А что, если прав Том Каллаген, и что, если бы не Кэтрин, он стал бы таким же жестоким человеком, каким был его дед? Эта мысль причинила ему беспокойство, и он ее отбросил, – как привык отбрасывать все неприятные мысли, – причислив к абсурдным. Он вовсе не жестокий человек. Том, верно, шутит. Он ведь всегда, насколько себя помнит, думал прежде о других, а потом уже о себе. Долг ставил выше удовольствия, добро – выше зла. Он с чистой совестью может сказать, что никогда не совершал дурного, низкого или бесчестного поступка. Правда, ему повезло, он счастлив своей работой, у него много добрых друзей; но счастье – это, в конце концов, дар Божий, и он благодарен за него. Нет, жестким, тяжелым человеком в семье был Джонни. Джонни был эгоистичен, жесток, всюду, где бы он ни находился, он сеял вокруг себя несчастье, бедняга. Знал бы Том Каллаген, что это был за человек.
И Генри, произнося, как всегда, громко и отчетливо слова Общего Покаяния «Мы согрешили, Господи, уклонились с Твоего пути, словно заблудшие овцы», думал, как обычно, что к нему эти слова не относятся, как и ко всякому законопослушному человеку, который ведет честную жизнь и исполняет свой долг перед Богом и королевой. Они относятся к ворам, распутникам и пьяницам, которые никогда не заходят в церковь.
Служба окончилась. Том Каллаген снимал облачение в ризнице, а Генри и Кэтрин вышли на церковный дворик и стояли там, глядя на море. Длинные волны с Атлантики катились мимо них в глубину залива. Под ними, в кустах терновника, заливалась малиновка, сладкие и в то же время тоскливые звуки ее песни отчетливо раздавались в чистом морозном воздухе.
– Я рада, что мы крестили Молли в этой церкви, – сказала Кэтрин. – Следующего ребенка мы тоже будем крестить здесь, и всех остальных детей тоже. А когда нам придет время уйти, я бы хотела, дорогой, чтобы нас положили здесь вместе.
– Какие мрачные мысли, – сказал Генри, привлекая ее к себе. – Ненавижу разговоры о смерти. Лучше поцелуй меня. Вон видишь? Это «Эмма-Мария», она направляется в Бронси. Пользуются, верно, хорошей погодой, иначе они не стали бы отправлять груз в воскресенье. Хорошо она нагружена, правда? Там, по крайней мере, сотня тонн меди. Вот так-то, дорогая моя.
– Бог с ней, с этой медью, – сказала Кэтрин. – Ты не забудешь о моем пожелании относительно этого кладбища?
– Я отказываюсь связывать себя такими неприятными обещаниями, – сказал Генри. – И не стой, пожалуйста, на ветру, а то простудишься. Смотри, Том уже ждет нас у кареты. Такой милый человек, и как я рад, что он переехал сюда. Ты знаешь, – весело продолжал он, беря жену под руку, – вот было бы прекрасно, если бы все наши добрые друзья жили здесь поблизости. Том, дружище, ты прочел отличную проповедь, я бы и сам мог прочесть такую же, если бы был священником, и, дабы продемонстрировать тебе свое одобрение, я обещаю построить тебе дом. Ведь не можешь ты постоянно жить в этом жалком коттедже в деревне.
– Почему же не могу? Я прекрасно живу.
– Ничего подобного. И не спорь, я ненавижу споры, в особенности на голодный желудок. И чтобы доказать тебе мою серьезность, я покажу тебе местечко, которое для этого подобрал. Я вспомнил о нем, когда мы пели «Твердыня веков». Как раз на выезде из Дунхейвена, еще до подъема и коттеджей Оукмаунта, есть небольшая площадка, почти ровная, ее прекрасно можно использовать для фундамента. Мы назовем ее «Хисмаунт», и как только старый пастор умрет, приход перейдет к тебе, и Хисмаунт станет называться «Ректори» – Пасторский дом.
– Тогда Том сможет жениться, у него будут дети, и они будут играть с нашими, – сказала Кэтрин.
– Как легко жить, когда добрые друзья берут на себя все заботы о будущем, – сказал Том Каллаген. – Отчего бы вам, кстати, не писать для меня мои проповеди?
– Я непременно этим займусь, – сказал Генри, – только с одним условием: я сам буду их произносить. Я с большим удовольствием использую текст: «Кесарю – кесарево» с намеком, естественно, на то, что мои арендаторы постоянно задерживают причитающуюся мне ренту.
