– Замышляет, пане, – проговорил таинственно и с лукавой улыбкой Брыкалок. – Ой, замышляет!..
– Говори, говори, что такое? – торопил его Хмелецкий и сунул ему в руку еще одну монету.
Брыкалок и эту монету опустил с поклоном в карман и продолжал таинственно, с расстановкой, понизив голос:
– Он, видите ли, пан…
Он едет в Варшаву как будто бы с посольством от казаков, а сам совсем иное в уме держит…
– Что же он в уме держит?
– А держит он в уме своего врага погубить…
– Какого врага?
– Да, ведь, у него враг – пан Чаплинский. Он у Хмельницкого и дом отнял, и все имущество, и всякие убытки ему причинил; вот он теперь и собирается отомстить… А что пан Богдан задумал, так этому так и быть… Он теперь под него такие козни подведет, какие…
Пан Хмелецкий с нетерпением прервал рассказчика.
– Эту историю я давно уже знаю, мне вовсе не интересно ее еще раз слышать… Ты, хлопец, мне не о том говоришь… Не замышляет ли Хмельницкий чего против панов?
– Да як же не против панов? – с самой добродушной улыбкой возразил Брыкалок, – а разве Чаплинский не пан?
– Бог с ним с Чаплинским, я сам буду рад, если он на первой осине повиснет, – возразил с досадой ротмистр. – Пускай его Хмельницкий хоть проглотит, я не о том тебя спрашиваю…
– О чем же, пане? – еще наивнее спросил Брыкалок, почесывая свой чуб. – Да вот о чем, хлопец: не мутит ли он народ, не собирает ли казаков, не думает ли восстать против короля и Речи Посполитой?
– Это пан-то Богдан? – с наивным удивлением переспросил Брыкалок. –Вижу, пане, что ты совсем не знаешь пана Богдана. Чтобы он мутил народ против короля, когда у него только всей и надежды, что на короля и его милости… А казаков не так-то легко собрать, пане: они народ хитрый, охотнее пойдут на татар, потому что у татар нет самопалов и пушек, как у панов… Нет, пане, это напрасно…
Вот сам узнаешь нашего пана Богдана. Он человек простой, не хитрый.
Лицо посла вытянулось: он увидел, что заплатил карбованцы даром.
– А ты можешь показать мне к нему дорогу? – спросил ротмистр.
– Отчего же не услужить пану; вот сейчас оседлаю коня и поедем.
Дорогой Хмелецкий опять попробовал расспрашивать казака.
– А много у Хмельницкого народу?
– Да не мало, человек пятьсот будет… Он боится, чтобы пан Чаплинский его не извел, вот он и огородился на острове.
– А в Сечи он часто бывает?
– Нет, не то, чтобы часто, что ему там делать: с Сечью он не ладит… В Сечи народ буйный, неспокойный, а Богдан живет тихо, никого не трогает, не любит, чтобы и его задевали.
Хмельницкий принял гостя ласково, извинялся, что не может его угостить, как в прежние времена.
– Прошу извинения у пана ротмистра, – говорил он, – нынче я изгнанник, живу в лесу, как в заколдованном замке, никого не вижу, ничего не слышу, никакие новости до меня не доходят. Но горилки мы все-таки выпьем, – прибавил он, вводя гостя в обширную горницу, где на столе уже была приготовлена закуска и вино.
Они сели за стол и пан посол почувствовал себя неловко, не зная как приступить к разговору. Его знания казацких обычаев мало помогали ему в беседе с этим «беглым войсковым писарем», как его назвали паны. Хмельницкий держал себя сдержанно, но с достоинством, угощал гостя и горилкой, и вином; сам же пил мало. Он угощал посла, как дорогого гостя, и совсем, по-видимому, не интересовался узнать, зачем тот пожаловал. Наконец, Хмелецкий решился заговорить первый.
– Вероятно, пан Богдан догадывается, зачем я к нему послан?
– А пан ротмистр ко мне послан? – с притворным удивлением спросил Хмельницкий, – я думал, что он по дороге ко мне заехал. Кто же послал пана?
– Я послан к пану Зиновию с поручением от пана коронного гетмана, –проговорил Хмелецкий. – Пан коронный гетман очень жалеет пана Хмельницкого, он желает ему всевозможного блага…
– Благодарю пана гетмана, – загадочно проговорил Богдан, чуть-чуть улыбаясь.
– Пан коронный гетман удивляется, что пан Хмельницкий, такой умный, такой проницательный, решился на мятежные замыслы…
– Я? – прервал его Хмельницкий. – Я ничего мятежного не замышляю, это все клевета, пущенная моими врагами, чтобы очернить меня перед паном гетманом.
