— По ночам все Дзержинского вижу, бородатого, с Лубянской площади. Придет бронзовым гостем, фуражку снимет, в руке по-ленински зажмет и тычет ею мне в харю. Я тебя, гада, я тебя, гада! А башка у него лысая, навроде моей. Но с рогами. Мне бы уехать куда, от него подальше. Чтоб семь верст не клюшкой.
— А, феликсофобия, это интересно. — Хорст понимающе кивнул и ловко вскрыл жестянку с лососиной. — Вы закусывайте, Недоносов, закусывайте. Ладно, что-нибудь придумаем. Есть у нас льготная вакансия в Ленинграде. Что, поедете в город трех революций?
Лососина была великолепной — свежайшей, тающей во рту, благоухающей изысканно и восхитительно. Чему удивляться, Москва — столица нашей родины.
— Да мы это, завсегда… Куда угодно. Лишь бы подальше от этого, с рогами. — Расчувствовавшись, полицай вскочил, правда, не забыв судорожно выпить и закусить. — Когда отъезжать?
Судя по его идиотской улыбке, он и так уже был далеко.
— Вас известят, связь по паролю. Ставьте чайник. Хорст жестом отослал его к плите, нарезал теплый, хрустящий хлеб и взялся за «докторскую» колбасу. Ел он медленно, вдумчиво, старательно набираясь сил, — ночью его ждала работа. Нужно было успеть проштудировать от корки до корки пухлый справочник цветовода-озеленителя.
А утром он был снова в сквере — взглядом проводил на службу Валерию Евгеньевну, наметил фронт работ и принялся выкапывать луковицы тюльпанов, очень осторожно, с заботой о земле. В ручку его лопаты был вмонтирован узконаправленный резонансный микрофон новейшей конструкции. С неделю подвизался Хорст на тяжкой ниве мастера-озеленителя — рыл, стриг, ровнял, пилил, даже выкорчевал мемориальный вяз, на котором вешали героев Красной Пресни. Над сквером будто бы фашист пролетел, но собранная информация того стоила — операция близилась к своему эндшпилю. Приватному разговору с полковником Воронцовой. Момент был самый благоприятный — Валерия Евгеньевна сутки как в законном отпуске, так что хватятся ее, если что, не скоро. Были кое-какие сомнения о времени и месте рандеву, но Хорст решил действовать нагло, с напором застоявшегося Казановы — с женщиной нужно быть смелым. Особенно с такой. А поэтому в двадцать два ноль-ноль одетый в форму с васильковыми петлицами он, ничуть не таясь, зашел в знакомую парадную. Там было все по-прежнему — чисто оштукатурено, просторно и светло, и даже цербер за загородкой был все тот же, зевлорото-речистый. Однако он ни слова не сказал визитеру, даже не взглянул в его сторону, люди обычно видят только то, что хотят, а Хорст и приказал ему мысленно: расслабься, парень. Дверь открыл сквозняк. Тревога ложная. В Багдаде все спокойно. Просто отвел глаза. Штука нехитрая, раньше ей владела любая уважающая себя цыганка. Старый учитель Курт, что остался в бразильской пампе, делал под настроение, бывало, и не такое.
Да, да, спасибо старине Курту — Хорст беспрепятственно прошел на лестницу, поднялся на шестой этаж и замер у одерматиненной двери, отмеченной номером шестьдесят девять. Огляделся, прислушался и, вытащив стетоскоп — куда там медицинскому! — прижал чувствительнейшую мембрану к замку. Веки его опустились, рот для лучшего резонанса открылся…
Квартира была полна звуков — постукивал компрессор холодильника, пел сердцем «не кочегары мы, не плотники» телевизионный верхолаз Рыбников, журчали водяные струи в ванной комнате. Впрочем, пели и там, голосом Валерии Воронцовой: «Ландыши, ландыши». Отвратительно, с полным отсутствием слуха.
«Да, не кочегары мы, не плотники, — хмыкнув, Хорст убрал стетоскоп и не глядя, на ощупь, вытащил отмычку, — но сожалений горьких нет». Чуть слышно щелкнул замком, снова оглянулся и беззвучно вошел внутрь — да, старый добрый Курт научил его всему.
