Роберт Бюттнер
Сироты
Сироты Ц 1
Роберт Бюттнер
Сироты
Старшине Де Артуру Бергессу,
куда бы ни забросили его ветра войны,
и всем, кто мне дорог,
посвящается
Плечом к плечу, ползли мы по-паучьи вниз по морским сетям к десантному судну, отчаянно качавшемуся в волнах пролива, а на головы нам с сапог лезущих следом товарищей лилась трюмная вода. Тогда-то я понял, что сражаемся мы не за знамена и не против тиранов – а друг за друга. И сколько бы ни осталось мне прожить, эти незнакомые парни, с которыми мы вместе висим на сетях, будут здесь моей единственной семьей. Ведь отбрось в сторону политику, и увидишь, что в любой войне всякий солдат – сирота.
Из письма неизвестного солдата.
Побережье Нормандии,
июнь 1944 г.
1
«Восход ожидается… завтра», – транслирует громкоговоритель невозмутимые слова пилота прямо в ледяной воздух нашего отсека, затуманенный дыханием четырехсот солдат и пропитанный ружейной смазкой, блевотой и страхом.
Это, конечно, шутка – тут никогда не восходит Солнце. Отсюда, с орбиты Юпитера, наше Солнце – всего лишь жалкая бледная точка. Я даже улыбаюсь, хоть руки и трясутся вместе с винтовкой, зажатой между коленями. Я – специалист четвертого класса Джейсон Уондер, один из счастливых сирот, которым через час предстоит спасти человечество… или погибнуть в бою.
Мы сидим лицом к лицу двумя рядами. В красном свете шлемы на наших головах выглядят будто яйца в сатанинском инкубаторе. Температура здесь такая же, как у противника за сто миль под нами; от переохлаждения спасает только форма с электроподогревом.
Спинами мы упираемся в борт корабля, по ту сторону которого – открытый космос. Корабля, тоже мне! Вшивый фюзеляж семьсот шестьдесят седьмого «Боинга», позаимствованный с какой-нибудь свалки в аризонских пустынях; его подремонтировали, укрепили, добавили парашют, а теперь собираются сбросить нас на нем с корабля-носителя. Самолет – один из бесчисленных реликтов двадцатого века, с которыми придется вести эту войну. А ведь на дворе 2040-й год.
Красный свет неспроста – он не нарушает ночного зрения. Уж оно-то нам понадобится: сотней миль ниже нашей орбиты на Ганимеде стоит вечная ночь. Так, во всяком случае, утверждают астрономы.
И мы станем первыми, кто ее увидит. Если, конечно, наш многострадальный самолет не лопнет в вакууме и не расплавится в искусственной атмосфере, которую слизни соорудили вокруг голой планеты. Если мы не врежемся в Ганимед, как испытательные манекены. И если наше вытащенное из нафталина оружие убьет поджидающих внизу слизней.
А уж убьет или нет, никому не известно; ведь из всех людей только мне довелось увидеть слизней живьем.
Плечом чувствую, как дрожит командир, вижу, как она перебирает четки и молится так усердно, будто ей волосы подпалили. Да-да, командир у меня – египтянка, в которой и пяти футов роста нет. Зато Пигалица – первоклассная пулеметчица.
Я скрежещу зубами, кладу руку на ее четки, и щелканье прекращается. Я – неверующий и считаю, что вмешательство свыше сейчас невозможно. Впрочем, а разве возможно, чтобы в нашу солнечную систему прилетели псевдоголовоногие слизни, высадились на главном спутнике Юпитера и начали бомбить оттуда Землю, убивая миллионы людей?
Говорят, жизнь пехотинца – это долгая скука, изредка сменяющаяся периодами глубочайшего ужаса. Вот и сейчас, после шестисотдневного перелета на корабле-носителе, эдакой стальной трубе в милю длиной, я сижу в десантном отсеке и чувствую, как поджилки трясутся от страха. А ведь я сам хотел сюда попасть.
Все мы хотели. Высадиться на Ганимед вызвалось столько добровольцев, что отбирали лишь тех, кого война осиротила. Десять тысяч солдат. Пигалица потеряла отца, мать и шестерых сестер, когда снаряд ударил по Каиру. Я был единственным ребенком в семье; снаряд, разрушивший Индианаполис, забрал последнего из моих родителей. Когда нас отбирали на задание, сиротам завидовали.
Журналисты прозвали нас «сиротами-крестоносцами».
Пигалица – мусульманка и терпеть не может крестоносцев. Она зовет нас «Последней надеждой человечества».
