Невозмутимый строй во всем,
Созвучье полное в природе,
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаем…
Халат, как всегда, распахнут на волосатой груди. Когда-то огненная, а теперь, в глубокой старости, табачная, с грязной сединою борода разметалась по голубому шелку халата. Он глядит сквозь очки, их толстые стекла обладают чудовищной силой преломления, глаза Вильмса кажутся смещенными. Не потому ль и весь мир чудится ему «смещенным»?
Лишь два есть чуда в свете: искусство и дочь. Все прочее достойно презрения. Его презрение градуировано. Снисходительное, почти нежное презрение питает он к супруге, тонкой, сохранившей грацию женщине; конфектами ее не корми - корми придворными новостями. Презрением насмешливым награждает он сослуживцев, включая и прямое начальство - доброго и пошлого барона Майделя. Яростного презрения он не чувствует ни к кому, ни к чему. К тем, кто погребен в казематах и нуждается в медицинском попечении, презрение его равно нолевой отметке.
Когда-то содержался в крепости Писарев. С Писаревым можно было не соглашаться, но можно было спорить. И еще сидел этот попович Чернышевский, написавший роман, от которого Гаврилу Ивановича воротило, как от касторки. Да, так вот, Писарев угадал в медике достойного противника, в день освобождения явился с благодарственным визитом сюда, в первый этаж комендантского дома… Давно было это, очень давно. Гаврила Иванович не сторонник таких аргументов против мысли, против книги, как решетка и караульный солдат. С другой стороны, что ж прикажете, коли мысль изреченная толкает на преступные деяния? Несчастное человечество не удовлетворяется эволюцией и созерцанием. Призрачная свобода, как и бесплодная наука, не имеет недостатка в глупцах и мучениках. Правды нет, есть только красота. Писарев, юный дикарь, размахивал палицей пред мраморным алтарем красоты. В нем бродили молодые, недальние мысли. И все же к Писареву Гаврила Иванович ощущал презрение плюсовой температуры. А вот к бомбистам, к теперешним обитателям крепости, к этим представителям панургова стада… О, черт возьми! Его больше всего коробило, что все они взращены на стихах такой бездарности, как Некрасов.
Профессия обязывала Вильмса к милосердию. Он не видел в милосердии прока. Дух, напитанный ядом, разрушает тело, а вовсе не казематы, не рацион каторжанина. Впрочем, Вильмс никогда не скажет, как скажут его преемники, лекари тюремного ведомства: «Я прежде всего жандарм, а потом уж врач!» Нет, так он не скажет, потому что он не жандарм. Врач ли он? Знаменитый клиницист лейб-медик Боткин, профессора Медико-хирургической академии - что они ведают о темных законах, управляющих бытием? Плоские материалисты, шаромыжники, нюхающие склянки с мочой. Пусть нюхают, упражняя носы.
Лишь два есть чуда в свете: искусство и дочь, воспитанница Смольного института. Зиночка навестила нынче родителей. Порывисто, даже несколько истерически она обожает своего батюшку. И он растроган. И, как всегда, после свидания с Зиночкой у него свидание с Тютчевым.
Невозмутимый строй во всем
Созвучье полное в природе, -
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаем.
Откуда, как разлад возник?
И отчего же в общем хоре
Душа не то поет, что море,
И ропщет мыслящий тростник?
О господи… Что, что там еще стряслось в этом Трубецком бастионе?
Гаврила Иванович, сидя в кресле, выставив из-за книги табачную, с грязной сединою бороду, слушает дежурного офицера. И, выслушав, разражается своим странным, давящимся хохотом.
Ха-ха-ха, только-то и всего? Ну ладно, ладно, сейчас. Так мало жить, времени в обрез, «ямщик не слезет с облучка», а тут, извольте радоваться, какая-то идиотка намерена осчастливить Россию еще одним незаконнорожденным.
Доктор Вильмс медленно идет в Трубецкой бастион. Доктор Вильмс в огромной шубе, в огромной меховой шапке, с огромной тростью. Как у многих низкорослых людей, в огромности его слабость.
Доктор Вильмс медленно идет в тюрьму. Встречные офицеры козыряют, едва ли не подобострастно; нижние чины, сдернув фуражки, столбенеют во фрунте.
Он никогда никого не бранил, ни на кого не кричал и не топал ногами, как добряк барон Майдель, но его боялись до онемелости. Он это знал и не чувствовал ни удовлетворения, ни сожаления, ему было решительно все равно.
- Что угодно? - одышливо спросил он, глядя в пол.
- Врача.
- Слушаю.
- Вы… врач?
