Но однажды у обножья отдыхала великая грешница, и тут случился вихорь. Бабу подъяло в небеса, закрутило меж ветвей, растрепало, как соломенный куль, донага и живой, невредимой вернуло к земле. И тут страшной силы гром раскатился, полыхнула молонья, ударила в одинокое дерево, и там, где вышел наружу огонь, выжглось зрячее око, и полилась к ногам помертвелой жонки струйка живой воды.Грешница построила себе шалаш, покинула деревню и осталась здесь молиться Богу. Так и пошли кельи, и будет им лет с полтораста. А народ потянулся к святому дереву: кто болен был зубами, тот грыз болонь, и каменистые горьковатые волокна умиряли боль; кто же грудной чахоткой страдал, тот ногтями отдирал щепины и, закутавши в тряпицу, вез домой, чтобы прикладываться к ним тайком. Святой же родник миром своим ублажал нутро и унимал сердечную тоску.И Таисья испила прохлады следом за игуменьей, и с каждым глотком замирялась скорбь. Приложилась губами к черному Божьему оку и, облизнув губы, почуяла кисловатый, незнакомый вкус, не похожий ни на что земное. И сразу захотелось Таисье сделать что-то доброе, отчего бы души игуменьи и вот этой настороженной монашенки открылись навстречу.И Таисья сказала, часто облизывая пересыхающие губы и глядя в ту сторону, куда западало багровое вечереющее солнце: «Много по осени сига в реке выльется. Снасть надо, ловить рыбу надо. А капусты, матушка, не ждите, червь поедом съест».Потом все так и случилось. Глава пятая Через год после Таисьи запоходил из дому Клавдя. Пока рос, все надеялся быть у Петры за сына: поднялся на ноги – работником стал. Манька, средняя Петрина дочь, все пустая ходила. Но развязался мешок, и посыпался песок: наносила Марюха детей полную лавку. Чтоб от рева да писка подалее, поставил осиротелый Петра житьишко особь, избенку в три окна – бобылий домишко, чего говорить, не прежним хоромам чета. На добрую печь денег пожалел, даже лежанку не вымостил глиной, так и катался по бочке с угла на угол, как валек. «Не барин, – говорит, – чтоб красоваться да людей дражнить». Зубы выпали, и говорил старик нынче совсем худо. И красовался на деревне то ли в кабате холщовом, истрепанном по подолу, то ли в подряснике сером, хотя салотопню заимел в Койде и солеварню на Кулое. Расталкивал ныне деньги на промысел, распихивал, чтобы в загашнике зря не тлели: говорят, копейка копейку за собой ведет, а от лежалых пустых денег по телу чирья лезут.Клавдя неожиданно в лета вошел, голова удалась крупная, кочаном, но телом не заматерел, узкоплеч, и рубаха на острых лопатках занавеской полощется. Волосы серые, мышиные, с зализом на маковице, нос покляповатый, с постоянной ужимкой; глянет на тебя Клавдя и висловатым носом беспременно на сторону шмурыгнет, знать, учуял что; но глаза глубокие, с длинным размахом, пестрые – один глаз светло-зеленый, другой же темно-серый, почти черный. С Клавдей говори, да ухо востро держи, ибо не знаешь, где тебя под монастырь подведет, а за деньги особливо готов дьяволу душу отдать. Да велики ли на деревне деньги, и захочешь с сатаною породниться, без затеи чтоб, дескать, вот на мою душу, а отдавай мошну, так ведь не встретить и самого захудалого чертененка с богатой кисою. Вот и живи, глядя на чужой стол, когда и крохи не смети в рот, – учтут. Какая, бывало, заведется копейка, так сам у себя украдет Клавдя, а после прилюдно и хвалится, дескать, на улице нашел.Скучно Клавде, размаху нет, воли, куда бы изворотливой душе приложенье сыскать. Бывало, Михейко, хозяин, только в дом, а Клавдя, сидя у печи на приступке, зыбку качает и поет: «На полатех мужик с Ориной лежит. А не мил мне Семен, не купил мне серег, только мил мне Иван да купил сарафан. Он, положа на лавку, примеривать стал…»– У, охальник! Страхолюдина, – ворчит Марья: сидит на лавке, ноги вразброс, живот мешает, опять на сносях дохаживает.Клавдя сверкает глазами, готов отбрить бабу, но Михейко лениво заступается:– Ты бы прикусил язычок, орелик!– Прикушу, прикушу, – быстро соглашается Клавдя, а сам торопится с каверзой. – Да ты слушай, зятелко. Ты бабу до ветру не спускай, пусть в лоханку ходит.– А што? – подымает брови хозяин, не чуя подвоха.– Дак ведь слышь ты. Как на двор сходит, так пузо и надует. Не домовой ли метит?