Полагали, что душа у него без прорех, ибо души у него нет. Ошибались!Он в Ташеньке души не чаял. Дозволял внученьке и за нос щипать, и парик стаскивать, и трость прятать. Раненько поутру, еще до брадобрития, она прямой ладошкой шлепала по дедовым колким щекам, смеялась и лепетала, что ей страсть как хочется иметь усы. Теперь, на девятом десятке, она была похожа на него. С замогильной нежностью, позабыв про обряд, смотрел старик на внучку, прозванную Усатой.Она вернулась с бала. Озаренная слабо свечами, сидела в вольтеровом кресле. Скользящим шагом вошел в спальню бледный офицер, прядь волос падала на лоб. Офицер заговорил с Ташенькой, голова ее затряслась, огреть бы охальника орясиной, да внучка куда-то спрятала трость, и сенатор Ушаков, цепенея, увидел, как негодяй навел пистоль на внучку, и тут сенатора, должно быть, кондратий хватил, однако он успел заметить, как убийца, удаляясь скорым шагом, отер руки большим белым платком, да и обронил этот платок, после чего Андрей Иванович на паучьих ножках подбежал к Ташеньке и, ухвачив под мышки, кряхтя и причитая, потащил старуху. Он бы внучку-то на постелю уложил, но силенок не хватило, и вот старуха, окаменев, сидела в вольтеровых креслах…Отпевали ее не то в Секретной Комнате, гарнизонные солдаты держали зажженные свечи, не то в Александро-Невской лавре; к отпеванию съехались многочисленные гости, было очень душно, церковные стены вспотели. Милий Алексеевич тоже потел, ему тоже было душно.Да-да, гости съехались. Пушкин всегда точен, именно гости, потому что толпа господ и дам не скорбела по усопшей, а грустила о себе: все мы в гостях на сем свете стоим… Тут были Томский, вернее, корнет Голицын, внук усопшей, тот, что рассказал Пушкину историю с бабкиным проигрышем в Париже; были конногвардеец Нарумов с Германном, и какой-то камергер, и накрахмаленный англичанин, вероятно турист из «Астории». Был и ближний сосед покойницы, живший тоже на Малой Морской; он иногда наносил визиты княгине Усатой. Но кавалерийский генерал был не только важной особой, а, можно сказать, вторым лицом в империи: шеф жандармов, начальник Третьего отделения собственной его величества канцелярии.К нему-то, Главному Синему Тюльпану, и протиснулся старичок сенатор. Парик сидел косо, красный мундир обвис. Бенкендорф изумленно воззрился в давнего предместника своего, а тот, гневливо шлепая губами, подал шефу жандармов платок с монограммой «Л. Л. Г.». И тогда под церковными сводами раздался глас велий: «Инициалы полностью!» Бенкендорф, вздрогнув, прошептал, запинаясь: «Не… не знаю…» И будто пробки перегорели, темно стало в местах общего пользования. 10 В лагере Милию Алексеевичу ничего не снилось, кроме продуктовой посылки. Ничего, да вдруг и припожаловала Патлатая Старуха… Нет, не вдруг, а после того, как рыдающая Москва проводила Лютого, а лагерная толпа, вонявшая лесной прелью, болотом и махоркой, сипло ревела «ура» начальник режима, всхлипывая, мотал бессильным кулаком: «У-у, фашисты…» Смерть Лютого взбрызнула зеков живой водой – все только и говорили, что про амнистию. Вот тогда и припожаловала Патлатая Старуха в бушлате и кирзовых прохарях с квадратными дырочками вверху голенищ, чтобы на просушку вешать.Клюкой поманила Бащуцкого в какие-то туннели, катакомбы, коридоры, черт знает, полусвет, полутьма; Бащуцкий шел след в след, боясь отстать, хотя решительно не понимал, куда его ведут и что с ним будет. Приблизились к воротам, не таким, как в зоне, дощатым, а словно бы бункерным. Саженными цифрами значилось: «1954». Патлатая подняла клюку… Ноги Бащуцкого ухнули вниз и отнялись. Не клюка была у Патлатой, а железный молоток на длинной деревянной ручке. Другой бы принял этот инструмент за ритуальный, масонский или за такой, как у путевых обходчиков, но уж он-то, Башуцкий знал эти железные молотки на длинной деревянной ручке… Мертвецов, погрузив на сани в одном исподнем, вывозили из зоны ногами вперед. На вахте пересчитывали, проверяя номерные бирки, привязанные к ногам, как до войны к банным шайкам. Потом подходил надзиратель-умелец. Дважды крепенько, с каким-то особенным замахом и точным прицелом ударял мертвеца по черепу, звук получался не тупой и не мягкий, ни с каким