- Домой не ходи, - сказал Михайлов. - Может, на след твой напали.
- Роза…
- Я передам.
- Спасибо.
- Вот еще, - пробурчал Михайлов. - Есть где ночевать?
- Есть, - ответил Жорж.
Опять помолчали. Надо было проститься с Сашей перед отъездом, но Жорж вдруг застыдился: почему-то именно Михайлову он не мог сказать, что уезжает из России. А почему? Почему, собственно?
- Еду, - сказал он, не глядя на Михайлова.
- А!.. Понимаю… Когда же?
- Скоро. Дня через три.
- И надолго?
Плеханов пожал плечами.
- А Роза?
- После. Весной. - Он легонько ткнул его в плечо. - Ты бы навещал…
- Да, конечно…
Михайлов трудно вздохнул и простился с Жоржем.
* * *
Машинист в меховой шведской куртке облокотился на подушечку с бахромой. Чумазый помощник машиниста совал в колеса лейку. Артельщики в валяных сапогах и нагольных полушубках тащили багаж. Седоусый начальник станции в красной фуражке разговаривал с каким-то ротмистром. Вдоль вагонов похаживали, придерживая шашки, стоеросовые жандармы.
Снег валил как из рукава. На Варшавском вокзале было то праздничное оживление, какое бывает у поездов, отходящих за границу. И толпа тут тоже была особенная - нарядная и веселая, разогретая шампанским, сытая, духами опрыснутая.
Жорж, в высоком цилиндре, с новеньким чемоданом, с тростью, шел по дебаркадеру.
У жандармского унтера засосало под ложечкой. Помилуй бог, где он видел этого смуглого господина? Ведь видел же где-то… А господин поставил чемодан. Господин щелкнул портсигаром, и вдруг - повелительно:
- Ну-ка, братец, снеси!
- Слушаюсь, ваше-ство! - Унтер мотнул подбородком, понес чемодан в купе.
Станционный колокол ударил в третий раз. Обер-кондуктор длинно засвистел. Локомотив, будто нехотя, сдвинулся с места. Состав звучно и голодно лязгнул.
Провожающие на перроне замахали руками, задвигались, закричали что-то такое, чего уж не могли разобрать пассажиры, и пассажиры тоже замахали руками и стали кивать, улыбаясь и отвечая что-то такое, чего уж не могли разобрать провожающие.
Жорж сидел в купе. Нелепость всей этой кутерьмы раздражала. Скорее бы! Лицо у Жоржа было неподвижное и надменное.
Поезд вырвался из вокзальной теснины.
Завершилось, кончилось что-то в жизни. К другому берегу спешит поезд, к другому берегу, где иная начнется жизнь, на прежнюю непохожая.
За окнами Петербург навзничь опрокидывался, аспидное небо, полное снежистого мрака, висело над ним.
Глава 8 БОЙ В САПЕРНОМ
Бо?тая сапогами, стуча шашками драгунского образца, полиция вламывалась в квартиры, меблирашки, фабричные казармы, обшаривала подвалы и чердаки, чуланы, антресоли.
Переступая босыми ногами, обитатели ночлежных заведений мрачно глядели на полицейских, и те начинали ни с того ни с сего посовывать куда ни попало чугунными кулаками.
В студенческих углах шумели:
- Ландскнехты!
- Инквизиторы!
И еще что-то галдели, городовым непонятное.
А в захудалом домишке на Петербургской стороне полицейские разбудили шестерых студентов-технологов. Поднялись они лохматые и яростные, кто-то из них сказал нарочито ласковым голосом:
- Митенька, повесели душу, пока фараоны управятся.
Здоровенный парень, с русой, в кольцах шевелюрой, снял со стены балалайку, сел, как был в одних кальсонах, на подоконник, подвернул ногу, задумчиво почесал волосатую грудь и грянул «барыню». А пятеро других, взявшись за руки, понесли дикими голосами:
Хо-дил, гу-лял
Иван-сударь…
- Господа! Господа! - всполошился унтер. - Молчать! Арестую!