Участок для будущего дома был должным образом осмотрен и одобрен, а затем карета свернула к воротам и на аллею, ведущую к Клонмиэру, где в столовой их ожидал накрытый стол и горячая еда; на крыльце их приветствовал радостный собачий лай, в холле попахивало горьковатым дымком от торфа, горящего в камине, – одним словом, им раскрывала свои объятия атмосфера милого, горячо любимого родного дома.
Во время десерта принесли малютку Молли, одетую в белое платьице с многочисленными лентами, чтобы она посидела у мамы на коленях, а Генри, откинувшись на спинку кресла и вытянув ноги, щелкал орехи, заставляя девочку смеяться. И сам он, чувствуя приятную сытость от жареной баранины и яблочного пирога, испытывал удовлетворение человека, которому предстоит целый день праздности, и он может делать все, что пожелает.
– Я думаю, – сказал Том, с улыбкой глядя на своего друга, – что ты можешь считать себя счастливейшим человеком на свете. У тебя отличная земля, большое состояние, процветающее дело, ты ведешь достойную жизнь, у тебя ангел жена, прелестная дочурка – одним словом, все, что только можно пожелать. Если бы я не был священником, я бы тебе позавидовал.
– Но поскольку ты священник, то не упускаешь случая читать мне мораль, наставляя меня и предупреждая, чтобы я не «складывал свои сокровища на землю, где их могут попортить моль и ржавчина». Бесполезно, мой друг. Я живу в реальном мире, и хотя не считаю себя материалистом, тем не менее полагаю, что имею право пользоваться тем, что мне в этом мире дано, и получать от этого радость. Не вижу в этом никакого греха.
– Мне кажется, я понимаю, что Том имеет в виду, – сказала Кэтрин. – Когда человек счастлив и доволен, когда у него все идет хорошо, его подстерегает один из самых тяжких грехов – самодовольство. Нет, мое солнышко, больше сахару нельзя, ты уже скушала достаточно, иначе у тебя заболит животик. Вот тебе мамин медальон, можешь им поиграть.
Девочка, уже надувшая губы и готовая заплакать, тут же отвлеклась, глядя на цепочку и крошечный медальон, который открывался, а потом снова закрывался со щелчком.
– Видишь, Том? Воспитание начинается, – подмигнул другу Генри. – Молли хочется сахару, но ее надувают, предлагая взамен что-то другое! Здесь не допускается, чтобы человек был доволен и успокоился на этом. А я так разрешил бы ей наесться до отвала, а потом подождал бы, пока у нее не заболит животишко. Таким образом она получила бы урок и не стала бы объедаться сахаром.
– Ты не прав, – сказала Кэтрин. – Молли слишком мала и не может связать причину со следствием. Она не поймет, что боль вызвана сахаром. Пока ребенок мал, его надо отвлекать, а потом, когда подрастет, тогда можно учить его послушанию и необходимости подчиняться.
– Все-то у нее рассчитано, – сказал Генри, – от букваря до финальных экзаменов. Я не встречал человека, который с такой серьезностью относился бы к воспитанию детей. Не могу припомнить, чтобы наша матушка чему-нибудь нас учила. Во всяком случае, она никогда нам не говорила, что мы делаем что-то не так, как нужно.
– Можно только удивляться, что вас еще терпят в обществе, – заметил Том. – Послушай моего совета, предоставь воспитание детей Кэтрин.
– Отлично, – согласился Генри, – а если они не будут слушаться, я просто буду их пороть. Могу сказать только одно: они ни в чем не будут нуждаться.
– Еще один тяжкий грех, – сказал Том. – Слишком много денег. Бедняжка Кэтрин, я вижу, у вас будет много дела.
Генри бросил в приятеля скорлупкой от ореха.
– А что, если ты перестанешь говорить о моих грехах, – сказал он, – и вместо этого дашь мне практический совет? Как тебе известно, в Бронси намечаются дополнительные выборы. Старый сэр Николас Веннинг умер. Я подумываю о том, чтобы выдвинуть свою кандидатуру, принять участие в выборах на стороне консерваторов.
– Правда?
– Во всяком случае, мне будет очень интересно, а связи у Бродриков существуют с тысяча восемьсот двадцатого года.
– А что думает об этом Кэтрин? – спросил Том.
– Кэтрин считает, – улыбнулась его жена, – что у ее мужа слишком много энергии и что если он не займется политикой, то может обратить ее на что-нибудь похуже. А так все-таки подальше от греха.