Наш взводный, хорошо нюхнувший пороху, обзывает нас «мясом». А еще он говорит, что «сироты» – правильное название, потому что на войне твоя единственная семья – незнакомцы, с которыми тебя свела служба.
Громкоговорители трещат и объявляют: «По моей команде начать отсчет к высадке… Начали!».
Слышится чей-то всхлип.
Все двадцать десантных кораблей одновременно отделяются от носителя, точно одуванчиковый пух под порывом ветра. Сердце замирает, когда гаснет на миг красный свет: это наш корабль переключился на собственное питание. Крепления скрежещут по обшивке, как раскрытые наручники…
…С которых и началась эта история три года назад, неделю спустя после моего восемнадцатилетия.
2
– Судья не любит наручников, – объясняет пристав Денверского суда по делам несовершеннолетних, и металлические браслеты со щелчком освобождают мои запястья. Пристав внимательно смотрит на меня, и я отвожу глаза. На его губе – пятно запекшейся крови; это я ему туда засветил.
– Все нормально, я спокоен. – Не собираюсь никого больше бить, но «нормально» – откровенная ложь.
С утра отменили прием транквилизаторов, чтобы подготовить меня к слушанию. «Прозак-2», правда, оставили. Прошло уже две недели с тех пор, как мама уехала в Индианаполис и взорвалась вместе с городом. Две недели после того, как я выбил дурь из нашей училки. Башковитые психологи считают, что одно с другим связано.
Пристав постучал, открыл дверь, махнул рукой – мол, шевелись, – и так я познакомился с достопочтенным судьей Дикки Роузвудом Марчем. В его кабинете мы были наедине. На широких борцовских плечах юриста плотно сидел серый пиджак, под цвет седеющих волос. Никакой мантии. Мебель старая, даже древняя, включая компьютер с дурацким экраном и клавиатурой. Только компьютер – явная показуха: правая рука судьи заканчивалась у локтя. Тут уж не попечатаешь. В левой руке он держал папку с документами. Моими?
Он поднял голову, и стул под ним жалобно скрипнул.
– Мистер Уондер?
– Сэр?
– Ты что же это, смеешься надо мной?
– Сэр?
– Твое поколение не обращается к старшим на «сэр».
– Я так обращался к своему отцу, сэр. – Если бы действие успокоительных действительно прошло, я бы заплакал. Пусть даже отца не было уже десять лет.
Он снова глянул в документы.
– Ну что ж. Приятно иметь дело с воспитанным человеком. А зная твое положение, тем более приятно.
– Сколько меня продержали на лекарствах?
– Две недели. Две недели с того дня, как первый снаряд разрушил Индианаполис. И чего тебя понесло в школу на следующий же день? Ты же сам был не свой.
Я дернул плечами.
– Мама говорила: не пропускать, пока ее не будет. А что значит «первый снаряд»?
– Джейсон, за прошедшие две недели началась война. Нового Орлеана, Феникса, Каира и Джакарты больше не существует. Разрушены снарядами величиной с Крайслеровский небоскреб. Не ядерными бомбами, как думали про Индианаполис. Тогда считали, что это террористический акт против Америки.
– Это учительница и сказала. Мол, так вот нам, американцам, и надо за наше отношение к развивающимся странам. Тогда-то я ей и врезал.
Судья усмехнулся.
– Сам бы за такое врезал. Нет, снаряды прилетели из космоса. С Юпитера. Вот, ждем еще. – Старик поперхнулся и покачал головой. – Двадцать миллионов погибло.
Он снял очки и смахнул слезу.
Двадцать миллионов? Я-то думал всего об одной жертве, но на глаза все равно навернулись слезы.
Его лицо смягчилось.
– Сынок, твои беды сейчас – капля в море. Однако наша задача в них разобраться. – Он вцепился в папку с моими документами, как в спасательный круг, вздохнул и продолжил. – Ты достаточно взрослый, чтобы нести ответственность за свои поступки. Я могу осудить тебя за нанесение побоев и причинение телесных повреждений, хотя обстоятельства и смягчают твою вину. Дело о передаче вашего дома в собственность государства началось еще до того, как я о тебе узнал, и теперь уже завершилось. Все из-за нехватки жилья.
Стены поплыли у меня перед глазами.
– То есть наш дом больше не наш?
– Все ваши вещи из него вывезли; можешь забрать их, когда захочешь. Родственники, у кого жить, есть?
У мамы была двоюродная тетка. Каждое Рождество она присылала нам письма, по старинке, на бумаге, которые неизменно кончались фразой «В щеки целую – в одну и другую» и, в скобках, припиской «Ха-ха». Последнее письмо пришло из дома престарелых. Я покачал головой.