Митенька прижал струны, хор умолк.
- А за что? - удивился все тот же ласковый голос. - «Барыня» цензурой дозволена.
Унтер смешался, фыркнул:
- Приступайте!
Городовые стали рыться в книгах, ворошить тюфяки. А Митенька опять рванул струны, хор опять понес дикими голосами:
Сорвал цвяток, завил вянок…
В маленькую гостиницу на Гончарной полиция явилась под утро. И господин помощник пристава, и городовые уже порядком утомились, и хотя помнили, что обыски в столице производятся не только по приказу градоначальника, но и по высочайшему повелению, наскоро, без тщания, заглядывали в номера.
В крайней угловой комнате двери отворил длинный, костлявый юноша.
- Паспорт? - сонно переспросил он. - Сделайте одолжение.
Паспорт был на имя Голубинова. Скользнув взглядом по смятой постели, по столу с недопитым чаем, городовые намеревались было уйти, но тут один из них увидел в ящике письменного столика газету и прочитал, шевеля губами: «Народ-ная во-ля». Крякнул:
- Придется начальство тревожить.
Явился курносый, щекастый добродушный офицер. Повертел в руках газету. Сказал укоризненно, отцовским тоном:
- Нехорошо-с, молодой чеаэк.
- Нехорошо, - согласился Голубинов. - Должен заметить, господин офицер, я действительно это читаю. Имею интерес. Понимаете? Интерес чисто теоретический к современной мысли. Однако не пропагандирую и не распространяю.
Щекастый подмигнул Голубинову, ври, дескать, ври, и покачал головой. Он, очевидно, хотел дать понять молодому человеку, что относительно «распространения» еще требуется проверить. Ну, а чтение-то само по себе, «теоретический интерес» сам по себе ничем особенным Голубинову не грозил: в те времена запрещенная литература подлежала изъятию, чтец попадал в списки «поднадзорных», и вся игра, «особенных последствий не проистекало».
- Вот-с, - сокрушенно вздохнул офицер, - сами, господа, вынуждаете. Ну зачем, зачем это? - Он потряс газетой. - Эх, молодо-зелено, ей-богу. То-то маменьке-папеньке карамель, а?
Городовые возобновили обыск. Вещей у Голубинова и было-то всего узелок с бельем да чемоданишко. Открыли чемоданишко. Ахнули:
- Ка-анцелярия!..
Голубинова привезли в градоначальство; чиновники секретной части занялись содержимым его чемоданчика. А заняться было чем: одних конвертов с подлинными документами насчитали семнадцать да еще столько же с копиями, а сверх того - образцы подписей нотариусов, старших должностных лиц полицейского ведомства, начальников военных учебных заведений, разного рода справки.
Но и это еще не все. В коробках из-под папирос лежали свинцовые и гуттаперчевые печати, оттискивать которые на сургуче или на бумаге всегда так приятно, ибо это придает обладателю казенной кругляшки много весу.
Голубинова привели к градоначальнику. Генерал, еще не старый, с жидкими светлыми волосами, зачесанными назад, и выпуклыми надбровными дугами, оглядел арестованного:
- Фамилия?
- Вы же знаете, - с ленцой ответил Голубинов.
Генерал шевельнул складками на лбу:
- А ежели по совести?
Арестованный молчал.
- Чего ты уставился? - рявкнул градоначальник, ударяя на «ты».
Голубинов скрестил руки, усмехнулся:
- В жизни не видел столь мерзкой рожи.
«Наглеца» следовало, конечно, отправить на Пантелеймоновскую, в Третье отделение. Но вот этого-то как раз и не хотелось градоначальнику: не лучше ли самим установить личность Голубинова да и опять утереть нос «голубым» зазнайкам, как совсем недавно арестом Квятковского с его планом Зимнего дворца.
