А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– засмеялся Заварзин. – Так их нет, заступничков-то! Так что пошли, дорогой, прогуляемся до озера Круглого… Айда, Женечка, айда!
Стараясь не бледнеть, продолжая цепко держаться за поручень платформы, чтобы не дрожали руки, Женька глядел в глаза Заварзина и чувствовал, что уши делаются тонкими, как бы сквозными.
– Не умирай раньше смерти, Столетов! – заботливо попросил Заварзин. – Говоришь про себя: «Пролетарий!» – а обыкновенного накидыша боишься. Пролетарии, они с булыжниками против пулеметов ходили. А ты с ножом боишься идти против Аркани Заварзы…
Боже, неужели было время, когда он, Женька Столетов, был таким глупым и наивным, что не боялся Аркадия Заварзина, что на его глазах достал из кармана складной нож и, думая, что жизнь – это игра в оловянные солдатики, бросил крутящуюся смерть в железную от мороза сосну? Только теперь он понимал, что смерть вовсе не крутится в воздухе блестящей рыбкой пиратского ножа, пронзающего грудь венецианского купца, что смерть не всегда похожа на факел летящего к земле самолета капитана Гастелло, не была прикрывающей весь мир грудью Матросова, вовсе не таилась в романтической тяжести и ласковой воронености пистолета, а, напротив, смерть умела улыбаться, и рядом с нею стояли тракторы и деньги, проценты выработки и барский особняк Гасилова, сплетни об Анне Лукьяненок и убийственные записки Людмилы Гасиловой. Смерть была такой же будничной, как движение трактора Никиты Суворова, так же чумаза, как машинист паровоза, высунувшийся из своей будки.
– Ты пойдешь, Столетов, или не пойдешь?
Надо было идти на озеро Круглое. Этого требовали отцовские письма, отцовская смерть, жизнь матери, несчастья отчима, буксирный пароход «Егор Столетов», морщинистые лица негров, электрические фонарики, селедка послевоенных лет, любовь к нему Анны Лукьяненок и Софьи Луниной, его любовь к Людмиле Гасиловой.
– Пошли, Заварзин! – проглатывая горькую слюну, сказал Женька. – Пошли на Круглое.
Они двигались рядом, держа руки в карманах, молча и быстро, шли тем путем, который избрал Аркадий Заварзин, то есть по такой извилистой и хитрой тропинке, которая скрывала их от посторонних глаз. По-северному быстро темнело, тайга источала льдистый холод, проглядывали в полусумраке белые снеги, пахнущие холщовым бельем; сосны желтели по-весеннему, смеялся над самим собой зяблик, стрекотала сорока, не упустившая, конечно, возможности поглядеть, куда это идут два загадочных человека, – она, опережая Столетова и Заварзина метров на пятьдесят, с криком перелетала с дерева на дерево, спешила предупредить весь лес о вторжении в него двух человеческих существ. Женька и Заварзин шли быстро, следили за каждым движением друг друга, и Женька думал, что было бы хорошо не останавливаться – идти вот так и идти до тех пор, пока не покажутся деревня, люди, река.
Однако до озера Круглого было рукой подать, оно из-за частых сосен вынырнуло неожиданно, точно по волшебству, – небольшое, метров триста в диаметре, без единой морщинки на застекленевшей поверхности. Озеро среди глухой тайги было таким неожиданным, что полоснуло по глазам голубизной и розовостью, и Заварзин с Женькой невольно остановились.
– Вот и пришли, – вздохнул Женька.
Сорока села справа от Заварзина, поверещав, замолкла и склонила набок голову. От озера исходил голубовато-розовый свет, пространство освобожденной от тайги земли было светлым, вольным, легким для дыхания; сюда все-таки доносились звуки тракторных моторов и бензопил, скрежет кранов, задиристый писк узкоколейного паровоза. «Я не боюсь Заварзина, – на глазах у голубовато-розового озера подумал Женька. – Это он должен бояться меня».
– Ну ладно, Столетов! – сквозь зубы сказал Заварзин и перестал двигать пальцами в кармане. – А ты все-таки молодец, что не струсил, пошел в тайгу…
Глаза Заварзина возбужденно светились, красивое лицо с каждой секундой темнело, словно наливалось черной венозной кровью, и это длилось до тех пор, пока не задергалось в тике веко правого глаза.
– Если бы ты знал, Столетов, как я тебя ненавижу! – прошептал Заварзин. – Если бы знал!
Он скрипнул зубами, руки в кармане брюк, видимо, до судороги в пальцах сжали рукоять ножа с выскакивающим лезвием.