– Тьфу-тьфу, – плюется Марья, ищет на столе, потяжелее что попадет под руку, да лихо ей, спать охота.– Тоска мне с вами, – вдруг говорит Клавдя и бросает качать зыбку. – Уйду куда ли.– Уходи! – готовно подхватывает хозяин. – Ты поди, на России всем места у-у-у. – Он рад отвязаться от Клавди.Парень к отцу, застанет в избе – давай канючить. Сам уж в мыслях все решил, да с пустым-то карманом и без пачпорта далеко ли убежишь.– Уйду куда ли. Зажали, не дыхнуть…– Поди-поди, – тоже легко соглашается Петра. – Не научила мамка – научит лямка. Только не ленись нагнуться, а денег всегда можно наробить. У нас на России только ленивый да пустоголовый без денёг.– Ушел бы, да пачпорта нету, – ноет Клавдя, а сам шарит глазами по избе, подмечает огромный сундук, кованный железом, с подвесным амбарным замком.«Мне бы такой сундучишко», – думает затаенно, боясь даже взглядом выдать желанье.Петра, совсем высохший, с огромной шишкой на темени, склоняет перед сыном голову, качается как заведенный, и лавка под ним скрипит.– На что пачпорт, сынок? – не говорит, но поет. – Есть книга, Трифология называется, и в ней наказано. «Опасатися грех вещей: звериного образа, карточек и наипаче всего – душепагубные печати…»– Я бы побежал, да денег нету. Дал бы…– Зажился, сынок… Туда-сюда… Деньги – пыль, но истинное лицо сокроют и душу исказнят такою пагубой, что век не отскоблиться… Вот тут сколько-то, – порылся за пазухой, из-за грязного кабата, из самой-то глуби, добыл ветхую же тряпицу, жеваную-пережеваную, долго потряхивал ее, не решаясь, раздумывал, после долго мусолил, помог единственным зубом, развязал, подал три рубля бумажками. – Великое дело с малого зачинается, сынок…– И не сын я тебе, жила, – едва слышно ворчит Клавдя.– Чего баял?– Я сказал: спасибо, тятенька. До смерти не забуду твоего благодеяния.– И то сказать. На ноги поднял, от смерти избавил. Гли, какой молодец вымахал. Сиди дома, женю, лошадь дам.Старик неожиданно слабеет душою, в голове проносятся мечтания. Но от последних слов он неожиданно хмурится, нервничает, его смущает взгляд сына, с каким он упорно обсматривает сундук. Да и то сказать: сидят в сумерках без посторонних, долго ли ему, лихому человечку, тюкнуть старенького. После-то поди сыщи. Петра тянется за Евангелием, просит сына встать на колени. Клавдя в душе проклинает, но падает ниц покорно, все еще мерещится ему нежданный прибыток. Слаб человек, непостоянен, и один Бог знает, какое решенье овладевает им в следующую минуту. Отец кладет на голову сына сухую, почти невесомую ладонь и, держа в другой руке Евангелие, шепчет:– Ты поди, сынок, поди. Пускай дорога твоя не обсекется до времени, как матина, а всякому встречному ворогу дрын в тое место. Понял? – И ухмыльнулся, подмигнул хитро. – Разбогатеешь ежели, должок-то возверни. Батько твой будет совсем старый и худой. Ему тогда каждая копейка в укрепу. Ты не позабудешь, Кланя? – договорил елейным, вовсе умирающим голосишком, от которого впору зареветь.«Аха, дрын в одно место, – мстительно подумал Клавдя. – Сам-то в могилевскую, жила, а мне в дорогу кукиш… Будто и не знает: смиренную кошку и мышь дерет. Эх, тятя, тятя. Бывалоче, как дело затеять, не преминет сказать: „Вставайте, волки, и медведи, и все мелкие звери, сам лев к вам идет“… А я другой… Я лисою хитрой обовьюся».Клавдя пролил слезу, и она, сроненная невзначай, оказалась искренней. Куда подался, сердешный, в какие дали заведет тропа? Ворочаться ли когда-нибудь в родные палестины?Промокнул глаза, поднял к отцу дерзкое, уже насмешливое лицо:– Ну, батя! Иль богатым явлюся, иль удавлюся!Как уходить из дому, пропел Маньке:– А и ела баба сметану, да брюхо болит, а глядела бы на милова, да муж не велит. Под лавкою лежит, он собакою ворчит, кобелем визжит.И на прощанье посулил злорадно:– Ну, Марьюха! Рожать тебе без устали тараканов до сколопендр. – И побежал на Мезень.Той же дорогой, бывало, брат Яшка бродил в Питер за удачей, да вернулся с пустыми руками и серебряной серьгой в ухе.В Мезени Клавдя сразу к тетке Евстохе: дескать, от батяни прибыл, поиздержался он, повытряс мошну, наличных денег нету на данный момент и просит поддержки у старшей дочери.– А где заемное письмо? – спросила Евстолья. – Сколько просит-то?