Квартира была типовая, ничем не примечательная: прихожая с рогами и зеркалом, кухонька с пузатым холодильником, скромненькая мебель, телевизор не ахти, тюлевые свежестиранные занавесочки. Это у поимистой-то белогривой хищницы, имеющей — а Хорст это знал наверняка, — немереную кучу денег на личном счете в банке Акапулько? И хорошо, если только там. Да, та еще штучка. А, вроде уже намылась, вытирается. Давай, давай, только молча, молча. Какое там, из ванной комнаты уже не заглушаемое водным плеском с новой силой неслось: «Не букет из майских роз… тра-та-та ты мне принес… Ландыши, ландыши…»
Наконец дверь открылась, затрещал электрошокер, и пение смолкло.
— С легким паром… Хорст ловко подхватил бесчувственное тело, отнес на кухню, избавил от халата и, положив на стол навзничь, принялся привязывать руки и ноги к ножкам. Управился быстро, отошел на шаг, полюбовался работой. Собственно, не работой — Воронцовой. Тело у нее было как у двадцатилетней, упругое, тренированное, с шелковистой кожей, роскошные белокурые волосы доставали до пола. Да и лежала она в такой вызывающей, игриво недвусмысленной позе — рубенсовской Данае и не снилось. А благоухало от нее умопомрачительно и сладко, нежной, путающей все мысли ландышевой эссенцией.
«Этого еще не хватало. А ну-ка, штандартенфюрер, отставить!» — Хорст взял себя в руки, профессионально, взглянул на Воронцову — да, в ориентировке все было указано правильно. Вот две родинки на груди, вот три в паху. Она это, она, голубушка. Ну-с, приступим… Он вытащил десятикубовый шприц, с первого же раза попал иглой в паховую вену Воронцовой и осторожно, глядя на часы, начал медленно двигать шток — снадобье надлежало вводить не торопясь, во избежание осложнений. Это была квинтэссенция немецкой прикладной фармакологии, средство для наркодопроса женщин, вызывающее, если верить инструкции, растормаживание подкорки, бешенство матки и превращающее любую представительницу слабого пола в болтливую, похотливую, готовую на все самку.
«Проверим, проверим. — Хорст осторожно вытащил иглу, взглянул на розовеющие щеки Воронцовой, усмехнулся. — Давай, давай, просыпайся, спящая красавица. Труба зовет. Посмотрим, как там у тебя с маткой».
С маткой у Воронцовой было все в порядке — сладко потянувшись, она вздрогнула всем телом, судорожно выгнулась и медленно, со стоном, разлепила глаза.
— Ты? Ты!
Странно, в голосе ее не чувствовалось ненависти, только удивление да воркующие нотки, как у мартовской загулявшей кошки. Правда, зрачки у нее были не узкие, вертикальные — огромные, мутными блинами расплывшиеся во весь глаз.
— Расскажи, что тебе известно об Оке Господнем? — ласково, но твердо попросил ее Хорст и накрыл ладонью высокий, тщательно подбритый треугольник лобка. — Ну-ну, будь же хорошей девочкой.
Все тело Воронцовой била частая нутряная дрожь, но она все еще боролась, не поддаваясь действию наркотика, а потому ответила с издевательской ухмылкой:
— О каком, о правом или левом? Ты еще не понял, что этот бог слеп?..
— Ты хочешь сказать, что камня два? Хорст наклонился к ней, требовательно сжал пальцы, но Воронцова сразу перемедила тему — выгнув-. шись, она облизнула губы и сделала бедрами жадное, откровенное движение.
— Ну иди ко мне! Ну иди же ко мне! По ее плоскому животу пробежала судорога, тело поднялось и опустилось, как бы подхваченное невидимой волной, — это молотом стучал в серое вещество гипоталамуса разработанный немецким гением чудо-афродизиак. Только, похоже, умельцы из Шангриллы погорячились, снадобье было больше для бешенства матки, чем для растормаживания подкорки: с грехом пополам Хорст смог выяснить, что маг и чудотворец Брюс родил волшебника барона де Гарда. тот в свою очередь произвел на свет чаровника и оккультиста барона фон Грозена, от которого-то и произошла полковница Елизавета Федоровна, с коей вместе полковница Валерия Евгеньевна жить категорически не желает. Потому как та ведьма и знатно испоганила ей, Валерии Евгеньевне, жизнь — во-первых, вынудила идти в охранку, во-вторых, выскочить за мудака Тихомирова, а в-третьих, рыскать за этими чертовыми камнями, дающими, по слухам, мировое могущество. Зачем ей эти камни?.. Зачем могущество?.. Мужика бы, мужика! Больше ничего членораздельного вытянуть из Воронцовой не удалось. Она стонала, похотливо извивалась и беспрестанно повторяла: «Ну возьми меня! Ну возьми же меня! Ну возьми!»
