталька Колотовкин осторожно подошли к пустой бочке, перешептываясь и переглядываясь, достали по коробке спичек, затихли в нерешительности. Гошка Кашлев был широкий, приземистый, голова у него была большая, расширяющаяся вверху, за что он носил кличку Налим; Виталька Колотовкин не был ни тонким, ни низким, прозвище имел Щекотун, так как к Виталькиным бокам или к пяткам нельзя было и пальцем прикоснуться: он немедленно валился на спину, верещал пронзительным поросячьим визгом.
— Часы я достал! — сказал Олег. — Зажигай свечку, ребята!
Когда свечка разгорелась, стало слышно, как трещит ее серый фитиль. В сарае все-таки пахло рыбой, слежавшейся пылью, от солнечных лучей, похожих на лучи прожектора, сарай казался колеблющимся, призрачно невесомым, словно был растворен в солнце. Лица ребят бледнели, покрывались таким же серым налетом, какого цвета был заброшенный сарай, в молчании зыбко пошевеливался страх ожидания. На щеках Витальки Колотовкина рдел тугой лихорадочный румянец.
— Бросим жребий, друзья! — дрогнувшим голосом сказал Олег, вынимая из коробки три спички. — Длинная — первый, покороче — второй, совсем короткая — третий.
Судьба сыграла с ребятами злую шутку: самому робкому из них — Витальке Колотовкину — выпала доля первому принять мучения, самому отчаянному, Олегу Прончатову, — последнему. Держа спички в пальцах, не решаясь бросить их, парни молча глядели друг на друга, сильнее прежнего побледнев, опустили головы. Несколько секунд они были неподвижны, затем Олег закатал рукав телогрейки, обнажив тонкую белую руку, шепотом приказал:
— Гошка, давай палочку!
Налим-Кашлев нашел толстый прутик, примерив его к горящей свечке, установил торчком так, чтобы верхний конец был посередине пламени. Затем он отошел назад и тоже закатал рукав телогрейки.
— Виталька, начинай! — крикнул Гошка. — Ну, чего ждешь!
У Колотовкина дрожали руки и ноги, лицо было бледным до синевы. Он сонными, неверными движениями засучил рукав вытертой, прожженной в нескольких местах шубенки, затравленно оглянувшись на Олега, пошел к бочке так, словно его тащили незримыми канатами. Остановившись, он тоненько, жалобно простонал.
— Трус! — крикнул Олег.
Скривив лицо, весь сжавшись, заранее открыв рот, Щекотун лунатическим движением поднес обнаженную руку к свечке и в то же мгновение закричал страшным коровьим голосом. В пустом сарае, в тишине голос резанул уши Олега и Кашлева, они инстинктивно сжались, отступили от бочки, испуганно замерли, но Налим-Кашлев шепотом считал: «Раз-два-три…» Когда он сказал «шесть», Щекотун перестал кричать, закатив глаза, плавно и мягко, но так быстро, что Олег не успел подхватить, упал на спину. В сарае душно запахло паленым мясом.
— Не выдержал! — крикнул Кашлев. — Всего шесть секунд!
В сарае вдруг сделалось темно: солнце, видимо, на минуту забежало за легкую тучу, по всему Тагару прокатилась рваная голубоватая тень. Показалось, что свеча загорелась ярче, в ее колеблющемся свете глаза Олега стали зелеными, кошачьими, а лежащий Колотовкин застонал громче прежнего.
Ребятам было по восемнадцати лет, Гошка Кашлев, недавно побывав у вдовой солдатки, узнал, что такое женщина, через три месяца их брали в армию, в газетах войной пылали страницы, но сейчас у Прончатова и Кашлева были мальчишечьи лица, детская жестокость светилась в глазах, дух соревнования распирал их, словно на футбольном поле. Они пренебрежительно поглядели на лежащего Витальку Колотовкина, одинаково хвастливо передернули плечами и высокомерно улыбнулись.