– Сколько дашь… Тыщу абы две. Писаря в правлении не случилось, а у отца сама знаешь какая грамота. Да ты поверь, поверь на слово-то. Под проценты не скупись.– Сдурел… Ой сдурел. Тыщу абы две. С печки упал? Ну сотню коли наскребу. А ты, озорник, как повезешь, смотри не оброни. Обронишь, где взять?У Евстольи даже руки тряслись, названной суммой Клавдя не то чтобы огорошил, но с толку, шельмец, сбил, туманом залил голову. Да и то сказать, деньги деньгам рознь: одни бешеные, дурные, их и растрясти не жаль, они как приплыли, так и уплыли, душа не встрепенется; но если ты копеечку по копеечке собирал, если вот этими самыми руками взращивал про черный день, да и не для себя, едино для сына, чтобы в будущем сиротстве не пропал, как воробей подзаборный, – тут невольно задрожишь и огрузнешь на лавке, с тоскою припоминая, сколько же там в загашнике скопилось да как бы тот ухорон не выдать, а может, и отказать просителю. Но попробуй откажи отцу – проклянет и всякого наследства лишит. Тут умом пораскинь и язык попридержи. Пошла в запечье, бормотала, возилась меж горшков и бабьей утвари, а Клавдя с лавки, не колыбнувшись, настроил прозрачное большое ухо, и казалось, что оно выросло вдвое.– Ему тыща, – ворчала Евстолья, долго не возвращаясь из шолнуши. – Ему абы две… А сто не хошь? Он што, сдурел? Осатанел? По кабакам пошел? Тыща абы две… Я-то на просвирках много ли зароблю? Все покупное, все давошное, каждая копейка не в дом, а из дому. Нет бы когда рыбки прислать, мучицы аржаной, мяска парного. Ты-то пошто с пустыми руками? – В ее встревоженной голове прорезалось особое беспокойство. – Ты лошадь-то, парень, где оставил?– А я пеши! – весело откликнулся Клавдя – и осекся.– Но пошто не верхи? – теперь домогалась Евстолья, и парень слышал, как перестала она возиться и замерла, громоздкая, большемясая, удивительно похожая на родителя в его молодые лета. Клавдя даже вроде бы почуял ее напряженный взгляд простеньких серых глазок, уставленный в его сторону. – Слышь, пошто не верхи? Иль оказия какая?Она невольно подала помощь, и Клавдя торопливо схватился за спасительную нить:– Ну, оказия. До Николы с оказией, а дальше пеши… Батяня-то мне: зачем, говорит, порожнюю лошадь зазря гонять. Да ты и сама знаешь, чего там. Зимой снега не выпросишь.В это время Евстолья, потея и страдая, добыла из заветного горшка узелок, но не потащила на свет, а скрепя сердце развязала его и тощую пачку кредиток располовинила, поочередно взвешивая каждую. Зажатые в горсти ассигнации вынесла Клавде и раза три пересчитала, мучительно морщась, все боялась ошибиться. Выходило сорок рублей: распрощаться с такой суммой, пусть ненадолго, было так прискорбно и гнетуще, что хотелось расплакаться. И Евстолья едва удержалась от слез, когда отдала ассигнации, туго свернутые в трубку:– Храни тебя Господь, Кланюшка. Ты как ли поосторожней. Ты поберегись. Долго ли варнаку… дорога все ж. Грошик к грошику, все подчистую. И как тепере жить…Она по-настоящему заревела. И Клавдю будто в сердце ударило, но он пересилил себя, захохотал:– Ты што, тетка? Умом тронулась? Под проценты ведь… Тут веселиться надо. На лежачи денежки процент кап-кап.– Малой будто, а все знаешь! – с недоверием осмотрела Евстолья сводного брата. – Когда и вырос только. Мужик ведь.– Хорошо поливали, вот и вырос, – ударил Клавдя себя в грудь. Деньги жгли ладонь, надо было срочно пристроить их. – А за деньги, Евстоха, ты не дрожи. Ты гли, они как младенцы. И пристав не сыщет. А татю придорожному по ноздрям, живо укорот дам.Клавдя стянул с ног легкие походные поршни, смазанные ворванью, деньги сунул под стельку, на Евстохиных же глазах снова надел сапожонки, притопнул даже, бахвалясь собою, и развязно пробежался по избе, слегка горбясь, присдвинув узкие плечи к груди, будто удара дожидался. Но вот лицо перекосилось, отщелкнул ладонью по лбу:– Нет, тетка, худо… Деньги жмут. Давай иглу с ниткой.И в драную сермягу, настолько неказистую, что и собаки бы не позарились, не то что воришко какой, с усердностью зашил наличный капитал.– Может, заночуешь? Намаялся ведь… Не жеребец, свои ноги.Евстолью, однако, не отпускало дальнее сомнение, и хотелось брата попридержать до утра. За ночь, дай Бог, все образуется и, быть может, не придется прощаться с кровным нажитком.