– Так может сказать только жена, – заметил Генри. – Обрати внимание, ни слова о честолюбивых устремлениях, не выражается надежда или хотя бы предположение, что я стану премьер-министром. Просто ласковая улыбка и «подальше от греха».
– Я согласен с Кэтрин, – сказал его друг. – Конечно же, действуй, произноси речи, устраивай обеды, целуй ребятишек из Бронси и кланяйся, если в тебя будут бросать тухлыми яйцами. Желаю тебе всяческой удачи. Если ты добьешься успеха и проложишь себе путь в Вестминстер, я даже поеду на ту сторону воды, чтобы послушать твою первую речь, и буду рассказывать всем, кто будет сидеть рядом со мной, что Генри Бродрик мой старинный товарищ. Лет этак через двадцать ты добудешь мне место епископа.
– Нет, серьезно, – сказал Генри, – я легко могу добиться избрания, получив большинство, хотя это место искони принадлежало либералам. Вся семья сплотится вокруг меня. Герберт – в Летароге – я говорил, что он получил там приход и живет теперь в нашем старом доме? – а тетушка Элиза в Сонби. Я бы мог рассказать обо всех своих знакомых и родственниках в Бронси, хотя, пожалуй, не стоит упоминать о моей так называемой бабушке, которая живет в деревне и делает книксен, всякий раз, когда видит Герберта.
– Мне кажется, что ты все-таки сноб, – смеялся Том.
– Вовсе нет, но зачем же приоткрывать шкаф и демонстрировать наши скелеты во время политической кампании? Вот что я тебе скажу: мы снимем дом в Лондоне на весь сезон, независимо от того, пройду я или нет, а ты приедешь и станешь жить у нас. Будет полезно, если все будут видеть меня рядом с тобой, это покажет, что я отношусь с уважением к церкви.
– Не можете ли вы охладить немного его пыл? – сказала Кэтрин. – Мы говорили о самодовольстве, а посмотрите-ка на него – видели вы когда-нибудь человека, более довольного собой? Пойдем, Молли, оставим твоих папу и дядюшку, пусть они решают судьбы мира, а мы с тобой сядем у огонька в гостиной и поиграем бусами.
Позже, когда Том Каллаген вернулся домой, чтобы служить вечерню в Дунхейвене, Молли уложили спать, и задернули занавеси, Кэтрин лежала на кушетке – той, что прежде принадлежала Барбаре, – придвинутой поближе к огню, а Генри сидел возле нее на полу, прижав ее руку к губам.
– Неужели я действительно так самодоволен? – обеспокоенно спросил он. – Я тебе не надоел?
Она улыбнулась и провела рукой по его волосам.
– На первый вопрос – да, – ответила она, – на второй – нет. О, дело не в том, что ты самодоволен, я совсем не то имела в виду, душа моя. Но когда человек слишком счастлив, он делается менее чутким, меньше думает о других. И мне не хотелось бы, чтобы ты слишком много занимался мирскими делами – своим рудником, деньгами, преуспеянием Генри Бродрика.
– Я не могу не быть счастливым, – проговорил он, – ведь у меня есть ты, моя жена. Каждый день я люблю тебя еще чуточку больше, чем в предыдущий. И что бы я ни делал, чего бы ни добился, это все только благодаря тебе. Разве ты этого не знаешь?
– Да, мой любимый, я это знаю и очень горжусь, но в то же время я беспокоюсь. Ты ставишь меня так высоко – выше жизни, выше самого Бога, а это дурно.
– Я не чувствую Бога так, как его чувствуешь ты, – сказал Генри. – К тебе я могу прикоснуться, обнять тебя, поцеловать; тебя я могу любить.
А Бог – это нечто таинственное, неосязаемое. Ты проще и ближе, и ты занимаешь место Бога.
– Да, мой родной, но люди уходят из жизни, а Бог вечен.
– К дьяволу вечность! Она мне не нужна. Мне нужна ты и настоящее, причем навсегда. – Он потянулся к кушетке и спрятал голову в складках ее платья. – Я ничего не могу с собой поделать, – повторил он, – я не могу не любить тебя. Это у меня в крови. Мой отец точно так же относился к матери, хотя я его почти не помню, мне едва исполнилось четыре года, когда он умер; я вспоминаю, как он стоял на берегу залива и смотрел, как она играет с Джонни, Фанни и со мной, и я никогда не забуду выражения его лица. И тетя Джейн была такая же. Если бы не этот несчастный случай, и она не погибла бы, она умерла бы от разбитого сердца, тоскуя об офицере с острова Дун. Это бесполезно, Кэтрин, мы, Бродрики, все такие. Так уж мы созданы, и с этим надо примириться.
