А Милий Алексеевич собрал нечто вроде гербария или коллекции бабочек, пришпиленных и накрытых стеклом. Тут были и сведения о постыдном поведении княгини Багратиони; и дело о путешествии по России англичанина Стокса; и донос дворовых на дворового Матвея Кудинова, хулившего государя; и письмо некоего фон Боля об опасностях, угрожающих монарху; и определения, из каких сумм оплачивать труды вора-арестанта Степана Карелина, исполняющего в городской тюрьме обязанности заплечного мастера; и следствие о крамольном «Французском парламенте», возникшем в Петрозаводске; и о наблюдении, устроенном заграницей, к коему примыкало сообщение государственной важности – о получении aгeнтом Третьего отделения неким Польтом премии лондонского клуба за игру на бильярде.Был тут и список 93 лиц, «обративших на себя внимание высшей полиции по предосудитель-ному поведению», список вдвойне оригинальный как по аттестациям, так и по резолюциям:«Подполковник Эринациус поведения нетрезвого, ходит по домам и просит подаяния – выслать из Петербурга»; «Отставной офицер Оникин копия государственного преступника Никиты Муравьева – выслать на родину», «Поручик Дирин поведения сомнительного. Не из л-гв. ли Уланского?»; «Подпоручик Бедарев распутен, проводит время с цыганами» (резолюции нет); «Отставной офицер Очкин дурак» (резолюции нет); «Полковник Калошин либерал. – Где служит?»Перебирая экспонаты своей коллекции, Милий Алексеевич без горечи размышлял о том, что и Бенкендорф, и ближние помощники, и все синие тюльпаны зависели от агентуры, от «шпионских забав», как говаривал пионер русского марксизма, надеясь, что забавники переведутся после победы социализма. И Бенкендорф, и фон Фок, и Дубельт, надворные и титулярные, управлявшие экспедициями, могли быть семи пядей во лбу (а некоторые и были), могли проверять и перепроверять, а все равно бултыхались, как рыбины, в мелкоячеистых сетях шпионщины. И, бултыхаясь, полагали, что они-то руководительствуют, направляют, определяют.Майор Озерецковский, на ходу раскланиваясь, прямиком направился к надворному советнику Тупицыну. Потому и направился, что умственный багаж Сергея Ардальоновича решительно опровергал его фамилию. Он быстро объял мыслью просьбу майора. Речь шла вовсе не о личной докуке личного адъютанта. Дело претонкое. Касающееся, весьма возможно, кого-либо из особ августейших. Тут и болван сообразил бы: приобщение к розыску сулит бо-ольшой служебный профит. Увы, приобщением не пахло. Майор лишь просил предоставить в его распоряжение трех смекалистых агентов. Почему именно трех? Майор ушел от ответа. Право, смешно было бы толковать о трех картах на ломберном столе в доме покойной графини – тройке, семерке, тузе. А между тем майору примерещилось, что вот он заимеет трех ловкачей, да и разложит пасьянс.Тупицын, поразмыслив, обещал завтра же отрядить на Шестилавочную столько агентов, сколько нужно майору; время назначит разное, чтобы не встречались, а уж он, господин майор, пусть потрудится не отлучаться. «Тертые калачи?» – спросил Озерецковский. «О-о, левой ногой не сморкаются», – улыбнулся Тупицын.Первый визит нанесла дамочка неопределенного возраста. Она назвалась Хотяинцевой, супружницей петербургского актера. Милий Алексеевич читал в архиве ее письмо: Хотяинцева предлагала услуги по части розыска врагов престола-отечества. Какие у нее ноги, определить не представлялось возможным – вороха юбок, линялых еще пуще, чем штофные занавески у покойной княгини. Зато востроносая физиономия давала понять, что левой ногой мадам не сморкается. А майор остался недоволен: знай, баба, свое кривое веретено. Не было секретом майору существование салонною сыска; в этой отрасли успешно подвизался слабый пол. Правда, кто-то из барынь не без ехидства сообщил скверный анекдотец: «Скажите, какая разница между жандармом и женщиной в интересном положении?» – «Женщина может и не доносить, а жандарм не доносить не может». Дура! И все же светскому сыску не обойтись без прекрасного пола, а тут дело совсем, совсем другое, не до болтовни. Но органы есть органы, задание она получила. И хотя мысленно майор уничижительно назвал ее «актеркой», однако выпроводил вежливо, как принято у синих тюльпанов.