Так то – Сталин! Его учение притягательно своей колумбово-яичной простотой по сей день, иначе с чего б зулусским детишкам радостно орать: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Правда, нынче резвая профильно-медальная четверка МЭЛС (аббревиатура: Маркс – Энгельс – Ленин – Сталин) дополнилась на знойном социалистическом африканском юге пятым профилем, но об этом, господа, в свой черед…
Итак, о Средней Азии.
Вот откуда почти никто не драпанул в ЮАР, так это из среднеазиатских советских (в прошлом) республик. Все здесь, как оказалось, просто изнывали под игом Советов, да и присоединились к Союзу насильно – в страхе перед красными штыками, шашками и пулеметами, число коих значительно превышало число аналогичных в руках у истинных защитников мусульманской демократии (у басмачей, к примеру). И жили потом в страхе. А когда пришло избавление, то все, включая верных сынов большевистской партии, немедленно осознали, раскаялись, воспряли и присягнули. Но, официально и радостно присягнув в верности Большому Германскому Брату, никто не подумал отречься от ислама. Мусульманские теплые ветры дули с близкого юга и сильно мешали спокойному бытию оккупационной армии как в Туркмении и Узбекистане, так и в Киргизии, Таджикистане и Казахстане. Более того, в республиках этих сразу возникло сопротивление оккупантам. Летучие отряды, вооруженные немецким, к слову, оружием, приходили из-за кордона, наносили легкие, но неприятные укусы одуревшим от жары вермахтовцам, изменить, естественно, ничего не могли, но кровь и настроение портили. И международная общественность, подогретая ближневосточной мусульманской нефтью, не смолкала. Поэтому, получив в пятьдесят втором официальную независимость, вышеозначенные республики приняли ее как должное, как своими руками завоеванное и немедленно впустили к себе капитал с Ближнего и Среднего Востока. Не принимая никаких лишних законов, впустили. Правда, чуть позже они не оттолкнули и спохватившихся немцев, чуть пришибленных аденауэровской демократизацией национал-социалистического строя, и даже вошли в Германское содружество, но не по отдельности, а Туркестанским блоком. Так что немцам в Туркестане пришлось и приходится мириться с соседством арабского капитала плюс к нему – ненавистных американского и английского, чей удельный вес на Востоке весьма высок. Возьмите хотя бы «Шелл ойл» (если сумеете взять. Шутка)…
Да, кстати. Автор давно хотел попросить у читателя прощения за публицистически-казенный стиль «Версий», столь нелюбимый самим автором. Но каким, скажите на милость, он, стиль, может быть в кратком – ну, очень кратком! – курсе послевоенной истории?.. Не роман небось, не лирическая новелла… Вспомните хотя бы учебники по истории для достаточно средней школы. Автор голову на отсечение дает, что его «Версии» – просто поэмы экстаза по сравнению с помянутыми шедеврами научной мысли…
ФАКТ
Ильин съехал от Тита и перебрался на Большую Полянку в середине лета, помнилось – жарко было до испарины, асфальт под ногами гулял. Смешно, но факт: в память о переезде на асфальтовом порожке ведущей в полуподвал двери остался след ковбойского остроносого сапога Тита, любил он выпендрежный прикид. Тит помогал таскать вещи, которые сам с барского плеча отвалил: мебелишку кое-какую, пользованную, купленную с большой скидкой в Дорогомилове за Москва-рекой, там московский мебельщик Дербаремдикер склады держал. Тит раньше работал на одном из них, знакомства сохранились. Тит обустраивая полуподвал, будто под себя. Телевизор старый, но работающий, «Блаупункт», пятьдесят один сантиметр по диагонали, откуда-то притаранил, люстру о трех рожках тоже, шторы на окошки, посуду… Короче, упаковал Ильина. Ильин потом сам себе изумлялся: гордец когда-то, франт, за полеты свои испытательные в Той жизни крутейшие «бабки» сшибал и любил, любил посорить этими «бабками» налево и направо, а чтоб кому чужому за себя хоть жетончик в метро бросить позволил – быть того не могло! А тут принял подачку как должное, сглотнул, трогательное «спасибо» вякнул, принялся жить на ко времени поданное…
Что-то, видать, сломалось в нем, котла неземная та, страшная сила выбросила его «МИГ» из родного пространства-времени к чертовой матери, вырубила сознание и память, а когда все вернулось вроде бы на круги своя, когда ощутил себя, побитого и подпаленного, на пружинной койке в справном доме сестры Тита, а не в противоперегрузочном кресле родного аппарата тяжелее воздуха, то и вышло, что ни его сознание, ни его память здесь и на хрен не нужны. Что круги своя – не «своя» вовсе, а куда как чужие, и быть на них прежним Ильиным бессмысленно и невозможно. А он и не мог быть прежним, словно вместе с одеждой и – чуток! – кожей сгорело все внутри от той страшной силы.