Несколько дней спустя генерала обрадовали: фамилия - Мартыновский, Сергей Мартыновский, девятнадцати лет, бывший студент. Больше он ничего о себе, а равно и о своей «канцелярии» не сказал, несмотря на весьма убедительные доводы следователя.
- Изволите видеть, ваше превосходительство, - приятным тенорком говорил чиновник секретной части, показывая генералу копию паспорта на имя Квятковского, найденную в бумагах арестованного.
- Стало быть, и Мартыновский из этих?
- Точно так, ваше превосходительство. А вот-с другое. Изволите видеть - черновичок-с: метрическая выпись о бракосочетании дворянина Лысенко с дворянкой Рогатиной.
- Ну?
- Фальшивый документик, как есть фальшивый, ваше превосходительство. - Седенький чиновничек прижмурился, казалось, сейчас и замурлычет. - Я запросил адресный стол. Супруги имеют-с жительство в Саперном.
Они посмотрели друг на друга почти с умилением.
* * *
В Саперном печатали дополнительный тираж «Народной воли».
Газета итожила год минувший. А год был печально-примечательный даже для России, которой не в диво лихие годины. Чем не карал минувший семьдесят девятый! И недородом, и чумой, и детской смертностью от дифтерита, и огненным полымем, пожиравшим не только деревни, но и города. И еще тот год «обрадовал» россиян важными деяниями высших властей: было учреждено главное тюремное управление, кандальников решено было возить на Сахалин в трюмах коммерческих пароходов.
Газета открывалась статьей «По поводу казней»:
РЕВОЛЮЦИОНЕРЫ, КАК ВСЕГДА, БЕССТРАШНО И БЕЗ ОГЛЯДКИ ИДУТ НА БОРЬБУ, НО ГДЕ ЖЕ ОБЩЕСТВЕННАЯ ПОДДЕРЖКА? ЧЕЛОВЕК ЗА ЧЕЛОВЕКОМ ВСХОДЯТ НА ЭШАФОТ, ГЛУХО РАЗДАЮТСЯ ПОДЗЕМНЫЕ СТОНЫ ЗАМУРОВАННЫХ В КРЕПОСТЯХ И ЦЕНТРАЛАХ, ТЫСЯЧИ ЧЕЛОВЕК БЕСКОНЕЧНОЙ ВЕРЕНИЦЕЙ ТЯНУТСЯ В СИБИРЬ, МЕЗЕНЬ, КОЛУ, НАРОД В ЗЕМЛЮ ВБИВАЕТСЯ, ОБЩЕСТВО ПОДТЯГИВАЕТСЯ ЧУТЬ НЕ НА ДЫБУ, СТУДЕНЧЕСТВО ПРИВОДИТСЯ К ЗНАМЕНАТЕЛЮ НИКОЛАЕВСКИХ ВРЕМЕН… НЕ ПЕРЕЧТЕШЬ ВСЕХ ПРЕЛЕСТЕЙ. А КРУГОМ ВСЕ МОЛЧИТ И НИЧЕГО НЕ ОЩУЩАЕТ, КРОМЕ ПОСТЫДНОГО ТРЕПЕТА.
Дом десять по Саперному переулку спал. В квартире девять не спали. Полосу за полосой оттискивали, не отходили от ручного печатного станка, и в комнатах пахло, как в керосиновой лавке.
В третьем часу ночи дело было кончено, измученные типографы повалились на постели.
Соне Ивановой ничего не снилось; спала она глухим, непроницаемым сном. Но потом в ее сон вторглось что-то смутное и тревожное, и ей почудилось, будто ноги проваливаются в пустоту. И вдруг, словно бы с нее сорвали одеяло, она вскочила, слепо вскидывая руки, и тут ее с головы до пят, будто голую, ожгло холодом.
В дверь ломились яростно, звонок злобно гремел. Соня заметалась. Она искала шпильки. Шпильки были на столике, рядом с постелью, она это знала, но будто б начисто позабыла и теперь металась по комнате.