– Напрасно пан Хмельницкий желает меня уверить, – продолжал посол, –мне достоверно известно, что он замышляет поднять Украйну, думает двинуть запорожцев против поляков, собирается уничтожить все права панские…
– Никогда ничего подобного у меня в голове не было! – возразил Богдан. – А вот до меня так дошли вести, что пан коронный гетман двинулся с войском на Украйну. Если это правда, то он скорее мутит народ. Еще я слышал, что пан гетман назначил большую цену за мою голову… За какие это провинности, пан посол? По одному подозрению нельзя казнить человека…
– Пан коронный гетман предлагает пану Хмельницкому вернуться на Украйну.
– Я и не думаю, пан посол, оставаться вечно здесь. Но теперь, когда назначена цена за мою голову, когда на меня идут с войском, а у меня никакой нет защиты, кроме пятисот стражников, может ли пан коронный гетман требовать, чтобы я вернулся?
– Даю честное слово пану Хмельницкому, – проговорил ротмистр, – что волос не спадет с его головы.
– Я тоже даю честное слово пану послу, что ни на волос не выйду отсюда, пока пан гетман будет стоять надо мной с войском, пока над казаками будут начальствовать ляхи, пока будут существовать постановления, обидные для казаков, пока будут отняты все права, дарованные им нашим королем и его предшественниками. Пусть пан гетман отменит и уничтожит все это, тогда я с легким сердцем вернусь на Украйну.
– Но, ведь, пан Хмельницкий требует невозможного!
– И пан Потоцкий тоже требует невозможного, – возразил Богдан. – Кто же сам подставит свою шею под нож? Я буду тут сидеть, окруженный своим палисадом, до тех, пор пока не испрошу милости у короля.
Все это было сказано Хмельницким так решительно, что послу оставалось только откланяться. Богдан вежливо проводил его за ворота, посылая с ним почтительнейшие поклоны панам гетману, старосте и комисару.
Хмелецкий уехал в полной уверенности, что беглый писарь, по крайней мере, в настоящую минуту ничего серьезного не замышляет. Так он и доложил Потоцкому, прибавляя, что на острове народу немного, а с Сечью Хмельницкий никаких дел не ведет.
– Ну, и пусть его там сидит, – порешил Потоцкий, – до поры, до времени мы его там трогать не будем.
Когда эта весть дошла до Кречовского, в первый момент он ей поверил и подумал, неужели Хмельницкий так глуп, что сидит на каком-то острове за палисадом и бездействует.
«Нет, не может быть», решил он тотчас же про себя, «Богдан хитер, он отводит глаза панам, будем отводить и мы».
Хмельницкий же выпроводив гостя, вздохнул свободно и кликнул Тимоша, Ивашка и других преданных ему казаков.
– Собирайтесь сегодня же в отъезд, ночью выедем, – отдал он приказание. Главное, чтобы сборы были незаметные, чтобы даже наша стража не видела нашего отъезда. Лишнего с собой не брать, ехать налегке, запастись только добрыми конями и оружием.
На другое утро, к великому удивлению казаков, живших на острове, ни Богдана, ни приближенных к нему украинцев и следа не было.
– Вот-то дружий колдун, – говорили казаки, – вот так добре сгинул и пропал, на наших глазах провалился.
А Богдан со своей свитой был уже далеко, на пути к хану.
12. КАТРЯ. У КРЫМСКОГО ХАНА
Било личко, чорни брови Досталися лихiй доли!
Гей, гей, гей! Хан Гирей Ты казаков друже!
Что же случилось с Катрей после того, как ее увез татарин? Она долго не приходила в себя. Когда же открыла глаза и увидела, что приторочена к седлу, она сразу поняла весь ужас своего положения, и громкий крик отчаяния вырвался у нее из груди. Татарин спокойно наклонил к ней свое зверское лицо:
– Не кричи, девушка, – сказал он ей, – Ахмет и тебе рот заткнет.
– Куда ты меня везешь? Что ты со мной сделаешь? – с ужасом спрашивала она.
Татарин осклабился.
– К своим, гайда в орду! А потом к хану в Крым, мурза купит, ханум будешь.
Катря похолодела от его слов; она в полной его власти, он продаст ее в гарем.
Олешка все слышала, обдумала и взвесила. Она понимала, что сопротивление и бранью тут не возьмешь, одно спасение в хитрости.