Засим визит отдал Дирин. Тот самый, что в перечне 93-х значился поручиком сомнительного поведения. Сомневаться в этом не приходилось ферт, румяный, как яблочко, припахивал «вчерашним». Но малый, видать, не промах, глазки-угольки так и юрят. Органы есть органы, получил задание и Дирин.Если «актерку» можно было счесть «тройкой», а поручика «семеркой», то уж этого, который через слово подсударивал – «нет-с», «да-с», «как-с изволите-с», – тузом не сочтешь: всего-то-навсего сиделец кондитерской лавки. Но вот в чем вся штука – лавку держал как раз насупротив дома покойной княгини на Малой Морской.Тут вышла промашка, бывшему лагернику непростительная. Причиной следует признать пагубность слишком детального знания исторических подробностей. В данном случае это могло приблизить изобличение владельца носового платка с монограммой «Л. Л. Г.».Детальное же знание состояло вот в чем.После коронации Николай пожаловал старой княгине большой крест ордена Св. Екатерины первого класса. Тем самым царь благородно игнорировал ее заступничество за декабристов Захара Чернышева и Никиту Муравьева: первый приходился ей внучатым племянником; за второго вышла племянница Александра, та, что начала отъезды жен государственных преступ-ников в Сибирь. Казалось бы, большой крест ставил крест на княгинину фронду? Ничуть. Пристукивая клюкой, она не упускала случая выразить сочувствие изгнанникам. (Разумеется, не политическое, а родственное, в эпоху Лютого столь же невозможное, как и политическое.) Однажды в Зимнем кто-то из великих князей подвел к ней военного министра графа Чернышева. Тот был приближен к императору на дистанцию, равную дистанции Бенкендорфа. Не отвечая на поклон, она гневно и громко отрезала: «Я знаю только одного графа Чернышева – он в Сибири». Бенкендорф не терпел «несибирского» Чернышева с тех дней, когда они оба заседали в комитете по делу 14 декабря. Александр Христофорович мысленно ухмыльнулся: «Изволь, братец, атанде! И от кого слышишь? От внучки знаменитого Ушакова, прозванного истязателем! От вдовы того, кто доставил в Москву клетку с Емелькой Пугачевым!» Злорадство свое Александр Христофорович не выдал ни малейшим движением лицевых мускулов, но государь глянул на него весьма и весьма выразительно. Последствия не замедлили. Коль скоро «салонный сыск», так сказать, общий и повсеместный, уже действовал, Бенкендорф нашел нужным учредить наружное наблюдение за домом княгини – кто знает, нет ли у кавалерственной старухи тайных связей с государственными преступниками?Вот это наружное наблюдение и осуществлял Коноплев, сиделец кондитерской. Княгиня, впрочем, не страшилась ни внутреннего, ни наружного наблюдения. Она и Бенкендорфа принимала, как прочих, сидя в вольтеровских креслах. А вот инженерный офицер Германн… Германн, если верить автору «Пиковой дамы», не верить которому нет решительно никаких оснований, Германн бывал в кондитерской: читал там записочки от Лизаветы Ивановны.Дальше – хуже.Рядом с кондитерской, пишет Пушкин, была модная лавка. Шустрая мамзель носила записочки от Германна. Его любовные признания были слово в слово заимствованы из немецкого романа. Пусть так. Но зачем же, как плагиатор, подписывать своим именем? А Германн, мимоходом роняет Пушкин, подписывал. А мамзели, известно, чертовски любознательны. Непременно запустила глазища в цидулю Германна. И конечно, запомнила бледного офицера с профилем Наполеона.Дальше не то чтобы хуже, нет – горячо.Этот, из кондитерской, амурничал с модисткой. Милия Алексеевича едва потом не прошибло. Он допустил промашку, лагернику непростительную. На след навел. Увы, дело было сделано: смазливый раскудрявый Коноплев подсударивал майору Озерецковскому.Теперь личному адъютанту, а равно и Башуцкому, мрачному, как барсук, оставалось ждать, пока «актерка» что-либо выудит у бедной Лизавет Ивановны, сиделец – у кучеров и величавого швейцара, а фертик Дирин – у трех горничных. Да-да, автор «Пиковой дамы» в энный раз указывает на тройку.