Словом, вела себя как заурядная менада — увитая плющом, сексуально необузданная жрица диони-сийского культа. Те, помнится, вводили наркотическое снадобье прямо во влагалище и, полубезумные, едва прикрытые лохмотьями, держа в руках задушенных змей и искусственные, позже трансформированные в ритуальные свечи фаллосы, гонялись себе по просторам Греции в поисках мужчин, а бывало, и жеребцов. Буйствовали, неистовствовали, вытворяли черт знает что, рвали все живое на части, пили кровь своих жертв.
Хорошо, что Воронцова была крепко связана и распята на кухонном столе. По идее теперь надо было бы вытащить другой шприц, всадить иглу — куда, не важно, лишь бы поглубже, коротко нажать на шток… Затем отвязать холодеющее тело, бережно опустить его в ванну, тщательно замести следы.
Чтобы полковника Воронцову нашли потом скончавшейся от внезапного инфаркта. Такую молодую сгоревшую на страже родины… В задумчивости Хорст смотрел на корчащееся тело, на выпуклую метку на округлом плече, оставленную некогда его ножом. Нажать на шток — и не будет ни этих великолепных бедер, ни каменно-твердых, похожих на виноградины сосков, ни чувственных губ, ни алчущих глаз, ни пламенных горячечных стонов. И чего ради? Ради торжества ублюдков, отнявших у него Марию? Придумали тоже — фашизм, социализм, коммунизм. Онанизм. Будь ты хоть в СС, хоть в КПСС — кровушка-то у всех на разрезе одного цвета, красная. И почему это люди не могут. быть просто людьми? Так что не стал убивать Хорст Валерию Воронцову. Развязал ее, отнес в комнату, бросил на широкую кровать. Да и сам пристроился рядом. И полетели ко всем чертям и противостояние двух систем, и мировая напряженность, и преимущество идей социализма перед догмами агонизирующего нацизма. Не осталось ничего, только губы, прижатые к губам, судорожно сплетенные тела, стоны упоения и восторга. Еще — жалобные скрипы готовой развалиться кровати. И так всю ночь.
Успокоилась Лера лишь под утро, превратившись из разъяренной львицы в ласковую и кроткую усталую овечку. Уж больно дрессировщик был хорош.
— Ну и что теперь? — спросила она Хорста, благодарно обнимая его широкую, с рельефной мускулатурой грудь. — Ты меня задушишь? После того, что я тебе наболтала, так будет лучше для всех.
Что-то в ее воркующем голосе не чувствовалось ни намека на испуг.
— Я тебе что, Отелло? — Хорст криво усмехнулся, зевнул и похлопал ее по ягодице. — Да и Дездемоне до тебя… А не махнуть ли нам куда-нибудь на океанский берег, продолжить наши романтические отношения? Судя по тому, как ты дурачишь родину, особая любовь к отечеству тебя не обременяет… Ну, куда бы тебе хотелось — на Гаваи, на Канары, на Багамы?
Он уже все рассчитал — вдвоем они горы свернут. И кроме того — эти бедра, ягодицы, плечи. А умна, а шикарна…
— Да, дорогой, ты явно не Отелло, тот не бьи наполовину славянином. — Фыркнув, Воронцова рассмеялась и, вроде бы играючи, но больно, щипнула Хорста за сосок. — А значит, не сподобился бы никогда найти янтарную комнату и загнать ее под носом у всех американскому миллиардеру. Это у нас с тобой, дорогой, наследственное, от скифов, те тоже, говорят, были нечисты на руку. А что касаемо романтики, здесь я предпочитаю Багамы. Куча приятных воспоминаний. — Она потерла рубчик на плече, чмокнула Хорста, встала и с легкостью двадцатилетней подошла к окну. — Ого, уже утро. Ах, как скоро ночь минула. Только что-то птички не поют, какой-то паразит весь сквер перекопал. Ты, случаем, не знаешь, кто? — Снова фыркнула, снова рассмеялась и, сверкая ягодицами, отправилась в ванную.
А спустя три недели из Москвы-реки, аккурат напротив Кремля, рыбаки выловили утопленницу — грудастую широкобедрую блондинку с объеденным до неузнаваемости лицом, подушечками пальцев и правым плечом. Наверное, раки постарались. Утопленница была одета в форму полковника ГБ, вооружена пистолетом Макарова и имела при себе служебное удостоверение на имя Валерии Евгеньевны Воронцовой. В красную книжечку была вложена записка, расплывшаяся, химическим карандашом: «Устала… Нервы… Ухожу… Прошу никого не винить. Дочке не говорите, не надо». А еще через день к полковнику в отставке Елизавете Федоровне Воронцовой, урезающей малину на своей даче в Сиверской, подвалил какой-то странный, видимо, глухонемой человек.