иным не спутаешь, а какой, не объяснишь. То была последняя проверка. Старшой вохровец командовал: «Поехали!» – и мертвецы уезжали на волю, в недальнюю ложбину с четой белеющих берез… Но сейчас Патлатая не ударила Башуцкого по черепу, а только тронула молотком, как жезлом, бункерные ворота, и они плавно, как на роликах, убрались в сторону. Опять были коридоры, катакомбы, туннели, полусвет, полутьма. Отворились ворота с саженной цифирью: «1955». А потом отворились другие «1956», – и на Башуцкого хлынул ясный полдень. Он задохнулся, захлебнулся, зажмурился, но лишь на миг: пред ним была площадь Восстания, угол Невского, он увидел нарядных женщин, у них были алые-алые губы, его бросило, как на пойло, к тележке с газированной водой…Не было дела Милию Алексеевичу ни до каких теорий, объясняющих сновидения. Плевал он на великих психологов и на великих психиатров. Кто растолковал бы ему это лагерное сновидение, необыкновенно живое и продолжительное? Ведь он же действительно увидел волю не в пятьдесят четвертом, не в пятьдесят пятом, а именно в пятьдесят шестом, именно летом, именно в полдень, и его поразили алые-алые губы, и он пил газировку стакан за стаканом, и продавщица в белом переднике не спрашивала денег, смотрела на него молча и молча подавала стакан за стаканом… Пиковая дама обманула Германна, а Патлатая с этим проклятым молочком не только не обманула Милия Алексеевича, нет, наперед указав год освобождения, придала сил вытерпеть время, когда зеков стали отпускать, а он все еще тянул лямку, дожидаясь очереди.Ему не надо было верить, он знал: такое бывает. Как бывает и нечто другое, но близкое, похожее. Это вот когда испытываешь прожитое и пережитое задолго до того, как твое «я» облеклось плотью. Эта повторность возникает не вследствие какой-либо надобности или работы воображения, а как бы внезапно, само собой. Да, такое Милий Алексеевич испытывал от времени до времени, впрочем, редко, но только сейчас понял, что есть минуты пробуждения мертвых, и тогда оживает прапамять.Хотя в церкви на отпевании графини не видел он ни коллежского регистратора Башуцкого, ни литератора Башуцкого, умершего в Петербурге лет за десять до рождения отца Милия Алексеевича, однако кто-то из них, Башуцких, находился в церкви.Все, что произошло там, нельзя было счесть сновидением, болезненным бредом. В таком случае Бенкендорфу вряд ли пришлось бы обращаться к майору Озерецковскому и объясняться с баронессой фон В. 11 В дом на Малой Морской, недальний от дома отпетой княгини, Милий Алексеевич скользнул незамеченным ни швейцаром, ни дежурным фельдъегерем. Если Германн проник сквозь запертые двери поэтическим своеволием Пушкина, то наш очеркист – прозаически, совершенно естественно, легко объяснимо: он был почти бестелесен. Выздоравливая, Милий Алексеевич сам себе напоминал тех доходяг, о которых в лагере говорили: тонкий, звонкий, ушки топориком. А такого примечал только повар при попытке слямзить лишнюю миску баланды. Швейцар же с фельдъегерем доходяг отродясь не видывали, они и бровью не повели.Башуцкий оказался в анфиладных покоях, занятых представителем старинной, правда, не axти знатной фамилии. Столь, однако, ветвистой, что она, одарив наше отечество первым шефом жандармов, одарила не наше отечество Паулем фон Бенкендорфом унд Гинденбургом. Тем самым фельдмаршалом, который, неслыханно нарушив субординацию, вручил Германию ефрейтору Адольфу.Переходя из комнаты в комнату, Башуцкий любовался живыми вещами. Он считал, что антикварные лавки умерщвляют вещи, хазы нуворишей – не реанимируют; нувориш, как вор, не ощущает, не может ощутить трепета души давно ушедшего владельца. Вещи живы лишь там, где они внимали первому крику младенца и последнему вздоху старца, стону разбитого хрусталя и треску початой колоды. Здесь, в доме на Малой Морской, они, исполняя обыденные обязан-ности, безропотно подчинялись графу, графине, ее детям от двух браков, равно счастливых. Подчинялись, служили, нимало не помышляя об антиквариате, а потому были милы, изящны, красивы. Многие из них в минувшие годы обиходили персон, глядевших с фамильных портретов, писанных маслом, и притом, по мнению Милия Алексеевича, довольно посредственно.