Отъехав со своими пленницами в степь, татарин остановился на отдых; открутил обеих женщин от седел, вынул у Олешки платок изо рта. На одном из коней оказалась навьюченная провизия, о чем позаботился, конечно, не Чаплинский; слугам жаль молодую панну, они снабдили татарина всем, что считали нужным. Олешка совсем присмирела и вступила в продолжительные переговоры с Ахметом. Катря понимала по-татарски и с удивлением слушала свою мамку, недоумевая, что с ней стало.
– Мне, ведь все равно, – говорила та, кому ни служить, меня взяли в неволю насильно, силою окрестили, а родом я, ведь, татарка. Все урусы злые и эта госпожа моя была тоже злая, я рада, что от нее отделалась, а тебе буду служить верой и правдой, как велит Аллах и его пророк Магомет.
У Катри невольно потекли слезы из глаз. Ее мамка отказывалась от нее, взводит понапраслину, а она ее любила, как родную мать.
– А зачем ты бранила меня, – говорил татарин, если ты рада была уйти от урусов?
– А как же было тебя не бранить, когда ты меня так скрутил. Сказал бы ты мне добром: «брось урусов, пойдем к татарам», я бы сама за тобой побежала.
Ахмет, видимо, находился в нерешимости, верить ли Олешке или нет; тем не менее он освободил ей немного руки и пододвинул ей кусок вяленой конины и фляжку с горилкой. Хитрая Олешка была не прочь отхлебнуть горилки, но с притворным отвращением оттолкнула фляжку и проговорила:
– Нельзя, сын мой, Аллах накажет!
– Толкуй там, подмигнул Ахмет, – это все муллы выдумали, – и он с видимым удовольствием сделал несколько глотков из фляжки.
Катря ничего не ела, хотя татарин пододвинул и ей холодного мяса и ломоть хлеба. Она перестала плакать и тоскливо смотрела по сторонам, тщетно надеясь, что вот-вот заслышится конский топот, что может быть Ивашко настигнет их. Ее молодой душе не свойственно было отчаяние, ей казалось, что спасение где-нибудь близко, стоит только перетерпеть, переждать. Спасение, однако, не являлось, всюду кругом была степь, и они мало-помалу подвигалась к татарской границе. Как-то ночью татарин крепко уснул, скрутив по обыкновению обеих пленниц на некотором расстоянии одну от другой. Олешка давно ждала этого момента, она приподняла голову, осмотрелась и тихо произнесла:
– Катря а Катря!
Катря молча остановила на ней глаза.
– Глупая дивчина, ты думаешь, что я и в самом деле стала татаркой! –тихо прошептала Олешка. – Посмотри, как я все устрою, ты будешь у меня свободна, моя пташечка!
– Ах, мамка! – могла прошептать только Катря, и слезы радости полились у нее из глаз.
– То-то, доченька, знай только молчи, и старая Олешка на что-нибудь пригодится, – проговорила она и, заметив, что татарин ворочается во сне, опустила голову и сделала вид, что храпит.
На другой день стали показываться татарские села. Олешка совсем разохалась и расхворалась:
– Что же ты меня держишь связанной, – говорила она Ахмету, – свой своему поневоле брат, тут мне и убежать-то некуда.
Татарин развязал ей руки.
– Да если бы ты и убежала, потеря мне была бы небольшая, – проговорил он, помолчав. – За тебя никто денег не даст, а еще даром кормить придется. – Зачем даром, я тебе служить буду, – оправдывалась Олешка, усаживаясь на лошади.
К вечеру они остановились у какой-то речки. Татарин собрал сухой травы и зажег костер. Олешка усердно помогала ему, не обращая никакого внимания на Катрю. Катря совсем недоумевала, что могла придумать ее мамка и на что она надеется, но она была уверена, что Олешка сумеет выпутаться из беды. Поужинали и легли. Катря заметила, что, разрезая мясо, Олешка спрятала нож. Ахмет сегодня поминутно прикладывался к фляжке с горилкой; завтра он будет дома и там неловко пить запрещенный караном напиток. Катрю уложили спать связанной, и Олешка особенно усердно советовала связать ее покрепче. Ахмет скоро уснул, Катря тоже задремала. Ей снилась шумная вечеринка, говор, смех, песни… Вдруг она услышала во сне глухой стон. Она открыла глаза, перед ней стояла Олешка.
– Скорее, скорее, дитятко, – торопила она, – разговаривать некогда… Ремни на руках и на ногах я перерезала, вставай, до рассвета нам надо убраться от сюда подальше.
Катря в испуге вскочила на ноги и в нескольких шагах от себя увидела на земле Ахмета, хрипевшего в предсмертных судорогах.
– Олешка, – сказала она, широко раскрыв глаза, – это ты сделала?
– Так ему собаке и надо! – проворчала старуха совершенно хладнокровно, – только разговаривать теперь некогда. Тебе надо переодеться в его платье.
