Страшнее всего, когда охотников за скифскими сокровищами настигают куренные оборотни. Днем эти чудища парят в небе ршунами или рыщут в степи волками, а ночью устраивают расправу с осквернителями курганов. Нет ничего страшнее их жуткой мести. Меркнут звезды и луна, гаснут фонари у злосчастных похитителей, из-под земли поднимается черный, непроглядный туман, мерзкий запах которого сводит людей с ума. Они слышат звуки, от которых стынет в жилах кровь, и цепенеют от ужаса самые отчаянные храбрецы. Словом — жуть.
— Вот такие, брат, пироги с котятами. — Тим по новой зевнул, сполз головой на подушку и трудно приоткрыл красные, слипающиеся глаза. — Слушай, я покемарю чуток?
— Дави харю, дави, небось не треснет. Андрон усмехнулся, убрал несъеденный харч в холодильник и с грохотом понес посуду в мойку.
Таким вот макаром Тим и остался — по принципу: так есть хочется, что и переночевать негде. На следующий день, ни о чем не спрашивая, Андреи побеспокоился о второй плацкарте, застелил ее казенным, выбеленным хлоркой бельем, и на этом процедура водворения закончилась — живи. А всякие там россказни о чудесах, привидениях и заговоренных домах забылись сразу. Правда, ненадолго.
Хорст (1970)
В Париже стояла жара. Солнце отражалось в радиаторах машин, в зеркальном нагромождении вывесок, воздух был горяч, словно в римской бане, женщины проваливались каблучками в мягкий, будто восковой асфальт. Август веял духотой и зноем, но это были вздохи умирающего. Лето кончалось, облетали каштаны. Не за горами были осенние дожди, уличная сырость и промозглые ветра. Пока же — голые коленки женщин, приторное благоухание далий, выгоревшие тенты кафе на раскаленных парижских тротуарах. Увы, ни что не вечно под луной…
«Ну и пекло, этот чертов кондиционер пора на свалку», — Хорст вылез из необъятной, времен Марии-Антуанетты, кровати, сам, не вызывая горничную, налил огромную, из каррарского мрамора ванну. Побрился, привел себя в порядок, надел халат и ровно в восемь тридцать уже спускался в Зеленую столовую. Сегодня он опять завтракал один — Ганс неделю был в отъезде, а херр Опопельбаум с лаборантом еще с вечера забрался под землю. На то был свой резон: третьего дня Хорст облагодетельствовал старого клошара, но, как оказалось, клошара не простого, а внука легендарного бродяги, знакомившего еще Гюго с бескрайними подземельями древней Лютеции. И тот в знак благодарности открыл секретный вход в сложное переплетение коридоров, раскинувшихся под лесным массивом Фонтенбло. Более того — показал огромный алтарный зал, на одной из стен которого Хорст узрел ту самую восьмиконечную звезду, некогда привидевшуюся ему на Кольском, а потом в Египте. Пусть теперь ею любуется херр Опопельбаум.
— Бонжур, мсье Жан. — Вышколенный лакей-обершарфюрер ловко отодвинул стул, помогая Хорсту усесться, налил ему кофе, снял с камина и положил на стол севрский поднос с корреспонденцией. — Мечта, мсье.
— Ладно, ладно, вольно, я сам. Хорст положил салфетку на колени, взялся за юу — овсяная каша поридж, яичница с беконом, безвкусные, в меру подгорелые тосты. В убогой избенке на Кольском полуострове в компании экс-рсыльнопоселенцев он питался значительно вкуснee. Хоть и в Париже, а ни каких там легкомысленных маседуанов, жареных ракушек и салатов подаваемых в любом бистро. Ничего не попи шешь — особая диета, английский стиль. Как и полагается председателю правления крупной оптово-розничной виноторговой фирмы.
Хорст взял наугад письмо, вскрыл грязной вилкой, бегло прочитал:
«…в трех бутылках водки „Московская особая“ из реализованной Вами в шестьсот двадцать мест партии найдено 3 (три) заспиртованные особи насекомых, одна из которых классифицируется как муха зеленая навозная, а две других таракан запечный обыкновенный. В качестве моральной компенсации…»
«Нет, пусть уж Ганс разбирается со всем этим. — Хорст отшвырнул письмо, морщась, приложился к кофе. — У него природный дар к торговле, видимо, были евреи в родне. Скорее бы возвращался, что ли».