Звонок на секунду умолк, и Соня, как по приказу, тотчас нашла шпильки. Нашла и отбросила, всхлипнув от бессильной ненависти к себе, к своему дурацкому мельтешению из-за этих ненужных проклятых шпилек.
А в соседних комнатах уже слышалось поспешное движение, зажигался свет. Бух говорил что-то напряженным громким голосом. Обо всем условились заранее. У каждого были свои обязанности. Как в гарнизоне, поднятом сигнальной трубою. И все ж понадобились минуты, чтоб типографы одолели некий темный жесткий барьер.
Соня увидела Буха. От его вседневного спокойствия ничего не осталось. Она даже почувствовала, как все в нем дрожит. А он вдруг произнес совершенно ровным и вместе с тем каким-то мертвенным голосом:
- Ну, что ж ты?
Соня кинулась крушить набор, темневший ровными столбцами в своей четкой и крепкой раме. Шрифт сыпанул на пол, и этот частый, дробный град почему-то ободрил Соню. Она схватила еще влажные, весомые, пахучие газетные полосы, наотмашь хлопнула печной дверцей, чиркнула спичкой. Отбрасывая волосы, Соня еще и еще чиркала о коробок. Бумага взялась квелым неохотным огнем. Соня плеснула керосином из лампы - в печи глухо и весело ухнуло.
Но как там все заиграло, загудело и понеслось, Соня уже не слышала, потому что в прихожей резко и отрывочно треснули смит-вессоны, а за спиною, позади Сони, звонко, дребезгливо, отчаянно полетели оконные стекла.
Лубкин-Птаха, припрыгивая, махал утюгом, как в драке. Надо было выбить все стекла до единого: поутру, заметив это, ни Михайлов, ни Перовская не угодят в полицейскую засаду… Он подпрыгивал, маленький Птаха, молотил чугунным утюгом, что-то выкрикивая своим тоненьким, детским дискантом. А стекла звенели, дребезжали, взвизгивали, и в Саперном переулке зажигались беглые, суматошные огни.
Полуночный ветер хлынул в комнаты. Вздувал, как кливера, портьеры зеленого бархата, вихрил бумажные клочья и сажу, гонял пронзительный пороховой дым. Все будто сорвалось с места, каруселью, шабашем пошло.
И от этого студеного ночного ветра, от всей этой карусели, оттого, что дверь трещала под прикладами, Соне вдруг мельком, но очень отчетливо вообразилось, что она в сражении, в «деле», как говаривал ее отец, старый кавказский офицер. Да-да, она в «деле», которое разгорается не в питерском проулке, а где-то среди гор, в черной долине, и вот-вот ворвутся дикари, брызнет кровь, но теперь уж ей, Соне, ни капельки не страшно, она еще и еще подбрасывает в печь, в камин газетные полосы и плещет в пламя керосин, а в другой руке у нее смит-вессон, через минуту она будет палить в ненавистные рожи.
Дубовая парадная дверь с массивными, кованой меди запорами не поддавалась. Пристав вызвал жандармов из соседних, Надеждинских казарм. И вот уж дверь перекосилась, шатнулась, кандально брякая цепочкой, обнажая рваную белизну дерева, вывороченные винты.
Настенные часы в столовой начали отчетливый швейцарский бой. Было пять. Еще не светало. Типографы встали в ряд. Как перед расстрелом. Бух сказал:
- А теперь, братцы, сыграем в четыре руки.
Жандармы и городовые вломились. Соня Иванова не знала, успела ль она выстрелить. Наверное, успела. Что-то громадное, черное, круглое, как пушечное жерло, означилось перед нею. На нее обрушились удары, и она провалилась в это круглое черное жерло.