- Что надо? - бесстрастно повторил Вильмс.
«Истукан, - с отчаянием подумала Геся. - Проклятый истукан», - и протянула руки:
- Вам известно мое состояние, вы же врач, поймите…
- Следует изъясняться кратко.
Осужденным полагалось «тыкать»; Вильмс не употреблял ни «ты», ни «вы».
- Мне необходимо, поймите…
Она сбивчиво, страшась этого карлика, стала перечислять самое необходимое.
Дверь в каземат была полуоткрыта. В дверях стоял офицер. Он обернулся, сообщил кому-то в коридоре: «Ишь тараторит, а то все как в рот воды…»
- И потом, прошу осмотреть меня. Ведь уж скоро, я чувствую. И молока, молока прошу. Пища здешняя, вы понимаете, не для женщины, ожидающей…
- Хорошо, - перебил Впльмс. - Приду вечером.
Он показал ей вялую спину.
- Господин офицер, - позвала Геся. - Одну минуту!
Жандарм почтительно пропустил Вильмса, оставив узкую щель в дверях.
- Господин офицер, бумаги. Заявление…
- Доложу коменданту.
Вечером Вильмс не пришел. Но бумагу Гесе дали. Она написала заявление в департамент государственной полиции: просила свидания, последнего свидания с мужем, отцом будущего ребенка, - Николаем Колоткевичем. Приписала: дворянином Николаем Колоткевичем. Для «них» ведь это что-то значит - дворянин.
Она не знала, что Николай тоже в Петропавловке, но она была убеждена - в такой просьбе никто не откажет. Не могут отказать. Не средние века, не инквизиция.
Около полуночи Гесю вывели из каземата.
Как скоро! Да и как иначе? Не инквизиция все же… Она едва не наступала на пятки унтеру. Другой, тот, что шел позади, буркнул: «Убавь-ка рыси». Шли коридором, вдоль камер. Геся не думала о тех, кто в этих камерах. Думала: «Коля, милый ты мой, вот оно, наше последнее…»
Привели в комнату. Геся на минуту растерялась, увидев жандармского полковника. «А! Сейчас и Колю… Ничего. Пусть при свидетелях. Ничего…»
- Садитесь, - любезно предложил полковник. - Садитесь, госпожа Гельфман.
У него было доброе больное лицо, морщинистый лоб. На мундире - офицерский крест. Он был старым боевым офицером, недавно зачисленным в Отдельный корпус жандармов.
- Надеюсь, вам не так уж худо? Конечно, насколько возможно… - Он сделал неопределенный жест.
И Геся улыбнулась. Полковник, его лицо, его голос были симпатичны. И сейчас она увидит Колю… Ничего, пусть при этом полковнике.
- Благодарю вас, - ответила она. - Но доктор обещал, а сам не явился.
- О-о, - неодобрительно протянул полковник. - Почему же? Я напомню, непременно напомню, госпожа Гельфман.
Он помолчал. Геся улыбалась выжидательно.
- Заявление ваше, - продолжал полковник, отводя глаза, - получено, и мой долг сообщить вам… Гм! Я должен сообщить, все зависит от вас самой. Вы, госпожа Гельфман…
Геся вдруг стала плохо различать это усталое лицо с седыми бакенбардами и седыми усами.
- Видите ли, мы готовы… То есть не от меня лично, но по чести скажу. Но там готовы… - Он опять сделал неопределенный жест и достал из портфеля фотографическую карточку. - Все зависит от вас, только от вас. Прошу… Знакомы-с?
Но Геся не взглянула на фотографию. Она пристально вглядывалась в этого старого офицера.
- Боже мой, - тихо сказала Геся. - Боже мой…
Полковник беспомощно кашлянул, положил на стол фотографию, и Геся увидела Якимову: щеки, как два горшочка, и челка. Аннушка. Лавочница «Кобозева» в магазине сыров на Малой Садовой. Аннушка.
- Вы должны ее знать, госпожа Гельфман. Правда? Только фамилию. Только фамилию. И тогда - последнее свидание с Колей. Он скажет: «Гесюшка…»
- Я знаю эту женщину.
Полковник и обрадовался и как будто смутился.
- Да? Кто же это?
- Знаю. Но… не скажу. Ни за что, полковник.
Он вздохнул то ли укоризненно, то ли с облегчением.
В департаменте полковник не называл Гесю ни «чертовой еврейкой», ни «жидовским отродьем», как называли ее другие чиновники. Он мог бы сказать, что Гельфман не опознала Якимову, он, однако, сказал: «Знает, но не хочет открыть…» И пожал плечами: «Фанатичная иудейка».