— Твоя очередь, Налим! — сказал Олег. — Считать буду я.
Злым, мстительным, жестоким парнишкой был Гошка Кашлев, но в смелости и упрямстве не уступал Олегу Прончатову. Он ядовито улыбнулся, ссутулившись, звериной косолапой походкой подошел к горящей свече. В то мгновение, когда огонь лизнул живую плоть, его лицо потеряло детскость — четко проступили на нем будущие сильные, волевые складки, распух мясистый нос, глаза превратились в узкие, жестокие щелочки, а зубы он так стиснул, что рот распух. Страдая, он что-то шептал, приговаривал.
— …семь, восемь, девять, десять… — считал Олег, — одиннадцать…
Крупные мутные слезы текли по лицу Гошки, скрученный судорогой, бормочущий нечленораздельное, он был жалок, как раненое животное.
— …двенадцать…
Следующее число не вышло: Кашлев хватанул ртом воздух и медленно повалился на спину, но не мешком, как Виталька Колотовкин, а твердым, прямым бруском. Две-три секунды стояла пьяная качающаяся тишина, затем Олег бросился к Гошке, поднял вялую руку товарища — сквозь закопченность кожи проглядывали связки кровоточащих сухожилий. От этого у Олега плавно-плавно закружилась голова. Еще через несколько мгновений Кашлев пришел в себя, суетливо вскочив, сквозь боль крикнул:
— Сколько?
— Двенадцать.
Олегу было труднее других. Если бы испытание по жребию досталось ему первым, он не был бы переполнен страхом Колотовкина, волю не ослабили бы звериные страдания Кашлева. Олег шел к свече с двойным страхом, с двойной тяжестью ожидания боли. Он поднес руку к пламени, страдая, заскулил сквозь стиснутые зубы. На шестой секунде он впился зубами в мякоть левой руки, раздирая кожу, давился соленой кровью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
— Ты знаешь, Нюрка, — спросил Прончатов, — чем эта стекляшка хороша?
— Ну чем, ну чем, Олег Олегович? — заранее хохоча, ответила Нюрка. — Вы сроду такой шутник, такой шутник…
Хихикая и кокетничая, Нюрка Нехамова торопливо зыркала глазами по сторонам: неужели никто из девчат не видит, как с ней разговаривает сам Олег Олегович Прончатов, как он улыбается белоснежными зубами, обратив к ней свое распрекрасное лицо?
— Чем же хороша стекляшка, Олег Олегович, чем же? — нарочно привлекая внимание, хохотала Нюрка. — Уж вы скажете…
— А тем, что тебя, Нюрка, видать, а достать нельзя! — ответил Прончатов. — Ты вроде королева.
Пока Нюрка, взвизгивая, как от щекотки, смеялась и заслоняла вспыхнувшее лицо журналом, Прончатов слушал разнобойный разговор на крылечке, до которого от киоска было метров сорок. На Пиковском причале закончили четыреста шестую баржу, токарь Петька Скородумов на собрание пойти не мог из-за «большого градуса», у тех Мурзиных, что жили по Садовой, объелась вехом корова, Лизка Нехорошева вернулась к мужу, у катера номер 18 разносились клапаны, у Колотовкиных намечается свадьба, но народ думает, что ей, свадьбе, не бывать… Потом из глубины крыльца вдруг послышалось:
— …А Олег Олегович и говорит…
Рассказывающий понизил голос, вместо слов стали слышны только их обрывки, а затем раздался жеребячий хохот, и Олег Олегович так и не узнал, что он там такое говорил. «Голяков, так его перетак!» — подумал он, узнав голос рассказчика и представляя его рябое шельмоватое лицо.
— Ты, Нюрка, теперь самая грамотная девка в поселке. Ты, поди, от скуки все газеты прочитываешь?