— Ы-ы-ы! А-а-а! У-у-у! — знаками он подманил ее к забору, сунул в щель между штакетинами записку и поковылял прочь.
— У, оглашенный. — Вздохнув, Елизавета Федоровна поднялась на крыльцо, предчувствуя недоброе, развернула послание и, побледнев, изменилась в лице — это был личный шифр графини Воронцовой, составленный по ее просьбе еще бароном фон Грозеном.
«Ох ты батюшки, не иначе что с Леркой», — Елизавета Федоровна, сдерживая себя, шмыгнула в дом, сняла с книжной полки томик Мопассана, быстро нашла страницу, заветный абзац, ключевое слово. Призадумалась, пошевелила губами и прочла:
«Мама, не верь слухам, мы еще увидимся. Позаботься о Ленке.
Р.S. Я не могу иначе…»
Ох верно говорят, малые детки — малые бедки..
Братья (1979)
— Ну, зятек дорогой, будем! — Иван Ильич налил, с щедростью расплескивая «Ахтамар», чокнулся, выпил и, пустив слезу, по-родственному облобызался с Андроном. — За вас с Анжелкой! За внуков!
Прозвучало это у него примерно как «За родину! За Сталина!» Очень по-командирски, пронзительно и впечатляюще. А что, хорошо у человека на душе, не фиг собачий, только что дочку замуж выдал. Любимую, Анжелочку. Эх ма, горько, горько! Ишь какая гладкая определилась, прямо королева. И жених, то бишь зятек, не подкачал, орел. Сокол. Беркут. Надо с ним еще выпить коньячку, на брудершафт. Андрюха, ты меня уважаешь? То-то, наливай.
Да, отшумела свадьба. Отпела, отплясала, отгудела. Первый день — с размахом в «Застолье», следующие два — дома, по-семейному, в своем кругу. А своих—не меньше полуроты, в ванне отклеившихся этикеток плавает словно осенних листьев. Эх, хорошо… Да, крепко было выпито, изрядно. Только делу время, а потехе час. Погуляли, погуляли — и будя.
— Да, хорош коньячок, вырви глаз. — Иван Ильич взял ветчины, с чувством пожевав, придвинул заливного судака. — Такой небось на инженерские гроши лакать не будешь. Ряженку, и то по праздникам. А ты, зятек, что, все думаешь по институтской части? Водоплавающим?
— Ну да, — Андрон потянулся было к бутерброду с икрой, но передумал, загарпунил вилкой маринованный грибок, — получу диплом, Бог даст за-визируюсь, за кордон буду ходить. А что, валютные сутки, опять-таки чеки, боны, «Березки», «Альбатросы», чем плохо-то?
— Чеки! Боны! Тьфу! — Иван Ильич, вдруг разъярившись, с шумом отодвинул тарелку, и обычно добродушное лицо его сделалось злым. — Ты ведь, Андрюха, уже женатый мужик, а до сих пор все не понял — у нас как ни вкалывай на государство, все равно оно тебя оставит с голой жопой. На себя надо работать, зятек, на себя. И вот на них, — он как-то сразу подобрел и кивнул в сторону Анжелы, с ленцой ковырявшейся ложкой в шоколадном пломбире. Талия ее уже заметно округлилась.
Иван Ильич знал, что говорил, долгую жизнь прожил. Насмотрелся на этот мир предостаточно — и из бронещели танка, и с госпитальной койки, и с высоты начальственного кресла. Так уж получилось, что всех людей он делил на своих и чужих, и в жизни вел себя словно на поле боя: пленных не брал — брал трофеи. Работал в таксопарке начальником шинного цеха. Долго, пока враги не подсидели. Чуть не кончилось тюрьмой, но вмешались старые друзья-однополчане — кто генерал, кто полковник, кто пенсионер союзного значения, и Иван Ильич отделался испугом. Да собственно, он в жизни и не боялся ничего, потому как знал, что цена ей копейка. Отомстил врагам, пображничал с друзьями и пошел себе трудиться контролером на рынок. Точнее, в цветочный филиал — пятьдесят столов под тентами аккурат напротив метро. Работа живая, с людьми, опять-таки на свежем воздухе. К тому же сезонная. После летней трудовой вахты зимой можно и отдохнуть. По-стариковски. Не думая о деньгах.