Государственной преступнице Гельфман было отказано в свидании с мужем.
Вильмс свидетельствовал: здоровье Гельфман удовлетворительно, однако ввиду того, что крепость не располагает родовспомогательными средствами, покорнейшая просьба означенную преступницу поместить в тюремный лазарет Дома предварительного заключения.
Покамест рапорт читали в департаменте полиции, пока испрашивали дозволения в Гатчине, у императора, Гесе принесли кучу тряпья, иглу, моток суровых ниток.
Тряпье было с кострой, солдату и тому натерло бы холку, но Геся взялась за дело. Пеленки подрубить - еще куда ни шло, а с распашонками беда. Ножниц-то не дали (еще, пожалуй, вены вскроет), приходилось рвать зубами. Все ее мысли сосредоточились на крохотуле. Только бы не приют… Родители Николая живут в Седневе… И как это не расспросила Колю об этом селе! Сколько верст от Чернигова? Что у них там - сад, река? Вспомнила: пряники! Николай похвалялся седневскими пряниками, лучших, говорил, нигде не сыщешь: на меду, на шоколаде - объедение. Есть кругленькие, а есть кирпичиками. На Черниговских ярмарках с руками отрывают. Как это он хорошо рассказывал.
Костра царапала руки. Надо все выстирать в десяти водах, каждую занозочку выбрать. И пойдут у крохотули зубки, а по зубкам и седневские пряники…
На бутылку молока не расщедрились. Молоко не значилось в порционе каторжников. Прогулки, чистый воздух? Четверть часа - регламент. На вторичную просьбу о свидании с мужем не ответили.
Русским узникам вольно подыхать. Ни одна газета не проронит и слова. Но уж если кто-нибудь из них на примете у Запада, о, тогда правительство готово объясниться.
Судьба женщины, ждущей ребенка и обреченной на виселицу, привлекла внимание Европы. Про Гесю писали во Франции, в Англии; говорили, старик Гюго опубликует послание к Александру Третьему. Ах, эта Европа! Пусть успокоится, в России - не средние века, не инквизиция, никаких застенков, ничего ужасного.
Корреспондент международного телеграфного агентства и петербургской газеты «Голос» был допущен в Трубецкой бастион. С ним приехал присяжный поверенный Герке, защитник Гесин. Журналиста и адвоката сопровождал жандармский штабс-капитан, разумеется, в целях устранения всяческих неудобств и затруднений при свидании с государственной преступницей.
Августу Антоновичу Геся обрадовалась. Присяжный поверенный был порядочным человеком. (Понятие «порядочность» в ту пору еще не означало, что такой-то отдает долги и не слывет карманным вором; человек порядочный - в это многое вкладывалось: неспособность к доносительству, к якшанию с властями, в первую очередь.) Герке был порядочным человеком, впрочем, не он один в тогдашней адвокатуре, и Геся ему обрадовалась.
Однако незнакомец в добротном цивильном костюме насторожил Гесю. Этот-то кто еще такой? Она была очень удивлена, услышав, что господин Калугин явился затем, чтобы побеседовать с нею.
- Я не стану утомлять вас, - улыбнулся Калугин, показывая золотые коронки и ловко примащиваясь у стола с бумагой и карандашом. - Мне хотелось бы, если вы разрешите, задать несколько вопросов.
И он задал Гесе несколько вопросов. Геся конфузилась под его любопытным взглядом. Господин Калугин действительно не утомил ее. Он быстро откланялся, напоследок еще раз сверкнув золотыми коронками.
Август Антонович остался. Жандармский штабс-капитан подсел ближе. Глаза у него были, как у крупного пресмыкающегося. Он медленно поводил ими - с адвоката на преступницу, с преступницы на адвоката.
Август Антонович остался вот зачем: он принес прошение о помиловании. Теперь, когда о Гесе Мироновне наслышана Европа… О, он хорошо знает: люди ее круга не испрашивают милости, но ведь случай особый, решительно ни у кого не будет никаких нареканий.
Геся видела, как у него вздрагивают веки. Она слышала его убеждающий, молящий голос. Мельком прочла прошение: «Ради ребенка…» Август Антонович обмакнул перо в чернильницу, совал перо Гесе. Она смотрела на прошение: «РАДИ РЕБЕНКА…» И вдруг лицо ее исказилось.
- Август Антонович, миленький, - пролепетала она испуганно и точно прислушиваясь. - Кажется… Кажется, началось.
Штабс-капитан вскочил, крикнул в коридор:
- Эй, кто там! Живо!