Прончатов уже спиной слышал знакомый скрип кирзовых сапог, мелкое топотанье парусиновых туфель и шарканье старых, очень стоптанных ботинок. Тяжелые скрипящие сапоги, конечно, принадлежали парторгу Вишнякову, но если Прончатов шел на профсоюзное собрание один, то парторг двигался на народное действо в тесном единении с начальником рейда Куренным и техноруком того же рейда Груниным, сзади прикрывался братьями Голубицыными, а совсем позади шла та самая группа людей, которые присоединились к парторгу толь? ко потому, что он уже шел с четырьмя спутниками. Известно, что толпа притягивает толпу. Однако со стороны шествие вишняковской когорты производило впечатление, и Прончатов рассеянно сказал Нюрке Нехамовой:
— Ну, прощевай, королева, не скучай!
После этого он вернулся на тротуар, расставив ноги, встал на пути Вишнякова.
— Внушительная картина, — бормотал он. — Народное шествие!
В окружении Вишнякова произошли перемены, хотя он сам, конечно, пуще прежнего задрал голову, заскрипел сапогами, а начальник Куренной выпятил вышитую грудь. Первыми сбились с шага братья Голубицыны, потом завилял глазами технорук Грунин, а затем вышитый Куренной не выдержал прончатовского взгляда — он сбился с шага, отчаянно покраснел и, видимо, неожиданно для себя торопливо проговорил:
— Добрый вечер, Олег Олегович!
После вероломной измены Куренного когорта смешалась, те, что были позади, переместились вперед, и, таким образом, возле Прончатова оказались не соратники парторга, а примкнувшие к ним вольные ходоки, которые весело и радостно принялись здороваться с главным инженером и даже окружать его плотным кольцом. Это Олегу Олеговичу не понравилось, и он сумрачно проговорил:
— Проходите, товарищи, проходите!
Прончатов удивленно вскинул брови, когда, отстав от послушно уходящей толпы, Вишняков возвратился к нему. Сапоги парторга теперь скрипели несколько мягче, голова находилась в нормальном положении.
— Олег Олегович, на секундочку, — позвал Вишняков.
На Тагар накатывался теплый и медленный вечер; по-сонному мычали коровы, мягко стелилась пыль, и так ясно звучали голоса, точно разговаривающие сидели в кружке. Висело над клубом, старательно свернувшись, совершенно круглое облако с дыркой посередине.
— Як тебе, Прончатов, в большое уважение вошел! — сказал парторг и посмотрел на главного инженера честными, прямыми, откровенными глазами. — Ты правильно решил проверить себя на народе. Правильное, партийное решение принял ты, Прончатов! — мерно продолжал Вишняков. — За это я тебя уважаю. Есть в тебе смелость, Прончатов!
Под распахнутым пиджаком, на застиранной гимнастерке у парторга скромно поблескивали обтянутые целлофаном колодки к орденам и медалям. Два ордена Красного Знамени, орден Красной Звезды, ордена Отечественной войны двух степеней, медали, медали, медали. Блестяще воевал батальонный командир Вишняков, слыл мастером разведки и ближнего боя; не было в полку человека преданнее воинскому долгу, воинской службе, полковому знамени и полковым традициям.
— Спасибо за доброе слово, Григорий Семенович! — задумчиво сказал Прончатов.
Парторг глядел на Прончатова все теми же ясными, искренними, честными глазами, в которых не было ни подвоха, ни тайной мысли, ни гаденькой неискренности. Ну весь, с головы до ног, был парторг живым воплощением долга, ответственности, человеческой принципиальности и непреклонной целеустремленности. Он молчал, покусывал нижнюю губу; на его серых, усталых щеках лежал отсвет низкого солнца — парторг работал в сутки по восемнадцать часов.
