А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«И отчего я стал такой бранчливый? Что меня гложет? – вдруг подумал Сумароков о себе, с тревожной тоскою поджидая длинный вечер, который надобно прокоротать. – Прежний-то исправник, конечное дело, скотина порядошная, но с тем, бывало, водочки графинчик разопьешь да и засядешь за карты до петухов… Эх, а сердце-то как бы зубами кто рвет».Сумароков рано повалился в постели, светлая вечерняя улица гомонила за окном под незаходящим благословенным солнцем; лешакался, вываливаясь из кабака, пьяный мужик; где-то на угорье девки песню вели, высоко-высоко посылали вослед прозрачным пуховым облакам; во флигеле хозяйский зять пошумливал, не тая чувств, учил молодую жену новой жизни, и не понять было, то ли плакала она иль смеялась меж поцелуев, и каждый чмок лопался, как дождевой пузырь, будто возле землемерова уха. И тут безо всякой причины встала в изножье та девка из Дорогой Горы, которую однажды взял в санях, посреди снежного болота, в каком-то пьяном сатанинском угаре поимел, бессмысленно и грязно. Как пасть можно, в какую преисподнюю скатиться, но и в этой отраве есть сладость своя. Сумароков озирал девку с любопытством, ее русальи волосы до пят, глаза что зеленее вешнего березового листа, но мертвые, тупые, глядящие сквозь. Белая льняная, до щиколоток рубаха вздымалась, отплывала к порогу, утягиваемая легким сквозняком, но сквозь тонкие пелена намечалась темная странная пустота. И только тут спохватился Сумароков, что перед ним наваждение, чары, кудесы, мара, и пытался вскрикнуть:– Сгинь, сгинь, нечистая! – Но губы не послушались.Опять странно знакомое обличье смутно засветилось в изножье. И Сумароков закрыл глаза, боясь его; но оно просочилось и сквозь плотно сомкнутые веки. Не знал землемер, что отныне судьба его жить с этой неистрачиваемой памятью до смертного исхода, и придет даже такое время в его жизни, когда, прежде чем уснуть, он каждый раз будет вызывать в свою ночь этот больной, овеянный зыбким светом образ.Сумароков еще долго воевал с расхристанными мыслями, кои никак не собирались в одну кучу, а потому и сон бежал…Чем же я отличен от арестанта, закованного в кандалы? Тем лишь, что могу вольно ступить за порог да к тому же несу тяжкий крест службы. Поднадзорный, каторжник ничего не может, но и я не смею того, чего хочу? Ежели я хочу, почто нельзя мне того, чего хочу я? Кто может воспретить мне получить то, чего хочет душа моя и трепещет? Если не могу совершить, чего хочу, тогда зачем я родился. Одно лишь страшно: веселья нету, веселья, а я возвеселиться хочу, чтобы дрызг, вразлет, чтобы – ах! – и в пепел. Иначе закоим жить? А тут прозябаешь, аки скотина, и службы не бросишь, тянешь лямку за-ради куска насущного, для пропитания. Вези, Никита Северьяныч, каторжный воз на краю света, посреди идолищей поганых, вези, пока не отправят на живодерню. А куда деваться, куда? Деревенька в тридцать душ заложена-перезаложена, староста – плут и ворина, мужики – пьяницы и лень на лени, с них ни натуры, ни денег. Воленс-ноленс, служи, аки червь. Но бабочка уже не вылупится из того червя. Тут поневоле отдашь душу дьяволу за ненадобностью последней… Господи, прости! Все меньше вспоминаю тебя, ибо не несешь мне ничего, кроме скудости и тоски… Глава десятая Саньке Тяриной, лупастой, наивной лампоженской девке, никто не давал ее юных лет, столь щекаста была она, зорева лицом и тельна: ну, девка на выданье, хоть сейчас ставь в большом наряде в хоровод средь заневестившихся хваленок на посмотрение ухажерам. Была она первой у бедного мужика, а следом полная лавка насыпана; вот и выпроводил Тярин дочь свою на прокорм в Мезень «по кусоцьки» христарадничать, ходить с зобенькой по миру за милостыней, благо, город большой и всегда найдется жалостливый человек с голубиной душою. Пуста у Саньки голова, ветер гуляет в ней, весь мир просвечивается сквозь ее умишко, как весеннее разливанное зарево, и остается лишь веселый сполох смутной, неопределенной радости. Весело кругом, ой весело, так благостно жить, душе туго и тесно оставаться в сырой почке, и она норовит распуститься, и оттого всегда улыбчивы ее молочной бледности глаза, и зубы постоянно просверкивают сквозь созревшие губы. Идет Санька по Мезени, как шальная, берестяная зобенька на животе прикрыта холстинкой, редко когда скажет она невнятное слово и тут же засмеется сама себе, и невольно каждый печищанин посмотрит вослед и чему-то непонятно позавидует.