– Если бы ты знал, Столетов, как я тебя ненавижу…
Аркадий Заварзин закусил нижнюю губу, на ней появились пупырышки пены; дрожа от ярости, задыхаясь, он наклонился к Женьке, глядя ему прямо в зрачки, не сказал, а выдохнул:
– Я так тебя ненавижу, Столетов, что не сплю ночами, хожу днем как чумной – все вижу твою ненавистную харю.
Женька Столетов чувствовал истерическое напряжение Заварзина, понял, что бывший уголовник не может владеть собой, и почувствовал облегчение, свободу, радость. Женька понимал, что с таким лицом, какое сейчас было у Заварзина, не бросаются на противника с ножом, что самый страшный Заварзин, ласково и мило улыбающийся, потонул в истерической ненависти, которая сейчас водопадом обрушивалась на Женьку.
– Как я тебя ненавижу, Столетов! – словно в полуобмороке, шептал Заварзин. – Я так тебя ненавижу, что вкалываю как ишак, ставлю рекорды… Я сегодня с твоими подонками двести пятьдесят процентов сделал. Я себя презираю, а тебя, Столетов, ненавижу, ненавижу… Ненавижу! – неожиданно выкрикнул он, и показалось, что Заварзин не видит Женьку, что ненависть затмила все на свете, и он кричал не Женьке, а самому себе, чтобы прокричаться, облегчиться от душной, мешающей жить ненависти. – Отойди, Столетов, уйди от греха, сука! Порежу!
Он уже не мог пустить в дело нож, этот потерявший себя от ненависти человек, так как чрезмерная ненависть, как и чрезмерная любовь, пустопорожни, словно стрекотанье сороки, которая на крик Заварзина ответила оглашенной трелью.
– Хорошо, я отойду, Заварзин! – спокойно сказал Женька и действительно сделал три шага назад. – Просишь, отойду.
Заварзин мелко дрожал, лицо по-прежнему темнело, глаза обморочно закатывались.
– Я одно хочу знать! – прижимая к груди обе руки, сутулясь, говорил Заварзин. – Хочу знать, для чего ты все это делаешь, Столетов? Ведь в справке для института тебе не напишут, как ты работал… Отышачил три года, и все! Все! Так зачем ты вкалываешь? Зачем? Ты сейчас тягаешь такую деньгу, что больше не бывает. Зачем же ты вкалываешь все больше и больше?!
Вот как мучился этот Аркадий Заварзин, человек, неспособный понять, что можно и нужно жить так, чтобы не пастись на зеленом и веселом лугу жизни; ему и в голову не приходило, что существует на земле сила большая, чем деньги, слава, любовь к комфорту, к ломтю хлеба с черной икрой. Заварзин так мучился, что Женьке Столетову стало жалко его дрожащих от возбуждения рук, непонимающих, опустошенных глаз, увядшего рта; пораженный Женька тоже прижал руки к груди, взволнованный, страстно сказал Заварзину:
– Да пойми ж ты, Аркашка, я – пролетарий! Рабочий! Я же говорил тебе об этом…
Мальчишечье обращение «Аркашка» с Женькиных губ сорвалось совершенно случайно, от школьной привычки обращаться так к сверстникам, от того, что Заварзин мучился, не находя ответа на такой простой, само собой разумеющийся вопрос. Мальчишечье окончание серьезного и несколько торжественного имени Аркадий прозвучало у Женьки тепло, по-братски, в нем вылилась вся его мальчишечья доброта к жизни, к людям, вся биография человека, еще не видавшего и тысячной доли той страшной изнанки жизни, которую с ранних лет познал Аркадий Заварзин. И все это было произнесено так искренне, что бывший уголовник вдруг замолчал, согнувшись и подавшись вперед, заглянул в Женькино лицо снизу вверх.
– Пролетарий, говоришь…
– А ты думал!… Тебе глаза застит особняк Гасилова, его Рогдай. Ты не видишь, что он только своему барахлу служит по-настоящему, ему молится… Зачем мне это?
Женька весь, с ног до головы и с головы до ног, был правда! Его никогда не лгавшие глаза глядели на Заварзина добродушно и смело, лицо забавно морщилось, маленький подбородок торчал вызывающе, как бы спрашивая: «Да как ты смеешь, Аркашка, не верить мне!» Весь, весь Женька Столетов был правдой, искренностью, открытостью, и Аркадий Заварзин, человек так же остро чуткий к правде, как и ко лжи, выпрямился, замер в такой позе, точно не зная, что делать и что говорить.