— Ты не думай, Прончатов, что я с тобой примирился, — вдруг сказал он. — Так что ты надежды на мою ласку не держи…
Вишняков по-военному четко повернулся, каблуки щелкнули, прямые плечи застыли как бы в металлическом окладе. И пошел парторг отсчитывать пехотные шаги: раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три…
Возле клуба шумела, бурлила толпа. Подошла вторая бригада с Пиковского рейда, приехали на грузовике ребята с Ноль-пикета; по-гусиному вытянув шею, уже расхаживал возле клуба руководитель местного оркестра, собираясь играть марши и туши. Однако ни одного человека из рода Нехамовых еще не было у клуба: старый Никита всегда приводил выводок с опозданием. Собственно, всяческие собрания только тогда и начинались, когда в узкой горловине Красного переулка появлялась седая, обрамленная сиянием голова Никиты Нехамова, а за ним — почтительное и принаряженное семейство. В клубе Нехамовы занимали два первых ряда.
Никита садился в центре, клал подбородок на палку, которой в случае недовольства чем-нибудь дробно стучал по полу.
Усмехнувшись, Прончатов повернулся, чтобы пойти к клубу, но успел сделать только один шаг, как ему пришлось резко остановиться: из короткого, узкого переулка вышел человек с квадратными широкими плечами, с висящим над глазами широким лбом и маленькими капризными губами. Человек был одет по-летнему свободно, на ногах желтели модные босоножки, а в руке держал махровое полотенце: человек шел купаться. Заметив Прончатова, мужчина остановился так резко, словно налетел на невидимое препятствие; загорелое его лицо мгновенно покраснело, лоб пересекла трагическая вертикальная складка.
Перед Прончатовым стоял заведующий кафедрой теоретической механики одного из крупных институтов Георгий Семенович Кашлев, приехавший в родные места на летние каникулы.
Пока Олег Олегович Прончатов и доцент Георгий Семенович Кашлев с непонятным выражением лиц глядят друг на друга, автор делает еще одно отступление в прошлое главного инженера Тагарской сплавной конторы. Вспоминая весну тысяча девятьсот сорок третьего года, автор утверждает, что школьников рождения тысяча девятьсот двадцать пятого года Пашевский райвоенкомат…
СКАЗ О ПРОШЛОМ
Школьников рождения тысяча девятьсот двадцать пятого года Пашевский райвоенкомат должен был призвать в армию в апреле, но областной военный комиссариат, учитывая военную ситуацию и нужду действующей армии в офицерском составе, решил призыв десятиклассников отсрочить на три месяца, чтобы получили аттестаты. Был уже разгром немцев под Москвой, была уже позади страшная зима сорок второго — сорок третьего годов с ее метелями и холодами, с низким голосом Левитана, с мерзлой картошкой вместо хлеба и смешной кинокомедией «Антоша Рыбкин».
Готовясь уйти в армию, Олег Прончатов — сын председателя колхоза имени Ленина — жадно смотрел в клубе фронтовые киножурналы, читал центральные газеты, успевая в школе весьма слабо, на уроках военного дела отличался: из мелкокалиберной винтовки бил в «десятку», на лыжной десятикилометровке уступал только остяку Гришке Глазкову, окапывался в снегу мгновенно и ползал по-пластунски мастерски. С фронта он собирался писать Анне Мамаевой и холодными вечерами, спрятавшись от мартовского ветра в палисадник, целовался с ней. Олег обещал Анне вернуться с победой, но она, наслушавшись фронтовых лирических песен, решила пустить его в свою комнату только после полной победы над врагом. «Вот вернешься ты с фронта домой, и под вечер с тобой повстречаемся…» — пела Анна с чувством.
В апреле, когда Олегу исполнилось восемнадцать лет, отец в первый раз в жизни угостил сына крепкой медовухой и до трех часов ночи разговаривал с ним. Олег Олегович Прончатов-старший воевал в империалистическую и гражданскую, был ранен на Халхин-Голе, так что разговор у них был мужской, военный, в котором не было места матери Олега, она до трех часов ночи тоже не спала, тихонько посиживая в кухне и вытирая глаза концом ситцевого платка.