– Ни за что! – отвечала Катря, посматривая на вонючий тулуп и грязную рубашку.
– Не глупи, дивчина! – сердито прикрикнула на нее мамка. – Делай, что говорю, если не хочешь опять попасть в неволю.
Она проворно сняла с убитого платье и стащила труп в ручей.
– Ну, теперь ложись! – сказала она Катре, – давай твою косу; надо ее обрезать.
Катря послушно повиновалась, длинные волосы змейками рассыпались по земле, и у Олешки невольно рука дрогнула.
– Эх, жалко! – сказала она. – Ну, да ничего, вырастут новые когда-нибудь, а теперь быть тебе мальчиком, моим сыном.
Катря ровно ничего не понимала.
– Куда же мы с тобой денемся? – спрашивала она, снимая с себя платье и надевая татарскую одежду.
– Прежде всего сядем на коней и уберемся отсюда подальше, а когда наткнемся на какой-нибудь аул, конейбросим и пойдем пешком. Будь рада, что у тебя мамка татарка. Я им расскажу с три короба, так за татар и будем слыть, пока нам что-нибудь не подвернется.
– Да, ведь, мы тогда, значит, не попадем домой, – возразила Катря.
– А как нам туда попасть? – отвечала угрюмо Олешка. – Разве мы туда пути знаем? Проклятый татарин кружил, кружил нас по степи, дай Бог и до аула-то какого-нибудь добраться, а там уж как Бог захочет, Его святая воля, избавил нас от плена, поможет и дальше.
Катря не возражала да и притом, где у нее теперь был дом, где родина? «Может быть удастся дать знать Ивашку, мелькнуло у нее в голове, приезжают, ведь, в Крым и русские». Они сели на коней и Катря под татарской шапкой, в татарском тулупе, смуглая, худощавая, с вьющимися волосами, совсем не походила на дивчину.
– Молодец у меня сын! – подсмеивалась Олешка. – Хоть куда! Спасибо Ахмету, что напился вчера горилки да крепко уснул, вот мы с тобой и на воле.
Они пробродили по степи еще сутки, пока наконец вдали увидели аул. Тогда они слезли с коней, пустили их на все четыре стороны и пошли пешком. В ауле их обступили женщины, дети; все с любопытством разглядывали татарку в русской одежде и татарченка. Олешка горько плакала и рассказывала им о постигших ее несчастьях.
– Двенадцать лет выжила я у урусов, – говорила она, – сын мой был еще маленький, когда взяли нас в плен. Вот и вырастила его на половину русским, даже по-татарски худо говорит. А тут напали на наш хутор татары, я и убежала с ними, бежали долго, как вдруг слышим гонятся за нами урусы. Много их было, перебили наших, я же едва убежала с сыном от второго плена. Вот теперь который уже день по степи бродим. Рады радехоньки, что на ваш аул наткнулись.
Женщины ахали и охали, наперерыв предлагая старухе гостеприимство, а когда вернулись с набега мужчины, Олешка уже обжилась, освоилась и храбро рассказала вторично в кругу татарских начальников свою хитросплетенную историю.
– Чего же ты теперь хочешь? – спросили ее.
– Не гоните меня с сыном из родной земли, – кланялась татарка, –помогите мне пробраться в Бахчисарай, а там я уже прокормлюсь.
– Зачем тебе понадобился Бахчисарай? – спрашивала ее потом Катря.
Экая ты недогадливая дивчина! – отвечала Олешка. – Тут в дальнем ауле мы можем десять лет прожить и никакого русского не увидеть, а в Бахчисарай и купцы ездят, и чумаки ходят, и послы приезжают.
Скоро представился случай отправить татарку по ее желанию в Бахчисарай. Там поступила в услужение к богатому мурзе. Он взял и Катрю в число своих слуг.
Татары часто приставали к молодому татарченку и заставляли его есть конину или пить переквашенный кумыс, но Олешка заступалась за него.
– Не взыщите храбрые воины! – говорила она. – Мой сын вырос у урусов и испортился, поживет, попривыкнет.
Ее упрашивали, чтобы она отпустила сына в набег, но она кланялась и говорила:
– Один он у меня, простите глупой старухе, вот умру, тогда и повоюет. Так им жилось ни худо, ни хорошо, старуха постаралась втереться в милость управителя, и их поместили в особом маленьком домике, там они могли по крайней мере по вечерам отдыхать от гама и шума.
Настал март 1648 года. В Бахчисарае пронеслась весть, что приехали русские послы из Запорожья и остановились в предместье, в доме армянина-купца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35