Они все же «сыграли», если не в четыре, то в три руки. А потом их месили сапогами, рукоятками вороненых бульдогов, прикладами. Их месили, вязали, душили… Последнего выстрела никто, кажется, не расслышал. Он слабо, как бы немощно стукнул в задней комнате, у стола с наборной кассой: маленький наборщик Лубкин-Птаха не промахнулся. Да и как промахнуться, когда в свой висок упрешь твердое, недрожащее дуло?
Глава 9 СУНДУК С ДИНАМИТОМ
Камер-лакеи, раздирая рты зевотой, лениво смахивали пыль. Полотеры с карминными пятками лунатически поплясывали на узорчатом паркете. У караульных гвардейцев слипались веки. В Зимнем дворце одни уже проснулись, другие досыпали предутренние сладостные сны.
Император только что отпустил градоначальника. Вопреки правилам, тот примчал во дворец и самолично, победительно сияя всеми морщинами, доложил его величеству о ночном происшествии в Саперном переулке. Александр обрадовался, поздравил и поблагодарил генерала.
Но теперь, сидя в кресле в своем малом кабинете, у походной койки, на которой он изредка спал, подражая спартанскому обыкновению покойного родителя, теперь, сидя в кресле и рассеянно поигрывая витым шнурком халата, Александр не радовался. Полиции помог случай. Чистый случай, и только. Как тогда, на Московско-Курской дороге. Полиции помог случай. А Третье отделение опять оплошало. В Саперном схвачены не коноводы. Вожди, закоперщики на воле, тут где-то, совсем рядом, неуловимые и вездесущие.
В малом кабинете было хорошо натоплено, но император вдруг ощутил холодное дуновение. Он оглянулся, хотя знал, что сквозняка нет. Иное было: холодное дуновение близкой и страшной опасности. Как некогда в заповедных новгородских лесах.
Он ездил туда со свитой, с балетными дивами, но на медведя ходил один. Лез по валежникам, перебирался болотами. Темный бор высокомерно гудел над ним. И вот тогда веяло зябким ощущением близкой опасности. Идешь и знаешь - где-то тут, за той ли корягою, в тех ли кустах, где-то тут притаился «хозяин»… О, без шуток, без хвастовства, Александр был отменным стрелком, ходил на медведей с пистолетом в руке и с запасным за поясом. Случалось, подходил, как дуэлянт к барьеру, и бил без промашки настоящего матерого зверя. Не то что прыщавый принц, который гостил однажды в Петергофе и подстрелил смиренного Потапыча, «сморгонского студента», как зовут егеря медведей, обученных в Сморгони. Нет, он-то бил настоящего матерого зверя.
За окнами тек свинец петербургского утра. Александр позвонил камердинеру. Пора было на прогулку.
Он вышел из Собственного подъезда. Нева ширилась, недвижно-серая. С наличников дворцовых окон щерились львиные морды. Александр - шинель с бобровым воротником, военная фуражка - шел тусклой, в наледях набережной.
Впереди мельтешил начальник охраны. Именно в этот час, час традиционного моциона, капитан Кох раздражал Александра. Дед - Павел Первый, и дядя - Александр Первый, и отец - Николай Первый - все они прогуливались запросто. Да и он сам некогда расхаживал без опаски, катался в открытой, на одного седока, модной коляске, что звались «эгоистками», и отвечал на поклоны легким прикосновением двух пальцев к козырьку фуражки с красным околышем. Так было, так не может быть. И вот впереди мельтешит Кох, а позади проворно перебирает кривыми кавалерийскими ногами ординарец Кузьма.
Во дворец император вернулся через Иорданский подъезд. Поднялся, одолевая одышку, по белой с золотом Главной лестнице, праздничной даже в ненастные утра.
Завтракая, он подумал, что шеф жандармов, апоплексический толстяк Дрентельн, уже прослышал о ночном бое в Саперном, о разгроме осиного гнезда и теперь дожидается в приемной с тем замкнутым и обиженным выражением на широком, кирпичного цвета лице с тяжелой челюстью, какое у него бывает при служебных неудачах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37