Все эти персоны были гатчинцами, то есть подвизались некогда в дворцовом штате Павла Петровича, сперва наследника, засим императора. Бабушка Александра Христофоровича состояла при августейших малолетках. Отец генеральствовал рассеянно, что, однако, не гневило плац-парадного императора. А матушка, урожденная баронесса Шиллинг, прибыла в край белых медведей вместе с немецкой принцессой, выданной за наследника, и эта принцесса, сделавшись русской императрицей, благоволила подруге и ее детям. Что и говорить, усмехнулся Милий Алексеевич, насквозь немчура. Однако усмешка его адресовалась не персонам, глядевшим с портретов в тяжелых рамах, а тем, кто всех остзейцев стриг под одну гребенку. А вот русский из русских, Иван Андреевич Крылов, изволите ли знать, дружил с Бенкендорфами.Поскрипывал навощенный паркет. Приближаясь к домашнему кабинету Главного Синего Тюльпана, Милий Алексеевич наперед любовался кабинетным убранством он питал слабость ко всему, относящемуся к занятиям письменным. К чернильным приборам гарднеровского фарфора с их голубыми узорами или бордовыми гроздьями в золотых ободках. К стройным лампам с расписными абажурами. К настольным часам с репетиром нажми рычажок, услышишь металла звон, никогда не однозвучный, ибо и душа твоя в каждую минутy не однозвучна.Он не обманулся. Тут был не просто чернильный прибор, пусть и гарднеровского фарфора, а как бы позднее продолжение георгиевского сервиза, изготовленного еще при Екатерине Второй. Декорумом вилась оранжево-черная лента, мерцали изображения двух Георгиев, праведной награды, добытой в боях кавалеристом Бенкендорфом. Но все это приметилось мельком – он увидел Александра Христофоровича.Тот был, что называется, халатным, то есть совершенно пo-домашнему, в шлафроке и вязаном колпаке, недавно оплешивел, темечко холодело, надевал колпак. Бенкендорф улыбался несколько шаловливо. Все это вместе показалось Милию Алексеевичу как бы заемным из времен екатерининских и как бы несовместным с временем николаевским. Впечатлению соответствовала бумага, только что написанная шефом жандармов, чернила, еще не просохшие, блестели тоже шаловливо, как и его улыбка.«Доходит беспрерывно до моего сведения, что молодые люди, упитанные духом вражды к Правительству и принимая все мысли и даже моды Западной Европы, отпустили себе бороды June Franse. Хотя подобное себяуродование не заключает вреда, тем не менее небесполезно было бы отклонить молодых людей от такого безобразия, не употребляя, однако, мер строгих и каких-либо предписаний. Следует приказать всем будочникам и другим нижним полицейским служителям отпустить такие же бороды и, для вернейшего успеха, отпустить их в некотором карикатурном виде».Милий Алексеевич руками всплеснул. Ай да Бенкендорф, ай да сукин сын! Нынешние-то пужают: смотрите, соотечественники, что же это с нами происходит: трактористы не поют «Светит месяц, светит ясный», доярки хороводы не водят, все трясутся в чужеродных ритмах, как в лихоманке. Пужают и требуют «предписаний». Ей-богу, «шотландцы», усмехнулся Милий Алексеевич. Он, вероятно, имел в виду влиятельную шотландскую секту семнадцатого столетия – гневаясь на порчу нравов, она требовала запрета ганцев и возобновления «охоты на ведьм». Так и нынешние. А ведь чего проще, отпустил бы мурластый майор-паспортист бородку а ля юная Франция, да и отдирал на танцплощадке, стекленея лубяными зенками, вот бы все и сгорели со стыда, хороводы завели и подблюдны песни запели.Точно с разбегу, Бенкендорф прикидывал, чего бы это еще присыпать аттической солью. Не находя предмета, поскучнел. До встречи с государем он ежедневно ездил во дворец – оста-валось время. На Мойку, к Красному мосту, где до тридцать восьмою года, до передислокации к Цепному мосту на Фонтанке, гнездилась, как он шутить изволил, шпионщина, в дом у Красного моста являться охоты не было. Читать тоже.На прошлой неделе кто-то, не пожелавший назваться, прислал ему «Небесные тайны» Сведенборга. Незнакомец словно бы проведал подноготную: утомленный земными тайнами, шеф жандармов, случалось, воспарял к тайнам небесным.