Она крепко прижала его голову к себе и поцеловала в макушку.
– Я с этим примирилась, – сказала она, – но мне все равно страшно.
Он откинул голову назад, положил ее к ней на колени, и устремил взгляд на огонь.
– Я часто думаю о том, – задумчиво проговорил он, – что послужило причиной отчаяния Джонни. Не было ли там несчастной любви? Нет-нет, не к этой особе, не к сестре Донована, это был просто жалкий неприятный эпизод, я имею в виду нечто более глубокое. Но кого, черт возьми, он мог полюбить? Я никогда не слышал, чтобы он о ком-нибудь говорил.
Кэтрин не отвечала. Она продолжала гладить его волосы.
– Если бы он только мог жениться и успокоиться, это было бы его спасением, – продолжал Генри. – Такого ужасного конца могло и не быть. Возможно, если бы ты встретилась сначала с ним, ты могла бы выйти замуж за него, а не за меня.
Он обернулся и посмотрел на жену с улыбкой, но в то же время и с грустью. У нее в глазах стояли слезы, она, не отрываясь, смотрела в огонь.
– Любовь моя, что случилось? – встревожился он. – Я причинил тебе боль? Тебе стало грустно? Какой я эгоист, бесчувственное животное. Мне следовало помнить, что ты нездорова. А я надоедаю тебе своими семейными историями. Бедняжка моя, у тебя такое бледное несчастное лицо. Что я такое сказал?
– Ничего, – ответила она, – ничего, уверяю тебя, это просто глупость.
– У тебя был утомительный день, – сказал он, – тебе нужно было бы отдохнуть вместо того, чтобы бродить с нами по лесам. Я и тогда еще подумал, что прогулка была слишком длинной. А потом, после чая, ты носила на руках Молли. Она уже слишком тяжела для тебя. А как маленький? Ты чувствуешь его тяжесть?
– Наш второй малыш ведет себя спокойно.
– Тогда я отнесу тебя в кроватку, – сказал он. – Ну-ка, обними меня за шею и прижмись покрепче. Где твоя книжка? Там, на окне? Протяни руку и возьми. Я почитаю тебе вслух, прочту одну главу, а потом ты должна уснуть. Тебе необходим отдых. Не беспокойся о лампах. Как только я тебя уложу, я вернусь сюда и погашу их.
Он понес ее по коридору в комнату, которая прежде принадлежала Барбаре. Потом вернулся в гостиную, чтобы потушить лампу, оставив ее одну. Слезы… Как это непохоже на Кэтрин, она никогда не плачет, всегда такая сдержанная, спокойная. Она, должно быть, очень устала. Другого объяснения быть не может. Трудно себе представить, что ее что-то тревожит. И все-таки, прочитав обещанную главу и отложив в сторону книгу, он склонился над ней и, обняв ее, заглянул в глаза и спросил, с трудом подыскивая слова:
– Скажи мне правду, родная: ты со мной счастлива?
2
В огромном зале бронсийской ратуши набилось столько народа, что невозможно было дышать. Там были докеры, явившиеся прямо с работы, в рабочей одежде, в кепках, сдвинутых на затылок, и с трубками в зубах; рабочие-плавильщики, которые захватили с собой и своих женщин – они покрывают голову шалью и говорят нараспев, как и все другие жители Бронси. Большинство рабочих собирались голосовать за кандидата противной партии, либерала мистера Сартора, и пришли они сюда с единственной целью – позабавиться надармовщинку, поиздеваться над оратором, однако было немало и таких, на груди которых красовались розетки из голубых лент. Это были клерки из пароходной компании, знавшие Генри Бродрика лично, моряки, возившие для него грузы из Дунхейвена в Бронси, служащие плавильных заводов, которым довелось познакомиться с ним лично и поговорить с ним, кое-кто из лавочников и мелких торговцев, врачи, банковские служащие – еловом, все те, кто считал, что голосовать за консервативную партию «благородно», поскольку это ставило их на более высокую ступень по сравнению с рабочими и хозяйками из Бронси.
Шум стоял оглушительный – разговоры, свистки, громкий смех – но потом кто-то в задних рядах затянул гимн, и его мгновенно подхватило большинство рабочего люда, пустая болтовня сменилась мощным хором, который звучал торжественно и внушительно.