— Ладно, после поговорим, на прямые извилины. — Шмыгнув свекольным носом, Иван Ильич вытащил «беломор», протянул Андрону. — Пойдем-ка лучше засмолим. Что, бросил? Зря, зря. Кто не курит и не пьет, обязательно помрет. Закон природы, Ломоносов открыл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
— А, феликсофобия, это интересно. — Хорст понимающе кивнул и ловко вскрыл жестянку с лососиной. — Вы закусывайте, Недоносов, закусывайте. Ладно, что-нибудь придумаем. Есть у нас льготная вакансия в Ленинграде. Что, поедете в город трех революций?
Лососина была великолепной — свежайшей, тающей во рту, благоухающей изысканно и восхитительно. Чему удивляться, Москва — столица нашей родины.
— Да мы это, завсегда… Куда угодно. Лишь бы подальше от этого, с рогами. — Расчувствовавшись, полицай вскочил, правда, не забыв судорожно выпить и закусить. — Когда отъезжать?
Судя по его идиотской улыбке, он и так уже был далеко.
— Вас известят, связь по паролю. Ставьте чайник. Хорст жестом отослал его к плите, нарезал теплый, хрустящий хлеб и взялся за «докторскую» колбасу. Ел он медленно, вдумчиво, старательно набираясь сил, — ночью его ждала работа. Нужно было успеть проштудировать от корки до корки пухлый справочник цветовода-озеленителя.
А утром он был снова в сквере — взглядом проводил на службу Валерию Евгеньевну, наметил фронт работ и принялся выкапывать луковицы тюльпанов, очень осторожно, с заботой о земле. В ручку его лопаты был вмонтирован узконаправленный резонансный микрофон новейшей конструкции. С неделю подвизался Хорст на тяжкой ниве мастера-озеленителя — рыл, стриг, ровнял, пилил, даже выкорчевал мемориальный вяз, на котором вешали героев Красной Пресни. Над сквером будто бы фашист пролетел, но собранная информация того стоила — операция близилась к своему эндшпилю. Приватному разговору с полковником Воронцовой. Момент был самый благоприятный — Валерия Евгеньевна сутки как в законном отпуске, так что хватятся ее, если что, не скоро. Были кое-какие сомнения о времени и месте рандеву, но Хорст решил действовать нагло, с напором застоявшегося Казановы — с женщиной нужно быть смелым. Особенно с такой. А поэтому в двадцать два ноль-ноль одетый в форму с васильковыми петлицами он, ничуть не таясь, зашел в знакомую парадную. Там было все по-прежнему — чисто оштукатурено, просторно и светло, и даже цербер за загородкой был все тот же, зевлорото-речистый. Однако он ни слова не сказал визитеру, даже не взглянул в его сторону, люди обычно видят только то, что хотят, а Хорст и приказал ему мысленно: расслабься, парень. Дверь открыл сквозняк. Тревога ложная. В Багдаде все спокойно. Просто отвел глаза. Штука нехитрая, раньше ей владела любая уважающая себя цыганка. Старый учитель Курт, что остался в бразильской пампе, делал под настроение, бывало, и не такое.
Да, да, спасибо старине Курту — Хорст беспрепятственно прошел на лестницу, поднялся на шестой этаж и замер у одерматиненной двери, отмеченной номером шестьдесят девять. Огляделся, прислушался и, вытащив стетоскоп — куда там медицинскому! — прижал чувствительнейшую мембрану к замку. Веки его опустились, рот для лучшего резонанса открылся…
Квартира была полна звуков — постукивал компрессор холодильника, пел сердцем «не кочегары мы, не плотники» телевизионный верхолаз Рыбников, журчали водяные струи в ванной комнате. Впрочем, пели и там, голосом Валерии Воронцовой: «Ландыши, ландыши». Отвратительно, с полным отсутствием слуха.
«Да, не кочегары мы, не плотники, — хмыкнув, Хорст убрал стетоскоп и не глядя, на ощупь, вытащил отмычку, — но сожалений горьких нет». Чуть слышно щелкнул замком, снова оглянулся и беззвучно вошел внутрь — да, старый добрый Курт научил его всему.
Квартира была типовая, ничем не примечательная: прихожая с рогами и зеркалом, кухонька с пузатым холодильником, скромненькая мебель, телевизор не ахти, тюлевые свежестиранные занавесочки. Это у поимистой-то белогривой хищницы, имеющей — а Хорст это знал наверняка, — немереную кучу денег на личном счете в банке Акапулько? И хорошо, если только там. Да, та еще штучка. А, вроде уже намылась, вытирается. Давай, давай, только молча, молча. Какое там, из ванной комнаты уже не заглушаемое водным плеском с новой силой неслось: «Не букет из майских роз… тра-та-та ты мне принес… Ландыши, ландыши…»
Наконец дверь открылась, затрещал электрошокер, и пение смолкло.