Говорилось уж об инерции, да не вред и повторить. Велика ее мощь, если в любой жизни – что в Той, что в Этой – полстраны, коли не больше, существует именно по инерции. По инерции работает, тянет лямку, ненавидит свою работу, но тянет, поскольку жрать надо. По инерции любит не любит, живет с мужьями и женами, с постылыми, с нелюбимыми давно, потому что лень и страшно чего-то ломать, искать, рвать сердце, строить, куда проще опять-таки тащить лямку, пришпандоренную к семейной лодке. Так у Маяковского?.. И детей воспитывает полстраны по инерции, ни фига в сей хитрый процесс не вкладывая: ни души, ни разума… Притерпелость – кем-то, не автором, к сожалению, точно придуманный бытийный синоним инерции. Славный, однако, синоним, страшненький…
А в физике, к примеру, инерция – замечательное явление. Сколь же далека наука от реальной жизни, сколь оторвана! Умозаключение.
Вот так и зажил Ильин в полуподвале на Большой Полянке, да только инерция, ведущая его, была все ж не притерпелостью, то есть не естественно-бытового происхождения, как у названной половины (или поболе?..) страны, а будто извне впрыснутой, занесенной, как инфекция, и нелеченой. Лечить Ильина было некому, кроме гебистских эскулапов, а у них не получалось: Ильин не хотел выздоравливать.
Странная штука: Ильину уже нравилось полурастительное существование, он не просто смирился с ним, но именно ловил кайф. Ловил кайф от скудного однообразия дней, от примитивной, не по его знаниям, работы, от невеликого набора развлечений, который можно было получить на его заработок. От всего этого медленного, затягивающего, как в тину, странно завораживающего и легко оболванивающего ловил он крутой кайф, поскольку главное, что обронил он в катастрофе, была воля к борьбе. К борьбе «за » и к борьбе «против ». Надо ли разъяснять?.. Не надо, пошли дальше… Да и на кой, скажите, хрен бороться, если не с кем, не с чем и не за что? Жизнь осталась вся – там , и вернуться к ней никак не возможно, разве что поднять из болота разбитый «МИГ», восстановить его, взлететь и найти на сверхзвуке ту самую дырку в пространстве-времени (Ильин невинно употреблял сей термин, уперев его из читанной когда-то фантастики…), которая завела его сюда и которая отсюда его выведет. А вот это уже бред. Фантастика, и притом суперненаучная…
Кто-кто, а Ильин, в отличие от гебистов или, к примеру, друга Тита, все про себя знал, иллюзий на свой счет не строил. Жить ему здесь было приговорено – до смерти.
Правда, как раз здесь можно было жить. А с головой и руками Ильина можно было жить очень даже ладно. Можно было круто и без передыху лезть вверх, как все, и залезть соответственно таланту высоко, много выше, чем в Той жизни. И денег можно было заработать кучу, и потратить их с толком, перебраться из полуподвала в тот же рентхаус, в торцевую, например, квартиру, и купить себе красный «Мерседес-500», и гонять на нем по шикарным российским автобанам с красивыми телками в платьях от Кардена или от Зайцева, и обедать не в дешевом и грязноватом, хотя и с добротной кухней «Медвежьем ухе» на Якиманке, а в разгульном «Метрополе», или в старом «Яре» с цыганами, или в жутко дорогом филиале знаменитого французского «Максима», что на Тверской – в доме, где в Той жизни имел законное место книжный магазин «Дружба». Местоположение «Яра» и «Метрополя», полагает автор, пояснений не требует.