– А-а-а… – отмахнулся Клавдя, уже худо слыша хозяйку. Взгляд его пестрых глаз был пространственный и застывший. – Меня нынче ветер носит. Собачью долю ем со стола, мне ли не бегать? Побегу и добежу.В оконце Евстолья пристальным взглядом проводила серую братневу голову, и берестяной кошель за спиною смутил, навеял на иные мысли. «Пестерь-то, пащенок, и не выказал, как бы хоронил где. Пошто в избу не занес?» И тут же решила на Петровщину навестить родные домы, батю попроведать.А в это время, насвистывая весело, Клавдя спешил на прибегище, где качалось много морской посуды, ждущей попутного ветра. Глава шестая Народу русскому всегда хотелось видеть живого Бога, чтобы вот он – рукою тронуть и очиститься. Все, говорят, есть, дескать, видели, снился, блазнило, советовались, и многих будто бы он остерег от греха. Но края платья никто рукою не коснулся: всегда на расстоянии являлся Бог, окутанный сиянием.Восседает Бог, говорят, где-то на седьмом небе, пасет паству через церковь и священство, но те же люди и не без греха, стало быть, не без соблазна, порою и слукавят, чаще не корысти ради, обманут ради спасения, не так верно передадут вещий глас Божий – попробуй тут довериться человеку, который и сам шаток, на жидких ногах стоит, и обопьется, и объестся. А живой Бог, коли перед твоими глазами, он не солжет, и слово его не исказится в устах посредника.Как передает молва, тогда умные люди стали много молиться, вздымать руки к небу и принялись сзывать Бога на землю: «Господи, Господи, явися к нам в кресте или образе, было бы чему молиться нам и верить». И бысть им глас из-за облака: «Послушайте, верные мои! Сойду я к вам, Бог, с неба на землю; изберу я плоть пречистую и облекусь в нее, буду я по плоти человек, а по образу Бог».И Бог явился. Им был Данила Филиппов. И он сказал: «Аз есть Бог, пророками предсказанный, сошел на землю для спасения душ человеческих. Несть другого Бога, кроме меня».Но скоро потребовался ему помощник, Филиппов назвал себя Саваофом, а Суслова своим возлюбленным сыном, Христом. И три дня при свидетелях возносит Данила своего сына на небеса вместе с собою, каждый раз возвращаясь. Но не в долгом времени Данила Филиппов окончательно возносится на небо, а страданиям Суслова позавидовал бы сам Исус. Два раза распинали Суслова, сдирали с живого кожу, закапывали в землю, но он каждый раз воскресал и лишь на сотом году жизни тело свое оставил на земле, а душою вознесся.А всего было шесть Христов: Аверьян, Иван Емельянов, Суслов, Лупкин, Петров и государь Петр Федорович. Первый Христос Аверьян, о коем дошли скудные вести, жил при Димитрии Донском. Иван Емельянов жил при Грозном: он был житель московский, Кандашевской слободы. Расхаживал Емельянов со своими двенадцатью учениками по Москве. Грозный узнал об этом, призвал к себе Емельянова и спросил: «Правда ли про тебя, Ванька, идет людская молва, что ты пророчишь?» Емельянов отвечал с достоинством: «Ванька-то ты, беспутный царишка, кровопийца, а не я. Я сын Божий Иоанн. Ты царь земной, а я небесный». Грозный возмутился, хотел пронзить Емельянова железным костылем, но Емельянов погрозил на него пальцем, и смутился царь, и отпустил его с честию.По легенде, Кондратий Селиванов, он же Искупитель, он же император Петр Федорович, воплотился от императрицы Елизаветы и от Духа Святого. Помолясь Саваофу, она затрубила в золотую трубу, утроба ее растворилась, и на руках ее явилось «вознеженное дитя». Елизавета Петровна удивилась, залилась слезами, благодарила Саваофа за это чудесное рождение сына: и тогда вся вселенная перекрестилась, земля и небо обновились, и разрушились стены ада. Воспитывался Петр Федорович в Голштинии и был оскоплен в отрочестве. Императрица Елизавета, оставив на престоле одну из своих наперсниц, имевшую поразительное сходство, удалилась в Орловскую губернию, где поселилась в доме скопца под именем Акулины Ивановны, а по кончине похоронена в том же саду.Петр Федорович, возвратившись в Россию, женился на Екатерине Алексеевне, которая, узнав неспособность супруга к брачной жизни, подговорила вельмож убить его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66