— С легким паром… Хорст ловко подхватил бесчувственное тело, отнес на кухню, избавил от халата и, положив на стол навзничь, принялся привязывать руки и ноги к ножкам. Управился быстро, отошел на шаг, полюбовался работой. Собственно, не работой — Воронцовой. Тело у нее было как у двадцатилетней, упругое, тренированное, с шелковистой кожей, роскошные белокурые волосы доставали до пола. Да и лежала она в такой вызывающей, игриво недвусмысленной позе — рубенсовской Данае и не снилось. А благоухало от нее умопомрачительно и сладко, нежной, путающей все мысли ландышевой эссенцией.
«Этого еще не хватало. А ну-ка, штандартенфюрер, отставить!» — Хорст взял себя в руки, профессионально, взглянул на Воронцову — да, в ориентировке все было указано правильно. Вот две родинки на груди, вот три в паху. Она это, она, голубушка. Ну-с, приступим… Он вытащил десятикубовый шприц, с первого же раза попал иглой в паховую вену Воронцовой и осторожно, глядя на часы, начал медленно двигать шток — снадобье надлежало вводить не торопясь, во избежание осложнений. Это была квинтэссенция немецкой прикладной фармакологии, средство для наркодопроса женщин, вызывающее, если верить инструкции, растормаживание подкорки, бешенство матки и превращающее любую представительницу слабого пола в болтливую, похотливую, готовую на все самку.
«Проверим, проверим. — Хорст осторожно вытащил иглу, взглянул на розовеющие щеки Воронцовой, усмехнулся. — Давай, давай, просыпайся, спящая красавица. Труба зовет. Посмотрим, как там у тебя с маткой».
С маткой у Воронцовой было все в порядке — сладко потянувшись, она вздрогнула всем телом, судорожно выгнулась и медленно, со стоном, разлепила глаза.
— Ты? Ты!
Странно, в голосе ее не чувствовалось ненависти, только удивление да воркующие нотки, как у мартовской загулявшей кошки. Правда, зрачки у нее были не узкие, вертикальные — огромные, мутными блинами расплывшиеся во весь глаз.
— Расскажи, что тебе известно об Оке Господнем? — ласково, но твердо попросил ее Хорст и накрыл ладонью высокий, тщательно подбритый треугольник лобка. — Ну-ну, будь же хорошей девочкой.
Все тело Воронцовой била частая нутряная дрожь, но она все еще боролась, не поддаваясь действию наркотика, а потому ответила с издевательской ухмылкой:
— О каком, о правом или левом? Ты еще не понял, что этот бог слеп?..
— Ты хочешь сказать, что камня два? Хорст наклонился к ней, требовательно сжал пальцы, но Воронцова сразу перемедила тему — выгнув-. шись, она облизнула губы и сделала бедрами жадное, откровенное движение.
— Ну иди ко мне! Ну иди же ко мне! По ее плоскому животу пробежала судорога, тело поднялось и опустилось, как бы подхваченное невидимой волной, — это молотом стучал в серое вещество гипоталамуса разработанный немецким гением чудо-афродизиак. Только, похоже, умельцы из Шангриллы погорячились, снадобье было больше для бешенства матки, чем для растормаживания подкорки: с грехом пополам Хорст смог выяснить, что маг и чудотворец Брюс родил волшебника барона де Гарда. тот в свою очередь произвел на свет чаровника и оккультиста барона фон Грозена, от которого-то и произошла полковница Елизавета Федоровна, с коей вместе полковница Валерия Евгеньевна жить категорически не желает. Потому как та ведьма и знатно испоганила ей, Валерии Евгеньевне, жизнь — во-первых, вынудила идти в охранку, во-вторых, выскочить за мудака Тихомирова, а в-третьих, рыскать за этими чертовыми камнями, дающими, по слухам, мировое могущество. Зачем ей эти камни?.. Зачем могущество?.. Мужика бы, мужика! Больше ничего членораздельного вытянуть из Воронцовой не удалось. Она стонала, похотливо извивалась и беспрестанно повторяла: «Ну возьми меня! Ну возьми же меня! Ну возьми!»
Словом, вела себя как заурядная менада — увитая плющом, сексуально необузданная жрица диони-сийского культа. Те, помнится, вводили наркотическое снадобье прямо во влагалище и, полубезумные, едва прикрытые лохмотьями, держа в руках задушенных змей и искусственные, позже трансформированные в ритуальные свечи фаллосы, гонялись себе по просторам Греции в поисках мужчин, а бывало, и жеребцов. Буйствовали, неистовствовали, вытворяли черт знает что, рвали все живое на части, пили кровь своих жертв.