Вот ее-то, Саньку Тярину, и приметила для своего умысла Коптелка. В канун Троицы заманила блаженную в дом, одела в кумачную рубаху да поношенный ситцевый сарафан и белый передник, не пожалела и нитяных чулок да кожаных башмаков, толстую гриву русой волосни упрятала под платок и новела к землемеру. Перед тем долго толковала, плотно накормив девку, дескать, барин ее в кухарки приглашает, работа сытная, без куска не останешься. Только с барином не строжись да шибко не упырничай, коли он тебя обхаживать почнет да особые знаки внимания выказывать. Это дело, дескать, благородное, высокопочтение без ласки не живет. А как он приставать почнет да на худое коли кинется, так ты не смолчи, а реви пуще, как медведица, люди-то и прискочат. Санька слушала, улыбаясь себе, и прозрачные глаза ее светились. Да что говорить, хоть и запоздалая весна, еще ледяные коровы на поскотине не вытаяли, но все же весна.Напротив купецкого дома мужики толклись, говорили насчет промысла, тут и десятский полиции Иван Рогачев, служивший по приговору общества, озирал площадь. Как увидели мещане Коптелку, одетую в короткую малицу, но простоволосую, с вороньей вертлявой головою, приободрились сразу, засуетились, довольно скалились, и разговор переметнулся на баб.– Куда, Коптелка, торописсе? – крикнули почти разом, словно бы каждому хотелось, чтобы его голос заметила и отличила эта разбитная жонка.– Да вот… девчоночку землемер затребовал. На смотрины веду. В кухарки норовит взять. Приодень, говорит.Она подмигнула сверкающим бесноватым глазом, дескать, не дураки, сами крутите на ус, что при чем, и торопливо провела Саньку на белое крыльцо. И только они скрылись за дверью, как тут же из лавки явился незваный купец и, подойдя к зевакам, спросил:– Не видали, мужики, что за девушку провела Коптелка к землемеру?– Да, поди, не наша, – доложился за всех десятский, кланяясь и снимая фуражку. – Поди, верховьска девка-то?– Уж больно молода. Постарше не нашлося. И эх…– Дак ему, поди, не для того дела?– А на кой ишо. Бесстыдник. На блажную позарился. Бог-то не простит, поразит его громовой стрелой.Купец нарочито говорил громко, чтобы далеко слышалось. Мещане развесили уши, довольные новостью, охали, глаза навострили на белое крыльцо, будто ожидали чуда. Коптелка тут же выскочила одна, с распаренным лицом, пробегая, сказала лишь: «Ничего не видела, ничего не знаю!» – и умчалась.Сумароков только чаю со сливками выкушал, еще чубук утренний не выкурил, а уж по Мезени понеслось: «Землемер христарадницу лампоженьску снасилил». А молва людская – деготь, скоро не отмоешься, не отскоблишься. Зять купца Ефим Окладников понес по соседям новость.– Интересно, – говорит, – дюже интересно. Это что ж, думаю, за азарт. Как бы на худое не вышло. В замочную-то скважину тырк-тырк. А многое ли увидишь. Он девку-то в боковуху, да и повалил, знать. Слышу невдолге крики, помогите, дескать. Ах ты прокудник, думаю. Дитешонок ведь, ишо титок настоящих не народилось. Дверь-то толкнул за ручку, а она закрыта. Да с тем и отступился.Досужие люди принесли весть к Санькиному отцу Никите Тярину, тот скорее в Мезень да на фатеру, где стояла дочь; стал расспрашивать, девка и созналась. Никита заплакал и больно высек Саньку, а после отправился к Сумарокову и сказал:– Осмелился к вашему высокоблагородию прийти и спросить, точно ли, что приводила Прасковья Жукова дочь мою Александру в кухарки к вам или для чего другого?Не выслушав дикого гостя с его безумным наветом, вспыхнул Сумароков, избил мужика тростью по голове, пустил кровь да вытолкал в сени, где Тярин закричал истошно: «Караул!» Его услышал хозяин дома Еремей Шевкуненко, вышел в сени из своих покоев, да зять его Ефим Окладников с женою сунулся в двери. Землемер крикнул десятского, приказал отвести Тярина в арестантскую и держать там трое суток. Через три дня с ямщиком Тярина отвезли в волость, но он невдолге же подал уездному стряпчему объявление в том, что дочь его, Александру, насильно развратил землемер Сумароков.