Поначалу Александр Христофорович был вольтерьянски усмешлив: математик и натуралист Сведенборг сподобился теософии при обстоятельствах комических. Живал он тогда в Лондоне, едал умеренно в таверне, да вот случилось чрезмерно нагрузить брюхо, а вдобавок, может, и нагрузиться портером. Ему сделалось нехорошо. В таверне огустел туман, в тумане объявились рептилии, гады ползучие. И вдруг кто-то громко приказал: «Не ешь много!» Туман расточился, оставив болотный запах, а гады исчезли. Осовевший и вместе испуганный Сведенборг увидел красную мантию… Швед дал обет воздержания. Вскоре внутренний взор Эммануеля Сведенбор-га обрел ту необыкновенную проницательность, которой не одарили его ни математика, ни минералогия, ни натуральная история. Он общался с душами умерших, витал в сферах и написал «Небесные тайны». Вот уже десятилетия потрясали они отнюдь не простаков.Но Александр Христофорович поначалу усмехался вольтерьянски и даже, прости Господи, грубо матерьялистически. Однако после похорон княгини… Там, в церкви, прея в страшной духоте, чувствуя тошноту, он тоже увидел красную мантию, тоже услышал голос, пусть и не грозный, а шепелявый, но явственный: «Возьми и найди!» – и этот, в красной мантии, отдал ему платок с монограммой «Л. Л. Г.». А засим раздался глас: «Инициалы полностью!» – и Александр Христофорович не знал, что сие значило…Да и как знать, откуда? «Инициалы полностью», то бишь имя и отчество, требовали грамотеи-вертухаи, заглядывая в камеру и выдергивая на допрос кого-либо из подследственных. Но требования тех будущих времен, когда фельдмаршал фон Бенкендорф унд Гинденбург вручил власть ефрейтору, а побратим ефрейтора, Лютый, подмял одну шестую, эти, как и прочие требования, были задернуты плотными завесами. Но, положим, Александр Христофорович и сообразил бы, о чем спрашивал глас под сводами, разве ж ответил бы? Расшифровать монограм-му не сумел бы покамест даже Башуцкий. Последнюю литеру – «Г», эту, пожалуйста, труда не стоило: «Германн». Разумеется, Германн, кто же еще! Но «инициалы полностью»? О-о, тут надо поломать голову…Александр же Христофорович, вернувшись из Лавры, хотя и был разбит донельзя, прилежно читал «Небесные тайны». Но сейчас неохотно. Да и то сказать, чтение Сведенборга, его сумрачные, нордические построения предполагали отрешенность от злобы дня, белесо оплывающие свечи и бесшумную беготню подпольных мышей.Неизвестно, долго ли находился бы шеф жандармов в рассеянии, если бы взгляд его не задержался на траурном извещении о давешней панихиде. Александр Христофорович лениво бросил бумагу в камин, но ток теплого воздуха упруго отнес ее в сторону и она, легонько покачиваясь, распласталась на ковре, как платок, нечаянно оброненный. Тотчас мысли Александра Христофоровича приняли иное направление… лучше сказать, получили направление, ибо в истекшие минуты он обходился вовсе без мыслей.Его внутреннее око было достаточно сведенборгианским, чтобы в срок, остающийся до поездки в Зимний, установить связь трех носовых платков.Первый носовой платок, о котором подумал шеф жандармов, хранился под стеклянным колпаком в Третьем отделении. Платок этот подал Бенкендорфу сам государь в ответ на просьбу об инструкции для тайной полиции. Вот тебе главное орудие на твоем поприще, сказал государь, осушай сим платком слезы униженных и оскорбленных, вдов и сирот. И прибавил, пристально взглянув на Бенкендорфа, что желал бы вручим, не этот, а другой, увы, утраченный.Платок служил символом рачительности синих тюльпанов. И колпак тоже, ибо накрыл все народонаселение. Но тот, утраченный тринадцатого июля двадцать шестого года, обладал значением и весом реликвии.Тринадцатого июля вершилась казнь. Вешали пятерых декабристов. Государь удалился в Царское, ждал там известий, все ли сошло благополучно. Бенкендорф остался в Петербурге. Он присутствовал. Глаз не опускал, но когда троих, сорвавшихся с виселицы, подняли и вновь… припал ничком к холке коня, конь всхрапнул, решма уздечки звякнули… А там, в Царском, государь бросал в пруд скомканный носовой платок и смотрел туманно: белый пудель, храбро пускаясь вплавь, доставал платок, в зубах приносил к его стопам, и Николай, думая совсем о другом, отмечал, что песик молодцом, промаха не дает, не пуделит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19