Много чего можно было, а Ильин не хотел. Или не мог. Он сам не знал: не хотел или не мог. Часто, надев пристойную одежку, была у него пристойная, доходил он до любимого опять-таки в Той жизни Цветного бульвара с донельзя разросшимися тополями, с клумбами, из коих летом торчали разноцветные, а не только красные тюльпаны, с детишками, катающимися на роликах и велосипедах по асфальтовым тропкам, проложенным позади зеленых скамеек, усаживался на одну из них и тупо, подолгу смотрел на обыкновенный многоэтажный – не выше Ивана Великого! – черного стекла дом, в котором уместилось множество офисов: от правления «Макдоналдс – Москва» до акционерного общества свободных газет «Росмедиа», от агентства авиакомпании «Люфтганза» до «Товарищества московских поваров». Дом тот совсем придавил старый цирк Саломонского, который, впрочем, придавленным себя не чувствовал, а напротив: нагло пускал по вечерам из мощных динамиков медные марши, захватывал тротуар стилизованными под начало века афишными тумбами с рекламой знаменитых Терезы Дуровой, Игоря Кио-юниора, великих цирковых семей Грюс, Буглионов или Растелли. А черный дом стоял на месте привычного Ильину рынка, о котором в Этой Москве даже не помнили. В Москве вообще не было рынков, а те, что остались, – кучковались где-то на окраинах, поближе к земле. Картошку, свеклу, редиску, мандарины, бананы, соленые огурцы, фейхоа, укроп и пр., и пр. москвичи брали в суперладенах или гроссерийках, сонм которых понасажали на каждом углу первопрестольной предприимчивые корейцы. Не северные и не южные – просто корейцы, одна Корея здесь существовала… Так вот, смотрел Ильин на черный дом и на пестрый цирк, то на чужой черный дом, то на родной пестрый цирк, смотрел, словно пытаясь соединить Ту и Эту жизни. А они не соединялись, как ни пялил глаза Ильин, и что-то холодело внутри, и немели ноги, и сильный когда-то Ильин начинал плакать – беззвучно, но со стороны заметно, потому что не раз к нему подруливали детишки на роликах и, притормозив, любопытствовали: мол, не случилось ли чего с вами, дяденька?.. Законное любопытство! В Этой Москве люди на улице не плакали. В Этой Москве вообще мрачных людей на улицах не видно было, вот так славно здесь жили – улыбаясь.
А у Ильина не получалось улыбаться. Старый цирк его детства мешал ему, видите ли, улыбаться вечерами на Цветном загульном бульваре, где, не стесняясь юных роликобежцев, парили под тополями сладкие девчоночки с соседней Драчовки, которые всегда готовы были незадорого утешить плачущего мужика. И, как уже говорилось, утешали, Ильин мужиком остался, в схимника не превратился. Да и хата , как в Той жизни говорилось, имелась…
Давно когда-то читал Ильин на английском, прилично он его знал, словаря не требовалось, любопытную фантастику американского писателя. Тоже – про параллельное (или перпендикулярное?..) время, в котором не СССР Германию прижал, а Германия – его, как и в Этой жизни. Часто она здесь вспоминалась Ильину, та скучноватая, в общем, книжка. Все наврал американский фантастический классик, лауреат какой-то престижной премии. И вожди рейха у него чуть ли не до шестидесятых дожили, и мир был поделен между Германией и Японией, и Соединенные Штаты Америки в полном дерьме пребывали, и русские за Уралом клюкву жрали, евреи все перевешены были или сожжены, а негров, как Ильину помнилось, тоже не осталось… Вспоминал Ильин книжку… как она называлась?.. «Человек в замке»?.. в каком-то замке, в высоком, кажется… вспоминал и удивлялся непрозорливости американца, завороженного всесильностью Идеологии. Да ни одна Идеология – коммунизм ли, нацизм ли – не выживет перед натиском Здравой Экономики. Время лечит – точно оказано. Это в Той жизни Ильина коммунисты семьдесят с лишним лет прорулили, поскольку социалистическая экономика верно служила Партии и Идеологии, до поры служила, а пришла пора – все перевернулось. А в гитлеровском рейхе промышленники лишь использовали нацизм, а потом, когда он своей бездарной свирепостью стал мешать Его Величеству Делу, усмирили его до положения ручного. Как опять-таки в Той жизни – Чили и Пиночет, Южная Корея и Ро Де У, Тайвань и Чан Кайши… Время лечит…
Да и что с него взять, с американского фантаста? Одно слово – фантаст. Врун. А Ильин в реальность попал…
ДЕЙСТВИЕ
«Амбулансия» ехала по столице, где-то притормаживала», куда-то сворачивала, но Ильин в окно не смотрел, а смирно лежал на койке – по совету Ангела. Да и что бы он увидел в матовом-то окне? Только волшебное слово из трех букв, криво нацарапанное на стекле неизвестным предшественником Ильина. Но слово Ильин и так видел, не вставая… Он лежал на-койке и ощущал в себе что-то странное: вроде бы знакомое, хотя и давно забытое. Вроде бы намеревались включиться в работу какие-то клетки мозга (или нейроны? или синапсы? черт их разберет!..), до сего дня крепко спавшие и тем самым невольно позволявшие Ильину вести спокойную растительную жизнь. Они еще никуда не включились, повторим, а лишь, повторим, намеревались , но Ильин уже недоумевал, уже нервничал, уже чего-то неведомого страшился, а Ангел, гаденыш, опять не ко времени заткнулся, закуклился и сгинул. Была у него такая подлая манера: исчезать в самый нужный момент. Как, впрочем, и появляться в пресамый нужный, будем честными…
Авто остановилось окончательно, потому что мотор умолк, невидимые Ильину качки невидимо хлопнули невидимыми дверьми, а один из них отпер заднюю дверцу, стал видимым и гавкнул:
– Вылезай, убогий!