Александр Христофорович все еще пребывал в Фалле, а адъютант, свободный от обязаннос-тей, не умел занять себя. Мысль о носовом платке жужжала в его лобовых пазухах. И если Германн в психушке, расхаживая по 17-му нумеру, беспрестанно называл три карты, то майор курил трубку и бубнил в усы три литеры, обозначенные на таинственном носовом платке: «Люди… Люди… Глаголь…»День ото дня терпение его истощалось. В сердцах бранил он Бенкендорфа. Хорошо, что предоставилась возможность рассеяться: на Мойке, в Демутовом трактире остановился жандармский штаб-офицер из Симбирска. 27 Увидев приезжего, Милий Алексеевич попятился. Жив! Не погиб при Наварине, живехонек. Прикатил с Волги, взял комнаты у Демута, денщик с поклажей возится, а он что-то марает, насвистывая сквозь зубы и посмеиваясь.В одном из опусов черт догадал нашего очеркиста упомянуть лейтенанта Стогова в числе убитых в Наваринском сражении восемьсот двадцать седьмого года. А лейтенант Стогов отродясь не бороздил Средиземного моря. Вот тебе и фунт!Но что верно, то верно: Стогов кончил Морской кадетский корпус, двадцать лет прослужил в Сибири, паруса носили его на Курилы, на Камчатку, видывал он, каково живется-можется якутам и чукчам, в Охотске подпали под его команду ссыльно-каторжные, народ забубенный, режь ухо – кровь не капнет, ничего, управлялся. Был он отважный мореход и дельный береговой начальник. А потом подался в корпус жандармов. Что за притча?Мемуарист Вигель, желчевик и мизантроп, утверждал: жандармский мундир производил отвращение даже в тех, кто его надевал. Генерал Скобелев, прослышав, что его бывший подчиненный облачился в этот мундир, побагровел: «Не говорите мне о нем… Храбрый офицер – и так кончить!» Завидное жалование? Синие тюльпаны, как и предлагал в своем давнем проекте Пестель, получали большое содержание. Бенкендорфу не пришлось бить челом, Николай решил без обиняков: самое большое в сравнении с чинами прочих ведомств, включая военное и военно-морское. И все же – храбрый офицер и так кончить?Милию Алексеевичу не хотелось худо думать о Стогове. Не потому только, что думалось и об Анне Андреевне, а и потому, что избегал он стричь всех под одну гребенку. Верно сказано: не обязательно, имея лавочку, иметь натуру лавочника. К тому же он располагал источниками, которые в известной (ему, Башуцкому, известной) степени опровергали Вигеля и Скобелева. Да вот взять Дубельта. Как начинал?Жена отговаривала: не ходи в корпус жандармов. Леонтий Васильевич отвечал: ежели сделаюсь доносчиком, наушником, то, без сомнения, запятнаю свое имя; а ежели буду наблюдать за торжеством справедливости, чтобы угнетенных не преследовали (так и сказал: «угнетенных»! Ей-ей, «пролетарии всех стран…»), чтобы не нарушалась законность, тогда кем меня назовешь? И отвечала жена: «Всеобщим благодетелем».В службе Стогова звучал тот же мотив. Желание блага, не оно ли до восстания на Сенатской подвигло и Пушкина, и Рылеева служить в судебном присутствии?.. Но был у Милия Алексее-вича, был некий психологический стереотип. Вникая в архивные фонды синих тюльпанов, ему страсть как не хотелось обнаружить в их числе кого-либо из Башуцких. Ему это было бы неприятно. А вот Анна Андреевна вдруг да и повстречает на Фонтанке Эразма Ивановича Стогова-Можайского. Выйдет из своего Фонтанного дома, да и повстречает: рукой подать до Цепного моста, до Третьего отделения и штаба жандармского корпуса, а ведь туда часто станет наведываться Эразм Иванович – нового назначения ждет. Да, дед умер лет за десять до ее появления на свет Божий. В том-то и суть – Божий, у Бога мертвых нет… Была у Стогова дочь – Инна Эразмовна. Родила она дочь Анну, Анну Андреевну Ахматову… Но чего ты, Милий Алексеевич, так уж пригорюнился? Инна Эразмовна примкнула к народовольцам. Неутешите-льно: для органов революционеры хуже жандармов. Однако радуйся, радуйся, Милий Алексеевич: оплошали при Лютом органы и товарищ Жданов не дознался, хотя и поносил Ахматову, как позже Семичастный Пастернака. И Милий Алексеевич порадовался оплошке органов. Тихо, хорошо порадовался, не подозревая, какой гром вот-вот грянет.Но гром покамест не грянул – майор Озерецковский хохотал.Сидели они с Эразмом Ивановичем во флигеле дома Меняева, что в конце Шестилавочной, окнами на Невский. Приятели. Спознались они, когда завернул Озерецковский в город Симбирск: личный адъютант сопровождал его сиятельство в ревизионном обозрении губернии, а его сиятельство сопровождал его величество. Спознались, пришлись друг другу по сердцу. Отчего, почему? А черт знает почему, да ведь лучше беспричинного дружества не дано человекам.