Генри, нетерпеливый и взволнованный, с синей розеткой в петлице безукоризненно сшитого фрака, плотно облегающего его высокую широкоплечую фигуру, смотрел на зал, горя желанием начать. Он не надеялся многого добиться при такой аудитории. Эти люди пришли сюда не для того, чтобы внимательно слушать его и аплодировать, а просто для того, чтобы над ним посмеяться. Были там, правда, и родственники, члены семьи, готовые его поддержать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
И Генри, произнося, как всегда, громко и отчетливо слова Общего Покаяния «Мы согрешили, Господи, уклонились с Твоего пути, словно заблудшие овцы», думал, как обычно, что к нему эти слова не относятся, как и ко всякому законопослушному человеку, который ведет честную жизнь и исполняет свой долг перед Богом и королевой. Они относятся к ворам, распутникам и пьяницам, которые никогда не заходят в церковь.
Служба окончилась. Том Каллаген снимал облачение в ризнице, а Генри и Кэтрин вышли на церковный дворик и стояли там, глядя на море. Длинные волны с Атлантики катились мимо них в глубину залива. Под ними, в кустах терновника, заливалась малиновка, сладкие и в то же время тоскливые звуки ее песни отчетливо раздавались в чистом морозном воздухе.
– Я рада, что мы крестили Молли в этой церкви, – сказала Кэтрин. – Следующего ребенка мы тоже будем крестить здесь, и всех остальных детей тоже. А когда нам придет время уйти, я бы хотела, дорогой, чтобы нас положили здесь вместе.
– Какие мрачные мысли, – сказал Генри, привлекая ее к себе. – Ненавижу разговоры о смерти. Лучше поцелуй меня. Вон видишь? Это «Эмма-Мария», она направляется в Бронси. Пользуются, верно, хорошей погодой, иначе они не стали бы отправлять груз в воскресенье. Хорошо она нагружена, правда? Там, по крайней мере, сотня тонн меди. Вот так-то, дорогая моя.
– Бог с ней, с этой медью, – сказала Кэтрин. – Ты не забудешь о моем пожелании относительно этого кладбища?
– Я отказываюсь связывать себя такими неприятными обещаниями, – сказал Генри. – И не стой, пожалуйста, на ветру, а то простудишься. Смотри, Том уже ждет нас у кареты. Такой милый человек, и как я рад, что он переехал сюда. Ты знаешь, – весело продолжал он, беря жену под руку, – вот было бы прекрасно, если бы все наши добрые друзья жили здесь поблизости. Том, дружище, ты прочел отличную проповедь, я бы и сам мог прочесть такую же, если бы был священником, и, дабы продемонстрировать тебе свое одобрение, я обещаю построить тебе дом. Ведь не можешь ты постоянно жить в этом жалком коттедже в деревне.
– Почему же не могу? Я прекрасно живу.
– Ничего подобного. И не спорь, я ненавижу споры, в особенности на голодный желудок. И чтобы доказать тебе мою серьезность, я покажу тебе местечко, которое для этого подобрал. Я вспомнил о нем, когда мы пели «Твердыня веков». Как раз на выезде из Дунхейвена, еще до подъема и коттеджей Оукмаунта, есть небольшая площадка, почти ровная, ее прекрасно можно использовать для фундамента. Мы назовем ее «Хисмаунт», и как только старый пастор умрет, приход перейдет к тебе, и Хисмаунт станет называться «Ректори» – Пасторский дом.
– Тогда Том сможет жениться, у него будут дети, и они будут играть с нашими, – сказала Кэтрин.
– Как легко жить, когда добрые друзья берут на себя все заботы о будущем, – сказал Том Каллаген. – Отчего бы вам, кстати, не писать для меня мои проповеди?
– Я непременно этим займусь, – сказал Генри, – только с одним условием: я сам буду их произносить. Я с большим удовольствием использую текст: «Кесарю – кесарево» с намеком, естественно, на то, что мои арендаторы постоянно задерживают причитающуюся мне ренту.
Участок для будущего дома был должным образом осмотрен и одобрен, а затем карета свернула к воротам и на аллею, ведущую к Клонмиэру, где в столовой их ожидал накрытый стол и горячая еда; на крыльце их приветствовал радостный собачий лай, в холле попахивало горьковатым дымком от торфа, горящего в камине, – одним словом, им раскрывала свои объятия атмосфера милого, горячо любимого родного дома.