Хорошо, что Воронцова была крепко связана и распята на кухонном столе. По идее теперь надо было бы вытащить другой шприц, всадить иглу — куда, не важно, лишь бы поглубже, коротко нажать на шток… Затем отвязать холодеющее тело, бережно опустить его в ванну, тщательно замести следы.
Чтобы полковника Воронцову нашли потом скончавшейся от внезапного инфаркта. Такую молодую сгоревшую на страже родины… В задумчивости Хорст смотрел на корчащееся тело, на выпуклую метку на округлом плече, оставленную некогда его ножом. Нажать на шток — и не будет ни этих великолепных бедер, ни каменно-твердых, похожих на виноградины сосков, ни чувственных губ, ни алчущих глаз, ни пламенных горячечных стонов. И чего ради? Ради торжества ублюдков, отнявших у него Марию? Придумали тоже — фашизм, социализм, коммунизм. Онанизм. Будь ты хоть в СС, хоть в КПСС — кровушка-то у всех на разрезе одного цвета, красная. И почему это люди не могут. быть просто людьми? Так что не стал убивать Хорст Валерию Воронцову. Развязал ее, отнес в комнату, бросил на широкую кровать. Да и сам пристроился рядом. И полетели ко всем чертям и противостояние двух систем, и мировая напряженность, и преимущество идей социализма перед догмами агонизирующего нацизма. Не осталось ничего, только губы, прижатые к губам, судорожно сплетенные тела, стоны упоения и восторга. Еще — жалобные скрипы готовой развалиться кровати. И так всю ночь.
Успокоилась Лера лишь под утро, превратившись из разъяренной львицы в ласковую и кроткую усталую овечку. Уж больно дрессировщик был хорош.
— Ну и что теперь? — спросила она Хорста, благодарно обнимая его широкую, с рельефной мускулатурой грудь. — Ты меня задушишь? После того, что я тебе наболтала, так будет лучше для всех.
Что-то в ее воркующем голосе не чувствовалось ни намека на испуг.
— Я тебе что, Отелло? — Хорст криво усмехнулся, зевнул и похлопал ее по ягодице. — Да и Дездемоне до тебя… А не махнуть ли нам куда-нибудь на океанский берег, продолжить наши романтические отношения? Судя по тому, как ты дурачишь родину, особая любовь к отечеству тебя не обременяет… Ну, куда бы тебе хотелось — на Гаваи, на Канары, на Багамы?
Он уже все рассчитал — вдвоем они горы свернут. И кроме того — эти бедра, ягодицы, плечи. А умна, а шикарна…
— Да, дорогой, ты явно не Отелло, тот не бьи наполовину славянином. — Фыркнув, Воронцова рассмеялась и, вроде бы играючи, но больно, щипнула Хорста за сосок. — А значит, не сподобился бы никогда найти янтарную комнату и загнать ее под носом у всех американскому миллиардеру. Это у нас с тобой, дорогой, наследственное, от скифов, те тоже, говорят, были нечисты на руку. А что касаемо романтики, здесь я предпочитаю Багамы. Куча приятных воспоминаний. — Она потерла рубчик на плече, чмокнула Хорста, встала и с легкостью двадцатилетней подошла к окну. — Ого, уже утро. Ах, как скоро ночь минула. Только что-то птички не поют, какой-то паразит весь сквер перекопал. Ты, случаем, не знаешь, кто? — Снова фыркнула, снова рассмеялась и, сверкая ягодицами, отправилась в ванную.
А спустя три недели из Москвы-реки, аккурат напротив Кремля, рыбаки выловили утопленницу — грудастую широкобедрую блондинку с объеденным до неузнаваемости лицом, подушечками пальцев и правым плечом. Наверное, раки постарались. Утопленница была одета в форму полковника ГБ, вооружена пистолетом Макарова и имела при себе служебное удостоверение на имя Валерии Евгеньевны Воронцовой. В красную книжечку была вложена записка, расплывшаяся, химическим карандашом: «Устала… Нервы… Ухожу… Прошу никого не винить. Дочке не говорите, не надо». А еще через день к полковнику в отставке Елизавете Федоровне Воронцовой, урезающей малину на своей даче в Сиверской, подвалил какой-то странный, видимо, глухонемой человек.