Ильин вылез и обнаружил себя во дворе явно больницы. Подтвердить это «явно» труда не составило, поскольку авто тормознуло у дверей корпуса, на коих красным по матовому (опять!..) стеклу значилось: «Приемный покой». Покой достал Ильина в районе Сокольников, которые он вмиг опознал по торчащей из-за красных больничных корпусов пожарной каланче, хорошо знакомой ему по Той жизни. Если он верно знал и помнил, а свои Сокольники он знал и помнил отменно, приемный покой должен был прямиком вести в психушку имени писателя Гиляровского, раскинувшуюся на улице Матросская Тишина. Похоже, капризы пространства-времени на местоположение психушки не повлияли.
Похоже, утреннее карканье Тита сбывалось.
Похоже, Ильин начал трястись от страха не зря, а пытающиеся проснуться синапсы хотели (синапсы хотели? Ну-ну…) сей страх объяснить, предупредить – вместо слинявшего Ангела.
Похоже, Ангел слинял круто.
А может, зря Ильин на него тянул, может, он помалкивал лишь оттого, что «пресамый» момент для Ильина еще не настал?..
– Пошли, убогий, – сказал разговорчивый качок, а неразговорчивый дверь приемного покоя распахнул: мол, иди, убогий, не задерживай занятых медицинских работников. – Щас тебя лечить станут.
И тут Ангел, как всегда нежданно, проклюнулся.
– Повыкобенивайся, – сказал он. – Нельзя же так… Ну, прям как баран на бойню… Фу!
– Зачем меня лечить? – на высокой ноте, на грани ультразвука заверещал Ильин, не выходя, впрочем, из образа барана, влекомого на бойню. А и то верно: может же баран малость взбунтоваться!.. – От чего лечить? Я здоров. Никуда не пойду…
И сел прямо на землю, на холодный асфальт. Один качок усмехнулся, другой не стал, но оба синхронно и споро взяли Ильина под мышки и вмиг поставили на ноги.
– Сейчас врежут, – предупредил Ангел. – Тот, что справа.
Тот, что справа, коротко размахнулся, но Ильин, упрежденный Ангелом, дернул головой, и качковый кулак просвистел мимо скулы, мимолетом задев ухо Ильина. Ухо Ильин убрать не успел, уху стало больно.
– Ты чего? – заорал Ильин. – С ума спятил? А ну пусти, гад!..
И рванулся из качковых захватов, и, представьте себе, вырвался, и помчался по больничному двору в сторону ворот, которые как раз и выходили на улицу с матросским именем. И ведь убежал бы, а там, на матросской улице, как и в прежней жизни, гремел трамвай, и Ильин мог уцепиться за поручень, вскочить на подножку и уехать в далекое далеко, скрыться, уйти в подполье, эмигрировать. Но так поступил бы прошлый Ильин, который «все выше, и выше, и выше», а вместо сердца пламенный мотор. Ильин же нынешний, с мотором давно не пламенным, а заглохшим, затормозил у запертых ворот и обреченно оглянулся. Качки, не слишком даже торопясь, нагоняли беглеца, а вот и нагнали, даже бить не стали. Просто ухватили под руки и повели назад. А Ильин уже и не сопротивлялся. Тит бы сказал: сопротивлялки все вышли.