На следующий день Олег опоздал в школу; явился только ко второй перемене, но по коридору шел с таким видом, словно принимал военный парад. Он едва-едва поклонился математику, которого по причине разных болезней в армию не брали, снисходительно поулыбался младшеклассникам, которые провожали его почтительной стайкой, туго закинув голову назад, прошел мимо девчонок-девятиклассниц, затихших при его появлении. В классе он мрачно подошел к своей парте, сел и весь третий урок просидел неподвижно, а в конце урока написал друзьям записку: «Смываемся с занятий!»
На следующей перемене Олег Прончатов и двое его друзей — Гошка Кашлев и Виталька Колотовкин — открыто ушли с уроков. По пути в раздевалку они встретили завуча Тамару Ивановну и вежливо с ней поздоровались, так как завуч была молодая, добрая и красивая. Потом они оделись и неторопливо вышли на улицу, секундочку постояв, решительно двинулись к околице поселка, шагая прямо по лужам.
Весна была в разгаре, хотя в Нарыме апрель почти всегда бывает холодным и ветреным. А тут висело над домами по-весеннему лучистое солнце, снег осел, на улицах журчали ручьи, проклевывались на деревьях почки, резкий воздух пахнул свежей рогожей, и вообще все кругом было таким прозрачным и расширившимся, точно по миру прошли мойщики с мокрыми тряпками.
За околицей деревни стоял большой деревянный сарай, до войны в нем хранили бочки с соленой рыбой и клюквой, а теперь в сарае селились только ветры. В щелки меж досками пробивалось солнце, отражалось в разбитых бутылках, солнечные лучи в пыльном воздухе походили на лучи прожекторов.
— Заходи скорее! — шепнул Олег Прончатов. — Кажется, никто не видел.
В восемнадцать лет Олег Прончатов был нескладен, длинноног, на круглой, остриженной военкоматом голове торчали оттопыренные уши, высокая фигура была до нелепости костиста, но он уже был широкоплеч, шея уже обрастала продолговатыми мускулами. За высокий рост и костистость Олега в школе звали Дрын.
— Спички давай! — опять шепотом сказал Олег. — Свечка у меня.
Гошка Кашлев и Виталька Колотовкин осторожно подошли к пустой бочке, перешептываясь и переглядываясь, достали по коробке спичек, затихли в нерешительности. Гошка Кашлев был широкий, приземистый, голова у него была большая, расширяющаяся вверху, за что он носил кличку Налим; Виталька Колотовкин не был ни тонким, ни низким, прозвище имел Щекотун, так как к Виталькиным бокам или к пяткам нельзя было и пальцем прикоснуться: он немедленно валился на спину, верещал пронзительным поросячьим визгом.
— Часы я достал! — сказал Олег. — Зажигай свечку, ребята!
Когда свечка разгорелась, стало слышно, как трещит ее серый фитиль. В сарае все-таки пахло рыбой, слежавшейся пылью, от солнечных лучей, похожих на лучи прожектора, сарай казался колеблющимся, призрачно невесомым, словно был растворен в солнце. Лица ребят бледнели, покрывались таким же серым налетом, какого цвета был заброшенный сарай, в молчании зыбко пошевеливался страх ожидания. На щеках Витальки Колотовкина рдел тугой лихорадочный румянец.
— Бросим жребий, друзья! — дрогнувшим голосом сказал Олег, вынимая из коробки три спички. — Длинная — первый, покороче — второй, совсем короткая — третий.
Судьба сыграла с ребятами злую шутку: самому робкому из них — Витальке Колотовкину — выпала доля первому принять мучения, самому отчаянному, Олегу Прончатову, — последнему. Держа спички в пальцах, не решаясь бросить их, парни молча глядели друг на друга, сильнее прежнего побледнев, опустили головы. Несколько секунд они были неподвижны, затем Олег закатал рукав телогрейки, обнажив тонкую белую руку, шепотом приказал:
— Гошка, давай палочку!