– Дай папиросу, – неожиданно попросил он Женьку. – Дай! У меня кончились…
– Я не курю, – тихо сказал Женька. – Пробовал, но так и не научился… – И огорченным голосом мальчишки добавил: – Горько, и голова кружится…
Молчала тайга, на которую уже опускался настоящий вечер, начавший тушить краски и на лесном озере: уже было мало розового, а голубое густело до синего, зеркальные отражения деревьев в воде расплывались, и от этого озеро как бы немного сокращалось в размерах, терялось ощущение его глубины: разгуливал по воде вечерний ветер, рябил ее, взбаламучивал.
– Ты ж добьешь моего пахана, Столет! – криво улыбнувшись, сказал Заварзин. – Если бригада недельку поработает так, как я сегодня, на пункт прибежит вся твоя родная Советская власть… Что случилось? Откуда взялись двести процентов? – Он помолчал. – Ты насмерть бьешь, Столет! А это разве по-комсомольски?
– По-комсомольски, Аркадий! – мягко ответил Женька. – Сдерживать выработку – воровство из государственного кармана… А мы решили: вопреки гасиловским нормам дадим полную выработку. Вот какие дела! – И заулыбался радостно. – Мы это назвали «забастовкой наоборот»… Лихо придумано, а? Вот такие дела, Аркашка!
Быстро темнело! Так быстро, что черты Женькиного лица расплывались и хорошо виделись только глаза – возбужденные, яркие, сияющие.

– Вот и все! – сказал Аркадий Заварзин и так криво улыбнулся, как улыбался, наверное, на берегу озера Круглого. – Мы еще минут десять потрепались и пошли на эстакаду. По пути Столетов рассказал мне о комсомольском бюро, на котором они решили добить Гасилова «забастовкой наоборот»…
Бывший уголовник по-прежнему глядел в открытое окно, успокоился, и все, что последовало дальше, было закономерно, правильно, естественно. Аркадий Заварзин медленным движением разнял руки, сложенные на груди, сунув их в карманы, искренне сказал:
– Я тогда понял, что Столетов для себя выгоды не искал. Он не для себя старался – для других. Для других… – Он задумался, потом, как бы забыв о Прохорове, самому себе сказал: – Я опустел, когда Столетова не стало… Мне без него плохо… Мне неохота ехать в лес… Он умер, а я пустой… Пустой я – вот в чем беда…
Темнело за спиной Заварзина третье окно кабинета, заглядывала в него одинокая крупная звезда; капитан Прохоров сидел с опущенной головой. Тихо было на деревенской улице, неустанно трудилась могучая река Обь, неся на своей выпуклой груди два встречных судна и катер, шелестели на берегу старые осокори, с чем-то мирно соглашаясь.
– «Мы тебя и ненавидя любим, мы тебя и любя ненавидим», – прочел Прохоров и со вздохом добавил: – Максим Горький.
Он поднялся, на мягких ногах приблизился к Заварзину, коротко выдохнул:
– Ну! Ну, я говорю!
Аркадий Заварзин молча вынул из кармана нож, взвесил его прощающимся жестом на ладони, протянул Прохорову со словами:
– Некондиционный! Не придеретесь… Я же завязал!
Нож, которого боялся Женька Столетов, на самом деле был из тех ножей, которые не подлежат изъятию милицейскими властями – он выскакивать-то выскакивал из гнезда, но длину имел не криминальную, он блестел отличной сталью, но не был заточен с двух сторон, он имел наборную ручку из цветного плексигласа, но не было усиков, предохраняющих руку от лезвия. Конечно, в лесу и на платформе Аркадий Заварзин мог иметь другой нож, но кто знает, кто знает… Капитан Прохоров правду еще не знал и поэтому вернулся за двухтумбовый стол, садясь, осторожно вынул из кармана четки.
– Последний вопрос, Заварзин! Зачем вы ходили в вагон-столовую, когда вместе со Столетовым пришли с озера Круглого?
Этот вопрос для Аркадия Заварзина был настолько неожиданным, что бывший уголовник слегка подался назад, исподлобья посмотрел на Прохорова, снова превратился в опытного преступника, умеющего вести себя на допросах.
– Не надо долго думать, Заварзин, – простодушно усмехнулся Прохоров. – Мне нужны только факты. Ну!
– Я рассказал Гасилову о «забастовке наоборот»…
Ничего удивительного в этом не было. Действуя по инерции, неспособный еще к решительным переменам, Заварзин должен был непременно зайти к мастеру и подробно рассказать ему о «забастовке наоборот», о которой Женька Столетов проговорился потому, что уж слишком необычной была ситуация на берегу озера Круглого. Прохоров цепко ухватился за пупырчатую бусинку на четках, ощупав ее пальцами со всех сторон, задумчиво спросил:
– Вчера праздновали день рождения Петра Петровича… Отчего не пригласили вас, Заварзин?