– Все путем, – заявил Ангел, пока Ильина влекли к приемному покою. – Повыкобенивался – теперь поглядим, что дальше. Чтой-то я большой опасности пока не наблюдаю…
Что ж, Ангелу можно было верить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Итак, о Средней Азии.
Вот откуда почти никто не драпанул в ЮАР, так это из среднеазиатских советских (в прошлом) республик. Все здесь, как оказалось, просто изнывали под игом Советов, да и присоединились к Союзу насильно – в страхе перед красными штыками, шашками и пулеметами, число коих значительно превышало число аналогичных в руках у истинных защитников мусульманской демократии (у басмачей, к примеру). И жили потом в страхе. А когда пришло избавление, то все, включая верных сынов большевистской партии, немедленно осознали, раскаялись, воспряли и присягнули. Но, официально и радостно присягнув в верности Большому Германскому Брату, никто не подумал отречься от ислама. Мусульманские теплые ветры дули с близкого юга и сильно мешали спокойному бытию оккупационной армии как в Туркмении и Узбекистане, так и в Киргизии, Таджикистане и Казахстане. Более того, в республиках этих сразу возникло сопротивление оккупантам. Летучие отряды, вооруженные немецким, к слову, оружием, приходили из-за кордона, наносили легкие, но неприятные укусы одуревшим от жары вермахтовцам, изменить, естественно, ничего не могли, но кровь и настроение портили. И международная общественность, подогретая ближневосточной мусульманской нефтью, не смолкала. Поэтому, получив в пятьдесят втором официальную независимость, вышеозначенные республики приняли ее как должное, как своими руками завоеванное и немедленно впустили к себе капитал с Ближнего и Среднего Востока. Не принимая никаких лишних законов, впустили. Правда, чуть позже они не оттолкнули и спохватившихся немцев, чуть пришибленных аденауэровской демократизацией национал-социалистического строя, и даже вошли в Германское содружество, но не по отдельности, а Туркестанским блоком. Так что немцам в Туркестане пришлось и приходится мириться с соседством арабского капитала плюс к нему – ненавистных американского и английского, чей удельный вес на Востоке весьма высок. Возьмите хотя бы «Шелл ойл» (если сумеете взять. Шутка)…
Да, кстати. Автор давно хотел попросить у читателя прощения за публицистически-казенный стиль «Версий», столь нелюбимый самим автором. Но каким, скажите на милость, он, стиль, может быть в кратком – ну, очень кратком! – курсе послевоенной истории?.. Не роман небось, не лирическая новелла… Вспомните хотя бы учебники по истории для достаточно средней школы. Автор голову на отсечение дает, что его «Версии» – просто поэмы экстаза по сравнению с помянутыми шедеврами научной мысли…
ФАКТ
Ильин съехал от Тита и перебрался на Большую Полянку в середине лета, помнилось – жарко было до испарины, асфальт под ногами гулял. Смешно, но факт: в память о переезде на асфальтовом порожке ведущей в полуподвал двери остался след ковбойского остроносого сапога Тита, любил он выпендрежный прикид. Тит помогал таскать вещи, которые сам с барского плеча отвалил: мебелишку кое-какую, пользованную, купленную с большой скидкой в Дорогомилове за Москва-рекой, там московский мебельщик Дербаремдикер склады держал. Тит раньше работал на одном из них, знакомства сохранились. Тит обустраивая полуподвал, будто под себя. Телевизор старый, но работающий, «Блаупункт», пятьдесят один сантиметр по диагонали, откуда-то притаранил, люстру о трех рожках тоже, шторы на окошки, посуду… Короче, упаковал Ильина. Ильин потом сам себе изумлялся: гордец когда-то, франт, за полеты свои испытательные в Той жизни крутейшие «бабки» сшибал и любил, любил посорить этими «бабками» налево и направо, а чтоб кому чужому за себя хоть жетончик в метро бросить позволил – быть того не могло! А тут принял подачку как должное, сглотнул, трогательное «спасибо» вякнул, принялся жить на ко времени поданное…
Что-то, видать, сломалось в нем, котла неземная та, страшная сила выбросила его «МИГ» из родного пространства-времени к чертовой матери, вырубила сознание и память, а когда все вернулось вроде бы на круги своя, когда ощутил себя, побитого и подпаленного, на пружинной койке в справном доме сестры Тита, а не в противоперегрузочном кресле родного аппарата тяжелее воздуха, то и вышло, что ни его сознание, ни его память здесь и на хрен не нужны. Что круги своя – не «своя» вовсе, а куда как чужие, и быть на них прежним Ильиным бессмысленно и невозможно. А он и не мог быть прежним, словно вместе с одеждой и – чуток! – кожей сгорело все внутри от той страшной силы.