Судья по-медвежьи повернулся, обхватил здоровенной ручищей заколотый у локтя рукав другой руки и сверкнул глазами.
– Знаешь, где я потерял руку?
Я замер. Здесь? Избивая провинившихся сопляков? Потом до меня дошло, что вопрос риторический. Я расслабился.
– Нет, сэр.
– Во второй Афганской войне. Армия учит дисциплине и направляет гнев в нужное русло. Суд волен снять с тебя обвинение. А война идет за правое дело. Ты не думаешь записаться?
Он откинулся в кресле и провел пальцем по пресс-папье. Это была какая-то здоровенная пуля, но мне было плевать – хоть зуб динозавра. Вот уже много лет как армия, особенно сухопутные войска, превратилась во что-то вроде сантехников. Нужные, неприятные и незаметные. Вряд ли нас, гражданских, можно за это винить. Страх перед террористами сменился апатией: народ хотел новых голографов, дешевых авиабилетов и покоя. В борьбе хлеба с винтовкой побеждает хлеб, желательно с маслом. Армия? Чур меня!
– Что скажешь, Джейсон?
Я прищурился. Зачем ему культя – в наше-то время органических протезов? Привлекать добровольцев или отпугивать?
– Я не хочу в тюрьму.
– В армию, значит, тоже. Что, больше буянить не будешь?
– Не знаю. Вроде сейчас никого бить не хочу.
Либо я был загружен «Прозаком» (или что они там мне еще надавали), либо просто отупел от его слов.
Он кивнул.
– В деле написано, что раньше ты ни в какие приключения не ввязывался. Это так?
Видимо, под приключениями он понимал грабеж с разбоем или что-то наподобие, а не нашу с Мецгером выходку в школьной столовой. Я утвердительно кивнул.
– Вот что. На этот раз я тебя отпущу. Великоват ты уже для приемной семьи, но я подправлю кое-что в датах, и тебе что-нибудь подыщут. Хоть крыша над головой будет.
Я пожал плечами, пока судья писал что-то в моих бумагах. Потом оннажал на звонок, вернулся пристав и выпроводил меня из кабинета. У дверей я услышал слова судьи: «Удачи тебе, Джейсон. Ступай с богом и не попадайся больше мне на глаза».
Три недели спустя я попался на глаза судье Марчу. На сей раз уже без задушевных бесед. Под громкое «Встать, суд идет!» судья в черной мантии прошествовал в зал заседаний. Он сел между двумя государственными флагами и хмуро глянул на меня поверх очков.
Я отвернулся и посмотрел в окно, на голые деревья. Всего несколько недель назад дневное небо было голубым, а ночное – черным. Теперь же снаряды подняли в воздух столько пыли, что день и ночь различались лишь оттенками серого. Говорили, дождей и урожая теперь может не быть долгие годы. Народ запасался брокколи.
Кто-то объявил нам войну; кто-то, совершенно незнакомый, по непонятным причинам хочет нас убить – и нам остается только задержать конец света. И соблюдать дурацкие правила приличия.
– Вы разбили бейсбольной битой окно в доме вашей приемной семьи, мистер Уондер? И оказали сопротивление при аресте?
«Мистер Уондер»? Куда подевался Джейсон, закадычный друг судьи Марча?
– Мир – дерьмо.
– Не большее, чем камера в Каньон-сити, мистер Уондер.
Во рту вдруг пересохло.
Позади меня хлопнула дверь, и я обернулся на звук. В зал суда вошел военный в новенькой, выглаженной зеленой форме и замер у двери. Его голова и подбородок были так чисто выбриты, что сияли синевой. Под мышкой он держал призывные документы.
Судья Марч взирал на нас сверху.
– Тебе выбирать, сынок.
3
Минут пять судья Марч внушал, что если я, записавшись, потом сбегу из армии, он мне яйца оторвет.
Позднее мы с сержантом сидели на скамейке в провонявшем хлоркой коридоре. Он говорил громко, заглушая скулеж скованных наркоманов, отражавшийся от блевотно-розовых стен.
– Подпишись здесь, здесь и здесь. Потом обсудим выбор войск.
Войск-шмойск. Мой выбор – чтобы судья Марч не засадил меня в одну камеру с насильниками и убийцами и не выбросил ключи в окно. Я расписался где надо, потом внимательнее взглянул на форму сержанта. Ленточки, серебряные эмблемы. А что, очень даже неплохо смотрится.