И закрутилось дело.Сумароков всех свидетелей отставил, подверг сомнению истинность показаний, потому что они показывали без клятвы.– И неуж безумец я иль потерявший ум человек! Примите это во внимание, что я потомственный дворянин, однако чтоб так пасть в разврат. И ради иронии лишь, вот предположим, что попутал бес, совратил: так неуж средь бела дня покусился бы я на блаженную? И темени бы не дождался? Экая любовь сладострастная охватила меня, право дело! Может, я косой, хромой да горбатый, что ни одна девица из благородных не посмотрит на меня? Коли захочу, лишь свистнуть, право дело, сразу прилетят. К тому, однако же, говорю, ежели бы такое напряженье случаем в крови… Но одного не пойму, за што-о-о навет!Следствие тянулось до осени. Прасковья Жукова упорно стояла на своем, не открывая тайны, да некуда было отступать бабе: в какую сторону ни осмелься, везде пропасть. А случилось же тогда так: поднявшись на парадное крыльцо и скрывшись в сенях, Санька вдруг зауросила, несгибаемо уперлась руками в двери, и как ни боролась с нею Коптелка, но совладать не могла.– Ду-ра-а! – шипела Прасковья и щипала девку за полные плечи, да с выкрутом, до посиненья, и смуглое лицо ее перекосилось от бессилья и злости.Санька же улыбалась широко, скаля белые лопатистые зубы, словно бы все загодя понимала и сейчас играла с Коптелкой, потешалась над ее затеей.– А я не хочу – и все. Тёта Параня, я не хочу, – бормотала девка, горбом выгнув спину, а после и вовсе лбом подперла дверь, оббитую войлоком. И вдруг заплакала, шумно сморкаясь, пыхтела, как корова.У Коптелки спина жаром облилась от страха. Вдруг невзначай кто войдет иль землемеру невтерпеж захочется выйти на двор, а как тогда объясниться?– Дура, дура набитая, прости Господи, – шипела Коптелка и била девушку козонками пальцев по затылку, так что голова у той гудела. Но тут же и смирилась, сообразила: – Поди, глупая, в купецкие покои да сиди смирно, не выкуркивай, пока знака не дам. Носа-то не выказывай, горюшко ты мое.Наверное, с час высидела Санька в купеческой горнице, чай пила с баранками, орехи-гнидки щелкала, не столько съела, сколько за пазуху напихала: приведется ли еще случай в эком удовольствии побыть, ну как в раю. А как уходить, получила Санька от хозяина семь трехкопеешников медных, чтоб вела себя по наущенью да как допрос будет, чтоб от слов своих не отступала.Может, стряпчий что сообразил, разглядел тут умысел злой, иль худо столковались Петра Чикин и Еремей Шевкуненко, а может, наивная Санька где подвела, но только суда землемер миновал, лишь был оставлен в некотором подозрении. Получил Сумароков долгожданный четырехмесячный отпуск в Санкт-Петербург, откуда и отправлен был впоследствии уездным исправником в Березов; стало быть, оказался полнейшим властелином бескрайней российской окраины.Прасковеюшку Жукову за прелюбодеяние и изветы отвезли в Холмогорский женский монастырь для наложения трехлетней епитимьи.Санька вновь пошла по миру с зобенькой.А Петра Чикин и тому был рад, что сжил Сумарокова с северных земель. Как не окажется его поблизости, так, может, и душа Тайкина отмякнет и очнется. Глава одиннадцатая В полуночь кто-то окликнул Тайку по имени.Она вздрогнула, открыла глаза в непроглядную темь. С неясным шорохом и тонким звоном от продушины, захлопнутой на ночь деревянным пятником, пролетела неожиданная муха; шурша крыльями, она дважды билась о полати, наверное попадая на печь, и скоро затихла подле. Тайку удивила незваная ночная муха, взявшаяся невесть откуда под Новый год, и она стала ждать беды. Душа ее обмирала, боясь забыться во сне. Жонка обшарила свое незнакомое, чужое тело, дивясь ему, и подумала, что у нее противный огромный живот: наверное, все икотики собрались в утробе на мирской сход и сейчас норовят выйти на свободу. Муж храпел на кровати, задыхался; видно, кикимора нашарила его безмолвный рот и хотела задушить больного; говорят, в полуночь отходит прочь измаянная нагрешившая душа. О муже Тайка подумала, как о чужом странном пришельце, пущенном на ночлег, и тут же забыла его. С засторонка печи вдруг снова окликнули ясно и кротко:– Та-я, Таись-я!– Ну што тебе? – готовно отозвалась женщина, словно бы давно ожидая этого голоса.