Говорилось уж об инерции, да не вред и повторить. Велика ее мощь, если в любой жизни – что в Той, что в Этой – полстраны, коли не больше, существует именно по инерции. По инерции работает, тянет лямку, ненавидит свою работу, но тянет, поскольку жрать надо. По инерции любит не любит, живет с мужьями и женами, с постылыми, с нелюбимыми давно, потому что лень и страшно чего-то ломать, искать, рвать сердце, строить, куда проще опять-таки тащить лямку, пришпандоренную к семейной лодке. Так у Маяковского?.. И детей воспитывает полстраны по инерции, ни фига в сей хитрый процесс не вкладывая: ни души, ни разума… Притерпелость – кем-то, не автором, к сожалению, точно придуманный бытийный синоним инерции. Славный, однако, синоним, страшненький…
А в физике, к примеру, инерция – замечательное явление. Сколь же далека наука от реальной жизни, сколь оторвана! Умозаключение.
Вот так и зажил Ильин в полуподвале на Большой Полянке, да только инерция, ведущая его, была все ж не притерпелостью, то есть не естественно-бытового происхождения, как у названной половины (или поболе?..) страны, а будто извне впрыснутой, занесенной, как инфекция, и нелеченой. Лечить Ильина было некому, кроме гебистских эскулапов, а у них не получалось: Ильин не хотел выздоравливать.
Странная штука: Ильину уже нравилось полурастительное существование, он не просто смирился с ним, но именно ловил кайф. Ловил кайф от скудного однообразия дней, от примитивной, не по его знаниям, работы, от невеликого набора развлечений, который можно было получить на его заработок. От всего этого медленного, затягивающего, как в тину, странно завораживающего и легко оболванивающего ловил он крутой кайф, поскольку главное, что обронил он в катастрофе, была воля к борьбе. К борьбе «за » и к борьбе «против ». Надо ли разъяснять?.. Не надо, пошли дальше… Да и на кой, скажите, хрен бороться, если не с кем, не с чем и не за что? Жизнь осталась вся – там , и вернуться к ней никак не возможно, разве что поднять из болота разбитый «МИГ», восстановить его, взлететь и найти на сверхзвуке ту самую дырку в пространстве-времени (Ильин невинно употреблял сей термин, уперев его из читанной когда-то фантастики…), которая завела его сюда и которая отсюда его выведет. А вот это уже бред. Фантастика, и притом суперненаучная…
Кто-кто, а Ильин, в отличие от гебистов или, к примеру, друга Тита, все про себя знал, иллюзий на свой счет не строил. Жить ему здесь было приговорено – до смерти.
Правда, как раз здесь можно было жить. А с головой и руками Ильина можно было жить очень даже ладно. Можно было круто и без передыху лезть вверх, как все, и залезть соответственно таланту высоко, много выше, чем в Той жизни. И денег можно было заработать кучу, и потратить их с толком, перебраться из полуподвала в тот же рентхаус, в торцевую, например, квартиру, и купить себе красный «Мерседес-500», и гонять на нем по шикарным российским автобанам с красивыми телками в платьях от Кардена или от Зайцева, и обедать не в дешевом и грязноватом, хотя и с добротной кухней «Медвежьем ухе» на Якиманке, а в разгульном «Метрополе», или в старом «Яре» с цыганами, или в жутко дорогом филиале знаменитого французского «Максима», что на Тверской – в доме, где в Той жизни имел законное место книжный магазин «Дружба». Местоположение «Яра» и «Метрополя», полагает автор, пояснений не требует.