Я указал ручкой на его значок, длинный, узкий и голубой, с древним мушкетом посередине.
– А это что?
– Это показывает, чего ты стоишь. Значок боевого пехотинца. Значит, что ты побывал в деле.
– Его лишь в пехоте дают?
Он покачал головой.
– Его дают тем, кто сражался. Правда, настоящее сражение увидишь только в пехоте.
– Там разве не маршируют день и ночь?
– Все маршируют. А пехота еще и работает. Это мои войска. «Царица полей».
Он действительно классно смотрелся со своим беретом, продетым под погон. А если в армии нет сексо-дискотечных войск, мне решительно плевать, куда записываться – все солдаты для меня цвета хаки. Да и к походам нам, колорадцам, не привыкать. Я поставил галочку в графе «пехота», и «царица полей» вместе с сержантом радостно приняли нового родственника. Радость, правда, продолжалась не дольше, чем потребовалось сержанту на то, чтобы вырвать из блокнота и сложить желтые листочки с моими подписями.
Бить баклуши оставалось месяц. Мне с трудом подыскали приемную семью: единственными, кто согласился меня взять, были некие Райаны. Мистер Райан часами сидел в саду со своими деревьями. Он посадил их на смене веков, и деревья высохли и состарились вместе с ним. Их листья осыпались, когда пыль заволокла небо.
Каждым воскресным утром миссис Райан уходила в церковь, стуча по дорожке высокими каблуками, а мистер Райан приклеивался к спортивному каналу. Самая обыкновенная семья.
Миссис Райан протянула мне старомодную пластмассовую миску.
– Еще гороху, Джейсон? – предложила она. – Это последний свежий; с завтрашнего дня буду готовить из замороженного. Потом, – наморщила лоб, – потом не знаю.
Я отказался, и она сунула горох мистеру Райану. Тот крякнул, но от телевизора не оторвался. Да-да, от телевизора. Атмосферная пыль отражала сигналы для голографов, однако проводов, оставшихся под землей с эпохи кабельного телевидения, это не касалось. Поэтому те, у кого сохранились старые телевизоры, эти ящики с электронно-лучевыми трубками, могли подключиться и смотреть новости. Телевизор у Райанов был: чего нет у Райанов, найдешь разве что в археологическом музее.
Телевизор – он как голограф, только плоский. Со временем привыкаешь.
На экране ведущий спрашивал какого-то профессора про Ганимед.
Профессор помахал указкой в сторону висящей над столом голограммы – медленно вращающейся каменной глыбы.
– Ганимед – самый крупный спутник Юпитера. Он больше Луны, но меньше Земли, так что сила притяжения там слабее, чем у нас. Единственное, кроме Земли, место в Солнечной системе, где есть жидкая вода. Там она, правда, скрыта глубоко внутри планеты. Вот снимок, сделанный космическим зондом «Галилей» в двухтысячном году. Обратите внимание на резкие контуры – никакого венчика вокруг планеты, никакой атмосферы. – Он повернулся на стуле и ткнул в похожую голограмму рядом с первой. Края новой глыбы выглядели расплывчатыми. – А этот снимок с телескопа – всего недельной давности. Прошло тридцать семь лет – и вуаля! Атмосфера!
– И что это значит, профессор?
– Это значит, что пришельцы устроили аванпост на Ганимеде. Они создали атмосферу для всей планеты.
– А что это говорит нам о них? – Ведущий наморщил лоб.
– То, что им нужна планета с водой и воздухом. Поэтому они и стреляют по нам этими огромными снарядами, а не ракетами с атомными боеголовками. Чтобы постепенно уморить нас, не вызвав ядерной зимы.
– Они не хотят испортить товар?
Профессор на экране радостно закивал.
Мистер Райан воинственно взмахнул вилкой.
– Так отправьте туда десантников. Уж они-то сумеют кое-что испортить.
Мистер Райан горевал из-за деревьев. Но человечеству не то что десантников – хомячка не послать на Ганимед. Мы на собственную-то Луну с прошлого века не летали; как уж тут нападешь на сверхрасу, которой по силам соорудить кондиционер для целой планеты?
– Вальтер! – возмутилась его супруга. – Злом зла не исправишь.
И мистер Райан заткнулся, как затыкался всю жизнь.
Ведущий повернулся к камере.
– Смотрите после перерыва: армия беспомощна; новый Перл-Харбор.
Мистер Райан щелкнул выключателем.
– Лучше газеты почитаю.
Не удивляйтесь, снова начали печатать газеты. «Зеленые» не протестовали: деревья-то все равно гибнут.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25