Во время десерта принесли малютку Молли, одетую в белое платьице с многочисленными лентами, чтобы она посидела у мамы на коленях, а Генри, откинувшись на спинку кресла и вытянув ноги, щелкал орехи, заставляя девочку смеяться. И сам он, чувствуя приятную сытость от жареной баранины и яблочного пирога, испытывал удовлетворение человека, которому предстоит целый день праздности, и он может делать все, что пожелает.
– Я думаю, – сказал Том, с улыбкой глядя на своего друга, – что ты можешь считать себя счастливейшим человеком на свете. У тебя отличная земля, большое состояние, процветающее дело, ты ведешь достойную жизнь, у тебя ангел жена, прелестная дочурка – одним словом, все, что только можно пожелать. Если бы я не был священником, я бы тебе позавидовал.
– Но поскольку ты священник, то не упускаешь случая читать мне мораль, наставляя меня и предупреждая, чтобы я не «складывал свои сокровища на землю, где их могут попортить моль и ржавчина». Бесполезно, мой друг. Я живу в реальном мире, и хотя не считаю себя материалистом, тем не менее полагаю, что имею право пользоваться тем, что мне в этом мире дано, и получать от этого радость. Не вижу в этом никакого греха.
– Мне кажется, я понимаю, что Том имеет в виду, – сказала Кэтрин. – Когда человек счастлив и доволен, когда у него все идет хорошо, его подстерегает один из самых тяжких грехов – самодовольство. Нет, мое солнышко, больше сахару нельзя, ты уже скушала достаточно, иначе у тебя заболит животик. Вот тебе мамин медальон, можешь им поиграть.
Девочка, уже надувшая губы и готовая заплакать, тут же отвлеклась, глядя на цепочку и крошечный медальон, который открывался, а потом снова закрывался со щелчком.
– Видишь, Том? Воспитание начинается, – подмигнул другу Генри. – Молли хочется сахару, но ее надувают, предлагая взамен что-то другое! Здесь не допускается, чтобы человек был доволен и успокоился на этом. А я так разрешил бы ей наесться до отвала, а потом подождал бы, пока у нее не заболит животишко. Таким образом она получила бы урок и не стала бы объедаться сахаром.
– Ты не прав, – сказала Кэтрин. – Молли слишком мала и не может связать причину со следствием. Она не поймет, что боль вызвана сахаром. Пока ребенок мал, его надо отвлекать, а потом, когда подрастет, тогда можно учить его послушанию и необходимости подчиняться.
– Все-то у нее рассчитано, – сказал Генри, – от букваря до финальных экзаменов. Я не встречал человека, который с такой серьезностью относился бы к воспитанию детей. Не могу припомнить, чтобы наша матушка чему-нибудь нас учила. Во всяком случае, она никогда нам не говорила, что мы делаем что-то не так, как нужно.
– Можно только удивляться, что вас еще терпят в обществе, – заметил Том. – Послушай моего совета, предоставь воспитание детей Кэтрин.
– Отлично, – согласился Генри, – а если они не будут слушаться, я просто буду их пороть. Могу сказать только одно: они ни в чем не будут нуждаться.
– Еще один тяжкий грех, – сказал Том. – Слишком много денег. Бедняжка Кэтрин, я вижу, у вас будет много дела.
Генри бросил в приятеля скорлупкой от ореха.
– А что, если ты перестанешь говорить о моих грехах, – сказал он, – и вместо этого дашь мне практический совет? Как тебе известно, в Бронси намечаются дополнительные выборы. Старый сэр Николас Веннинг умер. Я подумываю о том, чтобы выдвинуть свою кандидатуру, принять участие в выборах на стороне консерваторов.
– Правда?
– Во всяком случае, мне будет очень интересно, а связи у Бродриков существуют с тысяча восемьсот двадцатого года.
– А что думает об этом Кэтрин? – спросил Том.
– Кэтрин считает, – улыбнулась его жена, – что у ее мужа слишком много энергии и что если он не займется политикой, то может обратить ее на что-нибудь похуже. А так все-таки подальше от греха.
– Так может сказать только жена, – заметил Генри. – Обрати внимание, ни слова о честолюбивых устремлениях, не выражается надежда или хотя бы предположение, что я стану премьер-министром. Просто ласковая улыбка и «подальше от греха».