Много чего можно было, а Ильин не хотел. Или не мог. Он сам не знал: не хотел или не мог. Часто, надев пристойную одежку, была у него пристойная, доходил он до любимого опять-таки в Той жизни Цветного бульвара с донельзя разросшимися тополями, с клумбами, из коих летом торчали разноцветные, а не только красные тюльпаны, с детишками, катающимися на роликах и велосипедах по асфальтовым тропкам, проложенным позади зеленых скамеек, усаживался на одну из них и тупо, подолгу смотрел на обыкновенный многоэтажный – не выше Ивана Великого! – черного стекла дом, в котором уместилось множество офисов: от правления «Макдоналдс – Москва» до акционерного общества свободных газет «Росмедиа», от агентства авиакомпании «Люфтганза» до «Товарищества московских поваров». Дом тот совсем придавил старый цирк Саломонского, который, впрочем, придавленным себя не чувствовал, а напротив: нагло пускал по вечерам из мощных динамиков медные марши, захватывал тротуар стилизованными под начало века афишными тумбами с рекламой знаменитых Терезы Дуровой, Игоря Кио-юниора, великих цирковых семей Грюс, Буглионов или Растелли. А черный дом стоял на месте привычного Ильину рынка, о котором в Этой Москве даже не помнили. В Москве вообще не было рынков, а те, что остались, – кучковались где-то на окраинах, поближе к земле. Картошку, свеклу, редиску, мандарины, бананы, соленые огурцы, фейхоа, укроп и пр., и пр. москвичи брали в суперладенах или гроссерийках, сонм которых понасажали на каждом углу первопрестольной предприимчивые корейцы. Не северные и не южные – просто корейцы, одна Корея здесь существовала… Так вот, смотрел Ильин на черный дом и на пестрый цирк, то на чужой черный дом, то на родной пестрый цирк, смотрел, словно пытаясь соединить Ту и Эту жизни. А они не соединялись, как ни пялил глаза Ильин, и что-то холодело внутри, и немели ноги, и сильный когда-то Ильин начинал плакать – беззвучно, но со стороны заметно, потому что не раз к нему подруливали детишки на роликах и, притормозив, любопытствовали: мол, не случилось ли чего с вами, дяденька?.. Законное любопытство! В Этой Москве люди на улице не плакали. В Этой Москве вообще мрачных людей на улицах не видно было, вот так славно здесь жили – улыбаясь.
А у Ильина не получалось улыбаться. Старый цирк его детства мешал ему, видите ли, улыбаться вечерами на Цветном загульном бульваре, где, не стесняясь юных роликобежцев, парили под тополями сладкие девчоночки с соседней Драчовки, которые всегда готовы были незадорого утешить плачущего мужика. И, как уже говорилось, утешали, Ильин мужиком остался, в схимника не превратился. Да и хата , как в Той жизни говорилось, имелась…
Давно когда-то читал Ильин на английском, прилично он его знал, словаря не требовалось, любопытную фантастику американского писателя. Тоже – про параллельное (или перпендикулярное?..) время, в котором не СССР Германию прижал, а Германия – его, как и в Этой жизни. Часто она здесь вспоминалась Ильину, та скучноватая, в общем, книжка. Все наврал американский фантастический классик, лауреат какой-то престижной премии. И вожди рейха у него чуть ли не до шестидесятых дожили, и мир был поделен между Германией и Японией, и Соединенные Штаты Америки в полном дерьме пребывали, и русские за Уралом клюкву жрали, евреи все перевешены были или сожжены, а негров, как Ильину помнилось, тоже не осталось… Вспоминал Ильин книжку… как она называлась?.. «Человек в замке»?.. в каком-то замке, в высоком, кажется… вспоминал и удивлялся непрозорливости американца, завороженного всесильностью Идеологии. Да ни одна Идеология – коммунизм ли, нацизм ли – не выживет перед натиском Здравой Экономики. Время лечит – точно оказано. Это в Той жизни Ильина коммунисты семьдесят с лишним лет прорулили, поскольку социалистическая экономика верно служила Партии и Идеологии, до поры служила, а пришла пора – все перевернулось. А в гитлеровском рейхе промышленники лишь использовали нацизм, а потом, когда он своей бездарной свирепостью стал мешать Его Величеству Делу, усмирили его до положения ручного. Как опять-таки в Той жизни – Чили и Пиночет, Южная Корея и Ро Де У, Тайвань и Чан Кайши… Время лечит…
Да и что с него взять, с американского фантаста? Одно слово – фантаст. Врун. А Ильин в реальность попал…
ДЕЙСТВИЕ
«Амбулансия» ехала по столице, где-то притормаживала», куда-то сворачивала, но Ильин в окно не смотрел, а смирно лежал на койке – по совету Ангела. Да и что бы он увидел в матовом-то окне? Только волшебное слово из трех букв, криво нацарапанное на стекле неизвестным предшественником Ильина. Но слово Ильин и так видел, не вставая… Он лежал на-койке и ощущал в себе что-то странное: вроде бы знакомое, хотя и давно забытое. Вроде бы намеревались включиться в работу какие-то клетки мозга (или нейроны? или синапсы? черт их разберет!..), до сего дня крепко спавшие и тем самым невольно позволявшие Ильину вести спокойную растительную жизнь. Они еще никуда не включились, повторим, а лишь, повторим, намеревались , но Ильин уже недоумевал, уже нервничал, уже чего-то неведомого страшился, а Ангел, гаденыш, опять не ко времени заткнулся, закуклился и сгинул. Была у него такая подлая манера: исчезать в самый нужный момент. Как, впрочем, и появляться в пресамый нужный, будем честными…
Авто остановилось окончательно, потому что мотор умолк, невидимые Ильину качки невидимо хлопнули невидимыми дверьми, а один из них отпер заднюю дверцу, стал видимым и гавкнул:
– Вылезай, убогий!