Налим-Кашлев нашел толстый прутик, примерив его к горящей свечке, установил торчком так, чтобы верхний конец был посередине пламени. Затем он отошел назад и тоже закатал рукав телогрейки.
— Виталька, начинай! — крикнул Гошка. — Ну, чего ждешь!
У Колотовкина дрожали руки и ноги, лицо было бледным до синевы. Он сонными, неверными движениями засучил рукав вытертой, прожженной в нескольких местах шубенки, затравленно оглянувшись на Олега, пошел к бочке так, словно его тащили незримыми канатами. Остановившись, он тоненько, жалобно простонал.
— Трус! — крикнул Олег.
Скривив лицо, весь сжавшись, заранее открыв рот, Щекотун лунатическим движением поднес обнаженную руку к свечке и в то же мгновение закричал страшным коровьим голосом. В пустом сарае, в тишине голос резанул уши Олега и Кашлева, они инстинктивно сжались, отступили от бочки, испуганно замерли, но Налим-Кашлев шепотом считал: «Раз-два-три…» Когда он сказал «шесть», Щекотун перестал кричать, закатив глаза, плавно и мягко, но так быстро, что Олег не успел подхватить, упал на спину. В сарае душно запахло паленым мясом.
— Не выдержал! — крикнул Кашлев. — Всего шесть секунд!
В сарае вдруг сделалось темно: солнце, видимо, на минуту забежало за легкую тучу, по всему Тагару прокатилась рваная голубоватая тень. Показалось, что свеча загорелась ярче, в ее колеблющемся свете глаза Олега стали зелеными, кошачьими, а лежащий Колотовкин застонал громче прежнего.
Ребятам было по восемнадцати лет, Гошка Кашлев, недавно побывав у вдовой солдатки, узнал, что такое женщина, через три месяца их брали в армию, в газетах войной пылали страницы, но сейчас у Прончатова и Кашлева были мальчишечьи лица, детская жестокость светилась в глазах, дух соревнования распирал их, словно на футбольном поле. Они пренебрежительно поглядели на лежащего Витальку Колотовкина, одинаково хвастливо передернули плечами и высокомерно улыбнулись.
— Твоя очередь, Налим! — сказал Олег. — Считать буду я.
Злым, мстительным, жестоким парнишкой был Гошка Кашлев, но в смелости и упрямстве не уступал Олегу Прончатову. Он ядовито улыбнулся, ссутулившись, звериной косолапой походкой подошел к горящей свече. В то мгновение, когда огонь лизнул живую плоть, его лицо потеряло детскость — четко проступили на нем будущие сильные, волевые складки, распух мясистый нос, глаза превратились в узкие, жестокие щелочки, а зубы он так стиснул, что рот распух. Страдая, он что-то шептал, приговаривал.
— …семь, восемь, девять, десять… — считал Олег, — одиннадцать…
Крупные мутные слезы текли по лицу Гошки, скрученный судорогой, бормочущий нечленораздельное, он был жалок, как раненое животное.
— …двенадцать…
Следующее число не вышло: Кашлев хватанул ртом воздух и медленно повалился на спину, но не мешком, как Виталька Колотовкин, а твердым, прямым бруском. Две-три секунды стояла пьяная качающаяся тишина, затем Олег бросился к Гошке, поднял вялую руку товарища — сквозь закопченность кожи проглядывали связки кровоточащих сухожилий. От этого у Олега плавно-плавно закружилась голова. Еще через несколько мгновений Кашлев пришел в себя, суетливо вскочив, сквозь боль крикнул:
— Сколько?
— Двенадцать.
Олегу было труднее других. Если бы испытание по жребию досталось ему первым, он не был бы переполнен страхом Колотовкина, волю не ослабили бы звериные страдания Кашлева. Олег шел к свече с двойным страхом, с двойной тяжестью ожидания боли. Он поднес руку к пламени, страдая, заскулил сквозь стиснутые зубы. На шестой секунде он впился зубами в мякоть левой руки, раздирая кожу, давился соленой кровью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27