Она склонила голову с печи, волосы от пота слиплись в колтун под повойником, плат ссохся и затвердел, и Тайка с отвращением сорвала его. От нервного движения окутка сползла с плеча, и сразу показалось нестерпимо студено в избе. У порога призрачно замерещилось, как бы сквозь стены просочился тайный голубоватый свет, заиграл длинный, под притолоку сполох, скоро загустел, и безобразная девка встала подле печи, противно чмокая по полу гусиными лапами: один глаз тусклый, с вывернутым веком, другой – горит бесовски, а по зеленым волосам, распластанным и похожим на совиное крыло, скачет к печному приступку жаба с лестницей на плече.– Я тебе лестницу принесла на гору Сионскую. Нажилась ли ты?– Ой и нажи-ла-ась, – счастливо выдохнула Тайка, понимая, что пришли гости по ее душу.– На-жи-лась, – гулко вздохнула нахолодевшая изба.– Ну дак и поцелуемся, – сказала безобразная девка, склоняясь над Тайкой. Губы зажгло, защипало, огнь заструился, и разом рот обметало белыми водяными пузырями.– Пошли-и!.. – позвала гостья.– Иду-у! – отозвалась Таисья.И тут же возгорелась она, как пламя в печи, волосы затрещали от жара, и глаза накалились. Ох, Тайка, Тайка, ну зачем же ты поддалась марухе, зачем отозвалась на оклик и открыла послушно глаза? Ведь пришла за тобою лихоманка-огнея.Отец навещал, часто плакал. «За грехи мне, за грехи!» – шептал, оглаживая беспамятное дочернее лицо, и Тайкины муки будто бы передавались его телу, так корежились и тосковали изношенные кости. Уж собирался Петра на потолок лезть да вырубать там лаз, чтобы свободнее и вольнее взлеталось бабьей душе, чтоб меньше мук испытала дочь перед исходом. Священник приходил, давал воды испить со креста, монотонно пел, встав в изножье, и лампадка в переднем углу трепетала, готовая угаснуть.Слушал Петра святой наговор, но глаз с лампады не сводил, боялся, как бы не погас трепетный огонек.Навещала бабушка Соломонея, совсем остаревшая и глухая травница, ведьма ведьмой, лицо спеклось в луковицу, и рот запал в морщинах, как бы зашитый наглухо. В таком-то теле, говорят, и помещается колдовская душа, что, ночами вылетая из дряблого тела, вихрем летит на шабаш на Лысую гору. Надевала ведунья на Тайкину шею обруч, поила вином, настоянным на золе, терла лицо и грудь противу сердца, трижды слизывала хворь с Тайкиного лица, с подбородка до лба и со щеки на щеку, и, сплевывая наземь пот, шептала:– Зоря-зоряница, красная девица! Избавь рабу Божию Таисью от матухи, от знобухи, от летучки, от гнетучки, от всех двенадцати сестриц-трясавиц.Пожелтела Тайка, как лютик в поле, как морошка зрелая на болотной кочке. Яшка уже вставал, ходить замог; вещунья выгоняла его прочь, распахивала на Тайке одевальницу: экое матерое большое тело, ныне желтое, как топленое коровье масло. Помнила ее махонькой, с веретенце, волосья на голове были густые, грубые, как у взрослой девки. Мучилась Густя, ох тяжело рожала Тайку, будто жерновом освободилась. И вот бабушка Соломонея ныне сама не больше рукавички-исподницы, скольким пуповину перевязала, скольким дитешонкам звезду зажгла на небесах, правда, своих-то ребятишек не имела и мужней ласки не знавала. Сиротой-сиротеей выжила век и на чужой перешла, чужой жизни прихватила. Такое нынче чувство, будто в новой деревне живет и давно повымерла та Дорогая Гора, в которой появилась Соломонеюшка на белый свет, на долгую дорогу. Вот как бы закроешь глаза, и в памяти лес людей от мала до велика, и все в разных обличьях, и средь знакомого народу светлое Тайкино лицо.– Ах ты Боже, какая добрая тёта, – горевала травница. – Жить бы тебе да рожать. Из тебя бы детишки-то пошли как коврижки. – Щупала, наглаживала живот, сбрызгивала наговорною водою, легонько хвостала летошним веником, палыми пожухлыми листьями осыпала бабье тело. – Не помереть бы тебе да возродиться. Помоги, батюшка Сисиний, прогнал бы ты, святой отец, девиц-трясавиц, что идут на царьство русское род человеческий мучити, тело повреждати, кости ломати, в гроб загоняти… Дедко, дедко, – закричала вдруг в сени. – Слышь, отец родимый, Петра Афанасьич. Перекрещивал ли ты девку в нашу веру, в поморское согласие, иль антихристову церкву она исповедует?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66