Ну-с, и водки выпили и закусили, теперь вино пили и курили. Эразм Иванович живописнейший рассказчик – голос меняет и жестом дорисовывает. А на крепком, загорелом, открытом лице хранит невозмутимость, только вот в серых глазах искорки разгораются.Привелось, говорил, давешним летом усмирять мужичков. Взял воинскую команду. Труба: «ту-ру-ру». Трубой и обошлось, выпороли и шабаш. Приспела жатва. Глядь-поглядь и мужики и бабы валом валят в мое имение. Хотим-де, барин, хлеба твои жать. Удивился: да я ж вас побил?! Побил, вздохнули мужики; побил, всплакнули бабы. Спрашиваю: так чего же вы? Объяснили: порка – что, порка – так, пустое, а ты ж нас от тюрьмы избавил, тюрьма-то раззор… Нет, продолжал Эразм Иванович рассудительно, от такой теплой взятки не откажешься. Вот русский человек: сквозь наказание доброту видит. Порка нипочем, штука краткая, только не выдай пиявкам полицейским и судейским… А положение мужиков на дворцовых землях? Хуже некуда. Бывало, говорят, раз в году наедет исправник, сейчас это ты барана на плечи, да и прешь подарок. А теперь набегут эти господа удельные, возьмешь хворостину, да и гонишь живность, что есть на дворе. Теперь нам несравненно легче, скоро и вовсе портков лишимся.Так они сумерничали. Невский стихал, полицейский конный патруль о два коня отцокал под окнами. Вечер был поздний, светлый. Пили вино, курили, оба без сюртуков, в белых рубашках. Эразм Иванович, отирая усы, продолжал.Иду, брат, по городу, вижу старушку, подаю копейку, спрашиваю, на что тебе, старая, деньги, у тебя котомка хлебом полна? Платить надоть, родименькой, а то – в острог. Что врешь, кому платить? Полицмерскому все платят, ну, и я. Опять врешь, карга ты эдакая, где ему упомнить, вас же много. Э, батюшка, у него книжка такая, там кажный на счету… Ну, думаю, ужель не врет? А надобно сказать, полицмейстером у нас щеголь, бонвиван, ротмистр по кавалерии. Подумал, подумал, да и напустил своего ваньку-каина: разбейся в лепешку, а книжку добудь. Добыл. Ба-а-атюшки, святых вон. Вообрази: несколько сот нищих, реестр – каков летами, какое качество, какова еженедельная подать… А на полях nota bene – такой-то не доплатил три копейки, возместит тогда-то… Вот завтра же рапортую по команде: так, мол, и так, обязанность русского патриота обнаруживать на пользу государства гениев; так, мол, и так, открыл я удивительного финансиста… И так далее, а книжку расчетную привез, никуда кавалерия не ускачет…Майор со смеху покатился, бока сжал, закачался. Эразм Иванович доволен был произведен-ным эффектом. Пили вино, курили трубки. А потом Эразм Иванович и говорит майору: чего же мы, брат, вдвоем, надо бы и соседа угостить, у меня, прости, такое уж давнее, еще сибирское обыкновение. Лето, говорит майор, все разъехались. Ну нет, настаивал Стогов, зови. Майор послал денщика за Лукой Лукичом. 28 Хотя Милий Алексеевич еще и не приступил всерьез к очерку о синих тюльпанах, но указанная выше агентура иллюстрировала тезис о повседневной зависимости высшего надзора от нравственного уровня шушеры. А штаб-офицер Стогов, пусть и не типически, представлял один из жандармских округов. Но приглашение к выпивке, к заурядному препровождению времени какого-то Луки Лукича? Неудовольствие Милия Алексеевича объяснялось вовсе не тем, что этот приглашенный был «какой-то».Башуцкий не испытывал холопского пристрастия (слова Пушкина) к царям и фаворитам и не заглядывал под альковные одеяла цариц. Последнее, как признак тихой женофобии, можно извинить. Oтсутствиe холопского пристрастия извинять не должно.Материализуясь романно, оно, во-первых, взбадриваeт национальную гордость исторически вчерашних дворовых. Во-вторых, шибко тиражируясь, натурально возмещает нехватку ширпотреба. В-третьих, yгощает культурным досугом и премьер-министров, и золотой фонд Вооруженных Сил, и сотрудников НИИ, и работников прилавка, и… и… и… Так что Башуцкий, презирая всенародное увлечение царями, царицами, фаворитами, как бы заместившее всенародное восхищение Лютым, повинен был в преступной нелюбви к величию России.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19