– Я согласен с Кэтрин, – сказал его друг. – Конечно же, действуй, произноси речи, устраивай обеды, целуй ребятишек из Бронси и кланяйся, если в тебя будут бросать тухлыми яйцами. Желаю тебе всяческой удачи. Если ты добьешься успеха и проложишь себе путь в Вестминстер, я даже поеду на ту сторону воды, чтобы послушать твою первую речь, и буду рассказывать всем, кто будет сидеть рядом со мной, что Генри Бродрик мой старинный товарищ. Лет этак через двадцать ты добудешь мне место епископа.
– Нет, серьезно, – сказал Генри, – я легко могу добиться избрания, получив большинство, хотя это место искони принадлежало либералам. Вся семья сплотится вокруг меня. Герберт – в Летароге – я говорил, что он получил там приход и живет теперь в нашем старом доме? – а тетушка Элиза в Сонби. Я бы мог рассказать обо всех своих знакомых и родственниках в Бронси, хотя, пожалуй, не стоит упоминать о моей так называемой бабушке, которая живет в деревне и делает книксен, всякий раз, когда видит Герберта.
– Мне кажется, что ты все-таки сноб, – смеялся Том.
– Вовсе нет, но зачем же приоткрывать шкаф и демонстрировать наши скелеты во время политической кампании? Вот что я тебе скажу: мы снимем дом в Лондоне на весь сезон, независимо от того, пройду я или нет, а ты приедешь и станешь жить у нас. Будет полезно, если все будут видеть меня рядом с тобой, это покажет, что я отношусь с уважением к церкви.
– Не можете ли вы охладить немного его пыл? – сказала Кэтрин. – Мы говорили о самодовольстве, а посмотрите-ка на него – видели вы когда-нибудь человека, более довольного собой? Пойдем, Молли, оставим твоих папу и дядюшку, пусть они решают судьбы мира, а мы с тобой сядем у огонька в гостиной и поиграем бусами.
Позже, когда Том Каллаген вернулся домой, чтобы служить вечерню в Дунхейвене, Молли уложили спать, и задернули занавеси, Кэтрин лежала на кушетке – той, что прежде принадлежала Барбаре, – придвинутой поближе к огню, а Генри сидел возле нее на полу, прижав ее руку к губам.
– Неужели я действительно так самодоволен? – обеспокоенно спросил он. – Я тебе не надоел?
Она улыбнулась и провела рукой по его волосам.
– На первый вопрос – да, – ответила она, – на второй – нет. О, дело не в том, что ты самодоволен, я совсем не то имела в виду, душа моя. Но когда человек слишком счастлив, он делается менее чутким, меньше думает о других. И мне не хотелось бы, чтобы ты слишком много занимался мирскими делами – своим рудником, деньгами, преуспеянием Генри Бродрика.
– Я не могу не быть счастливым, – проговорил он, – ведь у меня есть ты, моя жена. Каждый день я люблю тебя еще чуточку больше, чем в предыдущий. И что бы я ни делал, чего бы ни добился, это все только благодаря тебе. Разве ты этого не знаешь?
– Да, мой любимый, я это знаю и очень горжусь, но в то же время я беспокоюсь. Ты ставишь меня так высоко – выше жизни, выше самого Бога, а это дурно.
– Я не чувствую Бога так, как его чувствуешь ты, – сказал Генри. – К тебе я могу прикоснуться, обнять тебя, поцеловать; тебя я могу любить.
А Бог – это нечто таинственное, неосязаемое. Ты проще и ближе, и ты занимаешь место Бога.
– Да, мой родной, но люди уходят из жизни, а Бог вечен.
– К дьяволу вечность! Она мне не нужна. Мне нужна ты и настоящее, причем навсегда. – Он потянулся к кушетке и спрятал голову в складках ее платья. – Я ничего не могу с собой поделать, – повторил он, – я не могу не любить тебя. Это у меня в крови. Мой отец точно так же относился к матери, хотя я его почти не помню, мне едва исполнилось четыре года, когда он умер; я вспоминаю, как он стоял на берегу залива и смотрел, как она играет с Джонни, Фанни и со мной, и я никогда не забуду выражения его лица. И тетя Джейн была такая же. Если бы не этот несчастный случай, и она не погибла бы, она умерла бы от разбитого сердца, тоскуя об офицере с острова Дун. Это бесполезно, Кэтрин, мы, Бродрики, все такие. Так уж мы созданы, и с этим надо примириться.
Она крепко прижала его голову к себе и поцеловала в макушку.
– Я с этим примирилась, – сказала она, – но мне все равно страшно.
Он откинул голову назад, положил ее к ней на колени, и устремил взгляд на огонь.