- Геся, - шептал Август Антонович, удерживая ее руку, - ради всего святого…
Перо брызнуло кляксой - Геся подписала прошение.
* * *
Петербургская газета напечатала корреспонденцию г-на Калугина. Он поведал читающей публике, что Гельфман одета в длинное серо-коричневое платье, что на шее у нее белая косынка, что ее густые черные волосы расчесаны на пробор и заплетены в косу. Он не скрыл, что верхняя часть лица Гельфман веснушчата, а на щеках румянец. Что ж до отказа в свидании с мужем, в нормальной, а не каторжной пище, что роженицу ждет казнь - на эти подробности не хватило места. Так часто бывает в газетах.
* * *
«Пусть каземат, пусть каторга, - в волнении думал адвокат Герке, проносясь на лихаче по Большой Дворянской. - Пусть! Все вынесет, ибо будет надежда. Будет надежда припасть когда-нибудь к своему дитяте. Выживет, вынесет, ведь это натура поразительной стойкости…»
Ему вспомнилось, как прокурор Муравьев отзывался о подсудимой Гельфман. Он говорил о ней с особенной едкой неприязнью, отвращением и брезгливостью, которые он, прокурор Муравьев, не мог притаить и заглушить, даже если бы очень захотел. А в министерстве? Август Антонович знал: там он тоже явственно ощутит отвращение и ненависть к его подзащитной, хотя никто из чинов департамента не выдаст своих чувств.
Впрочем, присяжный поверенный вовсе не надеялся на охранителей государственного порядка. Адвокат рассчитывал на императора. Заглавная страница нового царствования не должна украситься лишь виселицами, император может и должен явить «милость к падшим». Государь, наверное, не смягчит участи остальных приговоренных, но участь женщины, которая стала матерью…
В департаменте адвоката принял старый полковник с боевым орденом на мундире.
- Подписала? Ну, слава богу. - И полковник крепко пожал руку Августу Антоновичу. - В успехе уверен, господин Герке, совершенно уверен.
- Прошу вас, полковник, - сказал Август Антонович, - немедля, тотчас…
- Разумеется!
На улице Августу Антоновичу стало нехорошо, он прислонился к решетке набережной. «Август Антонович, миленький… Кажется…» У него никогда не было детей. Может, поэтому он так их любил. «Кажется, началось…» Великое таинство, и на каждой отсветы умбрийской крестьянки, изображенной Рафаэлем с младенцем на руках.
Август Антонович жил неподалеку. Но что ему было делать дома? Что ему было делать в кабинете с мебелью мореного дуба? Книги - всегдашнее его прибежище… Нет, какие сейчас книги! У него были родственники, давно обрусевшие немцы, коммерсанты с Васильевского острова. Добряки. Но разве они поймут?
А на другой день, услышав решение Гатчины, Август Антонович слег. Бессрочная каторга… Что же оставалось? Всегдашняя русская надежда на амнистию?
* * *
Но Гесе уже не нужна была и эта надежда.
В тюремном лазарете родилась девочка, хиленькая, со сморщенным личиком. Девочка не кричала, не плакала - тихонько попискивала. Акушерка, похожая на монахиню, качала головой: «Нет, не жилица…»
А Геся истекала кровью.
Ее камера находилась над сводчатыми тюремными воротами. Она слышала, как погромыхивали жандармские кареты, как ударяли копыта, как постукивала калитка внутренних ворот.
Истекая кровью, погружаясь в забытье, Геся уже не различала ни колес, ни копыт, ни стука: ее поглотил слитный неотвязный шум, похожий на шум поезда, уходящего в ночь.
Потом пришли полицейские медики и, согласно инструкции, составили акт о кончине государственной преступницы двадцати шести лет от роду.
Глава 18 В НОЧЬ ПЕРЕД БИТВОЙ
Было сказало:
- Сын мой, покайся перед смертью. Кающегося спаситель прощает. Я призываю тебя, сын мой, к исповеди…
Было сказано:
- Дочь моя, покайся перед смертью…
За спинами, за гривами попов желтели на воротниках стражи золотом шитые тюремные ключи. Четверо отказались от исповеди, в камере Рысакова поп оставался долго. Промерцали кресты, промерцали ключи. И затаилась тюрьма, как дом, где покойник.
Была ночь. Ночь на третье апреля 1881 года.
Кибальчич принял эту мысль, подчинился ей; ничего неожиданного, алогичного в теперешнем его положении не было. Далее: он приговорен к тому, к чему его, собственно, и должно было приговорить судилище. Наконец, смерть не ужасала его, когда терялась вдалеке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37