Такие вот дела — Ганс спекулирует на ярмарке в Шампани, херр Опопельбаум роется в земле, а он сидит в четырех стенах и есть блевотную овсянку без соли. А как быть, если накопилась работа на дому, срочная и неотложная? Собственно, как на дому — в мрачном трехэтажном особняке с видом на Елисейские поля, просторном, с бетонированным подвалом, с балконами и эркером. Кадрированную роту разместить можно. Плюс хороший ружпарк. Ну, положим, роту не роту…
Когда дошло до плам-пудинга, Хорст продемонстрировал твердость характера, встал, скомкал салфетку и направился к себе. На третий этаж, коего занимал ровно половину. Поднявшись на площадку лестницы, он повернул налево, задумчиво прошел сквозь анфиладу комнат и отпер дверь последней, угловой, более напоминавшей глухую келью. Окон здесь не было, свободного места тоже — все пространство занимала мощная электронно-вычислительная машина, сделанная на заказ в Америке, Силиконовой долине.
«Ну давай, давай, включайся», — Хорст повернул пакетник, щелкнул рубильником, надавил кнопку «Пуск». Вот так, ключ на старт, дай Бог, чтобы полетела. Зашуршали лопастями вентиляторы, завертелись шайбы с магнитной лентой, вспыхнул, начал разгораться бочкообразный иллюминатор монитора. Десять секунд — полет нормальный.
«Ну, с Богом», — Хорст устроился на винтовой, ювно у рояля, табуретке, клацнув клавишами травления, взял вступительный аккорд, вгляделся… На экране высветилась пышногрудая блондинка, та самая, знакомая и по Египту, и по Багамам, и, наверное, еще по полудюжине географических названий. Валерия Евгеньевна свет-Воронцова, теперь уже полковник. Вот она, вся как на ладони, стерва. Год рождения, рост, вес, размер ступни, объем бедер, талии, номер бюста. Венеру Милосскую ваять можно. Вот, вот, руки бы ей и оторвать, чтобы не лезла, куда не надо. Заодно с носом, чересчур длинным. Впрочем, нет, нос совсем не плох — породистый, гордый, правильной формы. Оно и понятно, не с суконной фабрики, из графьев. Муж ее, полковник-чекист Тихомиров, занимался поисками золота Роммеля, в Ливии был пленен племенем сенусси, медленно кастрирован, клеймен железом и мученически убит. Мать, почетный чекист полковник Воронцова, знавала еще Дзержинского, пережила с десяток чисток и ныне благополучно здравствовала в Ленобласти, жируя на персональной пенсии. Семейка, такую мать. Сама же Валерия Евгеньевна жила одна, в строгости, воспитывала дочь, хотя и не чуралась физиологических контактов с нужными для выполнения заданий мужчинами да и женщинами. Питалась исключительно вегетариански, хотя для пользы дела могла и сальца, и буженинки, и поросеночка заливного с холодной водочкой под расстегайчики. С визигой, севрюжинкой, налимьей печенью. Да при зернистой-то икорке…
Значит, физиологических контактов не чурается? Это хорошо… Хорст, оскалившись, закурил помассировал слезящиеся глаза и принялся вникать дальше. Так, личный номер, крайне положительные характеристики… Дальше, дальше… Владеет в совершенстве холодным и огнестрельным оружием, занимается рукопашным боем по системе Ознобишина, отлично водит машину. Знакома со взрывным делом, работает вслепую на рации, особо опасна при задержании. Ворошиловский стрелок. Особые приметы: три родинки в паху, две на груди, у правого соска, одна, серпообразная, на левой ягодице. Из крепких напитков предпочитает водку, из безалкогольных — томатный сок, из нужных для выполнения задания мужчин — плечистых стройных голубоглазых блондинов. Советская Мата Хари в чекистских полковничьих погонах. Мощно ступает по родительским стопам… Хорст задумчиво заклацкал клавишами, и агрегат показал ему мать Валерии Евгеньевны, Елизавету Федоровну. В годах, но все еще красивую, с властным и самоуверенным выражением лица. И какого черта было ей, дочери графини Воронцовой-Белозеровой, в карательной организации, аббревиатуру которой расшифровывали в те времена как «всякому человеку капут»? Нет бы куда-нибудь во Францию, в Париж, в Ниццу. Тем более что с Россией уже ничего не связывало — мать ее, то бишь бабушка Валерии Евгеньевны, приказала долго жить незадолго до революции. И почему это Елизавета Федоровна в сорок седьмом году при первой же возможности перевелась служить из Москвы в трижды ояыбель революции на гораздо менее перспективную должность? Чтобы быть поближе к мамашиной могилке? Так ведь фамильный склеп Воронцовых-Белозеровых разорили еще при нэпе. Странно, очень странно…