Ильин вылез и обнаружил себя во дворе явно больницы. Подтвердить это «явно» труда не составило, поскольку авто тормознуло у дверей корпуса, на коих красным по матовому (опять!..) стеклу значилось: «Приемный покой». Покой достал Ильина в районе Сокольников, которые он вмиг опознал по торчащей из-за красных больничных корпусов пожарной каланче, хорошо знакомой ему по Той жизни. Если он верно знал и помнил, а свои Сокольники он знал и помнил отменно, приемный покой должен был прямиком вести в психушку имени писателя Гиляровского, раскинувшуюся на улице Матросская Тишина. Похоже, капризы пространства-времени на местоположение психушки не повлияли.
Похоже, утреннее карканье Тита сбывалось.
Похоже, Ильин начал трястись от страха не зря, а пытающиеся проснуться синапсы хотели (синапсы хотели? Ну-ну…) сей страх объяснить, предупредить – вместо слинявшего Ангела.
Похоже, Ангел слинял круто.
А может, зря Ильин на него тянул, может, он помалкивал лишь оттого, что «пресамый» момент для Ильина еще не настал?..
– Пошли, убогий, – сказал разговорчивый качок, а неразговорчивый дверь приемного покоя распахнул: мол, иди, убогий, не задерживай занятых медицинских работников. – Щас тебя лечить станут.
И тут Ангел, как всегда нежданно, проклюнулся.
– Повыкобенивайся, – сказал он. – Нельзя же так… Ну, прям как баран на бойню… Фу!
– Зачем меня лечить? – на высокой ноте, на грани ультразвука заверещал Ильин, не выходя, впрочем, из образа барана, влекомого на бойню. А и то верно: может же баран малость взбунтоваться!.. – От чего лечить? Я здоров. Никуда не пойду…
И сел прямо на землю, на холодный асфальт. Один качок усмехнулся, другой не стал, но оба синхронно и споро взяли Ильина под мышки и вмиг поставили на ноги.
– Сейчас врежут, – предупредил Ангел. – Тот, что справа.
Тот, что справа, коротко размахнулся, но Ильин, упрежденный Ангелом, дернул головой, и качковый кулак просвистел мимо скулы, мимолетом задев ухо Ильина. Ухо Ильин убрать не успел, уху стало больно.
– Ты чего? – заорал Ильин. – С ума спятил? А ну пусти, гад!..
И рванулся из качковых захватов, и, представьте себе, вырвался, и помчался по больничному двору в сторону ворот, которые как раз и выходили на улицу с матросским именем. И ведь убежал бы, а там, на матросской улице, как и в прежней жизни, гремел трамвай, и Ильин мог уцепиться за поручень, вскочить на подножку и уехать в далекое далеко, скрыться, уйти в подполье, эмигрировать. Но так поступил бы прошлый Ильин, который «все выше, и выше, и выше», а вместо сердца пламенный мотор. Ильин же нынешний, с мотором давно не пламенным, а заглохшим, затормозил у запертых ворот и обреченно оглянулся. Качки, не слишком даже торопясь, нагоняли беглеца, а вот и нагнали, даже бить не стали. Просто ухватили под руки и повели назад. А Ильин уже и не сопротивлялся. Тит бы сказал: сопротивлялки все вышли.
– Все путем, – заявил Ангел, пока Ильина влекли к приемному покою. – Повыкобенивался – теперь поглядим, что дальше. Чтой-то я большой опасности пока не наблюдаю…
Что ж, Ангелу можно было верить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20