Попадание было таким точным, словно капитан Прохоров послал пулю между цифрами мишенной «десятки». Аркадий Заварзин стиснул зубы, побагровел скулами, туго отвернул голову от окна, наверное, он не один месяц мучился пренебрежительным и холодным отношением к нему Гасилова, понимал, что мастер умышленно держит его на расстоянии – человека, скомпрометированного тюрьмой, лагерями, опасного для Гасилова. Внешне они никак не были связанны – Петр Петрович Гасилов и тянущийся за ним Аркадий Заварзин.
– Будем отвечать?
– Не будем.
Прохоров уже отсчитал на четках от пупырчатой костяшки шесть бусинок с одним и двумя ободками, оставалось еще четыре до счастливого совпадения, и можно было на некоторое время остановить пальцы, чтобы отдалить поражение или победу. Подумаешь, четыре костяшки: долго ли их перебрать, если Заварзин и дальше будет говорить правду!
– О чем еще шла речь в вагоне-столовой? – спросил Прохоров. – Ей-богу, Заварзин, «забастовки наоборот» было мало для того, чтобы выйти от Гасилова с перекошенным лицом… Я уверен, что именно после этого разговора с вами что-то произошло… Вот и отвечайте, о чем еще шла речь?
Стосвечовая лампочка без абажура высвечивала каждую морщинку на лице уставшего Заварзина, так жестоко освещала его, что трудно было пропустить даже незначительный оттенок выражения, мимолетное замешательство, и Прохоров удовлетворенно хмыкнул, когда снова запульсировало в тике левое веко.
– Опять не будем отвечать? – легкомысленно спросил Прохоров.
– Почему? Теперь будем… Больше в столовой ничего не говорилось!
Это была наглая ложь!
– Добре, – мирно сказал Прохоров. – Вы арестованы, Заварзин… Встать!
Вот такие трудные вещи капитан Прохоров никогда не готовил заранее, всемерно оттягивая ту секунду, когда надо было произносить тяжкое слово, так как арестовать человека – это такое дело, которому никогда не научишься. Надо самому не побледнеть и не дрогнуть, когда человек твоею волей вдруг отделяется от лунной реки за окном, от шелестящего осокоря, синего кедрача, от славного мальчишки в детском саду, от верной и преданной жены Марии. Надо крепко держать себя в руках, когда за спиной арестованного тобой человека уже мерещится клетчатый мир, видный через тюремную решетку.
– Встать!
Аркадий Заварзин поднимался медленно – с замороженным лицом, с перекошенной нижней губой, с бледной кожей на сразу похудевшем лице. Выпрямившись, он покачнулся, как сделал бы каждый человек, забывший при вставании раздвинуть ноги.
– Я сам не обыскиваю, Заварзин! Ну!
На столе появился финский нож кондиционной длины с выскакивающим лезвием, с усиками и коричневый кошелек с деньгами, паспорт, водительские права мотоциклиста, ключи от мотоцикла и квартиры, чистый носовой платок, потрепанная записная книжка, расческа в сером чехольчике, пачка папирос «Беломор» и спички, пилочка для ногтей, шариковая ручка с тремя цветными стержнями, квитанция о квартплате, часы «Заря» и две конфеты «Снежинка». На столе лежало все, что принадлежало товарищу Заварзину, но не могло принадлежать арестованному гражданину Заварзину.
– По моим расчетам, Заварзин, – раздельно сказал Прохоров, – по моим расчетам, Столетов не только сорвался с подножки, но ему и помо-о-огли сорваться… Садитесь! И как вам не стыдно, Заварзин, брать с собой два ножа! Вы ведь не мальчишка, чтобы считать всех придурками… На этот нож будет составлен отдельный протокол…
Он произносил эти необязательные, лишние и пустопорожние слова, потому что не узнавал Заварзина. Откуда эта покорность и даже растерянность? Отчего подследственный ведет себя так, точно, не признаваясь в преступлении, все-таки чувствует вину? Что лежит за покорностью Заварзина? Что вообще происходит с этим Заварзиным, который при аресте ведет себя и как человек, совершивший преступление и как не совершивший его?
– Садитесь, садитесь, гражданин Заварзин!
Заварзин сел, сложив руки ладонями друг к другу, затолкал их между коленями и стиснул крепко, до боли, до полной неподвижности рук;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53