— Ы-ы-ы! А-а-а! У-у-у! — знаками он подманил ее к забору, сунул в щель между штакетинами записку и поковылял прочь.
— У, оглашенный. — Вздохнув, Елизавета Федоровна поднялась на крыльцо, предчувствуя недоброе, развернула послание и, побледнев, изменилась в лице — это был личный шифр графини Воронцовой, составленный по ее просьбе еще бароном фон Грозеном.
«Ох ты батюшки, не иначе что с Леркой», — Елизавета Федоровна, сдерживая себя, шмыгнула в дом, сняла с книжной полки томик Мопассана, быстро нашла страницу, заветный абзац, ключевое слово. Призадумалась, пошевелила губами и прочла:
«Мама, не верь слухам, мы еще увидимся. Позаботься о Ленке.
Р.S. Я не могу иначе…»
Ох верно говорят, малые детки — малые бедки..
Братья (1979)
— Ну, зятек дорогой, будем! — Иван Ильич налил, с щедростью расплескивая «Ахтамар», чокнулся, выпил и, пустив слезу, по-родственному облобызался с Андроном. — За вас с Анжелкой! За внуков!
Прозвучало это у него примерно как «За родину! За Сталина!» Очень по-командирски, пронзительно и впечатляюще. А что, хорошо у человека на душе, не фиг собачий, только что дочку замуж выдал. Любимую, Анжелочку. Эх ма, горько, горько! Ишь какая гладкая определилась, прямо королева. И жених, то бишь зятек, не подкачал, орел. Сокол. Беркут. Надо с ним еще выпить коньячку, на брудершафт. Андрюха, ты меня уважаешь? То-то, наливай.
Да, отшумела свадьба. Отпела, отплясала, отгудела. Первый день — с размахом в «Застолье», следующие два — дома, по-семейному, в своем кругу. А своих—не меньше полуроты, в ванне отклеившихся этикеток плавает словно осенних листьев. Эх, хорошо… Да, крепко было выпито, изрядно. Только делу время, а потехе час. Погуляли, погуляли — и будя.
— Да, хорош коньячок, вырви глаз. — Иван Ильич взял ветчины, с чувством пожевав, придвинул заливного судака. — Такой небось на инженерские гроши лакать не будешь. Ряженку, и то по праздникам. А ты, зятек, что, все думаешь по институтской части? Водоплавающим?
— Ну да, — Андрон потянулся было к бутерброду с икрой, но передумал, загарпунил вилкой маринованный грибок, — получу диплом, Бог даст за-визируюсь, за кордон буду ходить. А что, валютные сутки, опять-таки чеки, боны, «Березки», «Альбатросы», чем плохо-то?
— Чеки! Боны! Тьфу! — Иван Ильич, вдруг разъярившись, с шумом отодвинул тарелку, и обычно добродушное лицо его сделалось злым. — Ты ведь, Андрюха, уже женатый мужик, а до сих пор все не понял — у нас как ни вкалывай на государство, все равно оно тебя оставит с голой жопой. На себя надо работать, зятек, на себя. И вот на них, — он как-то сразу подобрел и кивнул в сторону Анжелы, с ленцой ковырявшейся ложкой в шоколадном пломбире. Талия ее уже заметно округлилась.
Иван Ильич знал, что говорил, долгую жизнь прожил. Насмотрелся на этот мир предостаточно — и из бронещели танка, и с госпитальной койки, и с высоты начальственного кресла. Так уж получилось, что всех людей он делил на своих и чужих, и в жизни вел себя словно на поле боя: пленных не брал — брал трофеи. Работал в таксопарке начальником шинного цеха. Долго, пока враги не подсидели. Чуть не кончилось тюрьмой, но вмешались старые друзья-однополчане — кто генерал, кто полковник, кто пенсионер союзного значения, и Иван Ильич отделался испугом. Да собственно, он в жизни и не боялся ничего, потому как знал, что цена ей копейка. Отомстил врагам, пображничал с друзьями и пошел себе трудиться контролером на рынок. Точнее, в цветочный филиал — пятьдесят столов под тентами аккурат напротив метро. Работа живая, с людьми, опять-таки на свежем воздухе. К тому же сезонная. После летней трудовой вахты зимой можно и отдохнуть. По-стариковски. Не думая о деньгах.
— Ладно, после поговорим, на прямые извилины. — Шмыгнув свекольным носом, Иван Ильич вытащил «беломор», протянул Андрону. — Пойдем-ка лучше засмолим. Что, бросил? Зря, зря. Кто не курит и не пьет, обязательно помрет. Закон природы, Ломоносов открыл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36