– Я часто думаю о том, – задумчиво проговорил он, – что послужило причиной отчаяния Джонни. Не было ли там несчастной любви? Нет-нет, не к этой особе, не к сестре Донована, это был просто жалкий неприятный эпизод, я имею в виду нечто более глубокое. Но кого, черт возьми, он мог полюбить? Я никогда не слышал, чтобы он о ком-нибудь говорил.
Кэтрин не отвечала. Она продолжала гладить его волосы.
– Если бы он только мог жениться и успокоиться, это было бы его спасением, – продолжал Генри. – Такого ужасного конца могло и не быть. Возможно, если бы ты встретилась сначала с ним, ты могла бы выйти замуж за него, а не за меня.
Он обернулся и посмотрел на жену с улыбкой, но в то же время и с грустью. У нее в глазах стояли слезы, она, не отрываясь, смотрела в огонь.
– Любовь моя, что случилось? – встревожился он. – Я причинил тебе боль? Тебе стало грустно? Какой я эгоист, бесчувственное животное. Мне следовало помнить, что ты нездорова. А я надоедаю тебе своими семейными историями. Бедняжка моя, у тебя такое бледное несчастное лицо. Что я такое сказал?
– Ничего, – ответила она, – ничего, уверяю тебя, это просто глупость.
– У тебя был утомительный день, – сказал он, – тебе нужно было бы отдохнуть вместо того, чтобы бродить с нами по лесам. Я и тогда еще подумал, что прогулка была слишком длинной. А потом, после чая, ты носила на руках Молли. Она уже слишком тяжела для тебя. А как маленький? Ты чувствуешь его тяжесть?
– Наш второй малыш ведет себя спокойно.
– Тогда я отнесу тебя в кроватку, – сказал он. – Ну-ка, обними меня за шею и прижмись покрепче. Где твоя книжка? Там, на окне? Протяни руку и возьми. Я почитаю тебе вслух, прочту одну главу, а потом ты должна уснуть. Тебе необходим отдых. Не беспокойся о лампах. Как только я тебя уложу, я вернусь сюда и погашу их.
Он понес ее по коридору в комнату, которая прежде принадлежала Барбаре. Потом вернулся в гостиную, чтобы потушить лампу, оставив ее одну. Слезы… Как это непохоже на Кэтрин, она никогда не плачет, всегда такая сдержанная, спокойная. Она, должно быть, очень устала. Другого объяснения быть не может. Трудно себе представить, что ее что-то тревожит. И все-таки, прочитав обещанную главу и отложив в сторону книгу, он склонился над ней и, обняв ее, заглянул в глаза и спросил, с трудом подыскивая слова:
– Скажи мне правду, родная: ты со мной счастлива?
2
В огромном зале бронсийской ратуши набилось столько народа, что невозможно было дышать. Там были докеры, явившиеся прямо с работы, в рабочей одежде, в кепках, сдвинутых на затылок, и с трубками в зубах; рабочие-плавильщики, которые захватили с собой и своих женщин – они покрывают голову шалью и говорят нараспев, как и все другие жители Бронси. Большинство рабочих собирались голосовать за кандидата противной партии, либерала мистера Сартора, и пришли они сюда с единственной целью – позабавиться надармовщинку, поиздеваться над оратором, однако было немало и таких, на груди которых красовались розетки из голубых лент. Это были клерки из пароходной компании, знавшие Генри Бродрика лично, моряки, возившие для него грузы из Дунхейвена в Бронси, служащие плавильных заводов, которым довелось познакомиться с ним лично и поговорить с ним, кое-кто из лавочников и мелких торговцев, врачи, банковские служащие – еловом, все те, кто считал, что голосовать за консервативную партию «благородно», поскольку это ставило их на более высокую ступень по сравнению с рабочими и хозяйками из Бронси.
Шум стоял оглушительный – разговоры, свистки, громкий смех – но потом кто-то в задних рядах затянул гимн, и его мгновенно подхватило большинство рабочего люда, пустая болтовня сменилась мощным хором, который звучал торжественно и внушительно.
Генри, нетерпеливый и взволнованный, с синей розеткой в петлице безукоризненно сшитого фрака, плотно облегающего его высокую широкоплечую фигуру, смотрел на зал, горя желанием начать. Он не надеялся многого добиться при такой аудитории. Эти люди пришли сюда не для того, чтобы внимательно слушать его и аплодировать, а просто для того, чтобы над ним посмеяться. Были там, правда, и родственники, члены семьи, готовые его поддержать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56