«Оц-тоц-перевертоц бабушка здорова», — вспомнил Хорст слова русской каторжанской песни и стал разбираться с бабушкой, той самой, из фамильного склепа. Материала было с гулькин хрен. Зацепиться было не за что — старинное, скверного качества фото, биографические данные, вехи жизни, ну там еще по мелочи. Интерес вызывала лишь копия допроса Гроссмейстера автономного масонского братства некоего Бориса Филогонова. Сей вольный каменщик был известен тем, что склонял своих последовательниц к сексуальному трехплановому посвящению, уверял, что происходит от Наполеона Первого и, обладая гипнотическим влиянием, ловко выколачивал из членов своей ложи деньги и молчание. Пока им не заинтересовалось ОГПУ. Так вот, гроссмейстер этот показал, что до революции самым сильным магом в Петербурге был немец фон Грозен, а ассистентом и медиумом при нем состояла бессменно графиня Воронцова. Причем, конечно же, они были в половой связи, и чтобы посвятить их будущего ребенка дьяволу, вышеозначенная графиня заклала в жертву своего любовника, какого-то поручика-конногвардейца. А потом естественным путем в срок родила от фон Грозена девочку, которую назвали Лизой. Лизаветой. Полковницей Елизаветой Федоровной…
Хорст хмыкнул — ни черта не понять, какие-то тайны Мадридского двора. Одно ясно — и полковница-мама, и полковница-дочь что-то ищут. И легче всего это делать, имея на плечах погоны…
Клацнув клавишами, Хорог запарковал магнитные носители, отдал кнопку «Пуск», скрежетнул рубильником, повернул пакетник — вентиляторы встали, гудение смолкло, экран-иллюминатор погас.
В спальне заметно посвежело — за окнами было пасмурно, назойливое солнце скрылось из виду. «Смотри-ка ты, был дождь, а я и не заметил. — Хорст вышел на балкон, с хрустом потянулся и вдохнул полной грудью. — Устрою-ка я себе день отдыха. Погода шепчет».
Парижский воздух был теплый, парной, наполненный влажной истомой. Снизу, с Елисейских полей, слышался запах листьев, сгоревшего отработанного бензина, терпкой, пробуждающей древние желания сладковатой земляной прели. Тихо шелестели каштаны, томно ворковали парочки, ветер был нежен, как пальцы влюбленной женщины. Только где она, влюбленная женщина?
Вернувшись в спальню, Хорст снял халат, глянул в необъятное, во всю стену зеркало и, почему-то тяжело вздохнув, начал одеваться — шелковое белье, шелковые носки, шелковая рубашка. Выбрал кремовый, не бросающийся в глаза тысячедолларовый костюм, надел нубуковые туфли от «Армани», пригладил выбритые в ниточку усы. Снова посмотрелся в зеркало, снова тяжело вздохнул — хорош. Сукин сын… Взял чековую книжку, бумажник, надел шикарный, весь в бриллиантах «Ролекс». Ну вроде все. Теперь — сказать лакею, чтобы никаких обедов, брезгливо отказаться от машины и скучающей походкой вниз, по широкой мраморной лестнице.
— Ахтунг! — Седой консьерж при виде Хорста подобрался, вскочил как бы подброшенный пружиной, прищелкнул каблуками и вскинул подбородок. Слава Богу, что не закричал «зиг хайль». Это был ветеран движения, местный активист из парижского «Шпинне», вносящий свою малую посильную лепту в дело возрождения великой Германии.
— Вольно, вольно, старина, вы ведь не в своем Заксенхаузене…
Хорст сам открыл массивную, на мощных петлях дверь, непроизвольно тронул галстук-«бабочку» и, подхваченный людским потоком, чинно поплыл по парижским тротуарам. Народу, несмотря на будний день, хватало — потеющие, скучные бульвардье в соломенных немодного покроя шляпах, какие-то быстроглазые молодые личности, юбки, блузки, легкомысленные чулочки, брючки, джинсы, каблуки. Да, что и говорить, женщины были хороши, на любой вкус: аппетитные, грудастенькие, длинноногие, пикантные, румянощекие, цветущие, с соблазнительными бедрами, волнующими икрами, чувственно манящие, распутно-недоступные и загадочные, как сфинкс. Только Хорогу все их сказочные прелести были пока что побоку — он зверски хотел есть, и всеохватывающее чувство голода заглушало на корню все прочие.
Вырвавшись из человеческого потока, он свернул на улицу Фобур-Сент-Оноре, быстро миновал ограду церкви Вознесения и увидел вскоре незамысловатый ресторан, над дверьми которого неоново значилось: «Националь алярюс шик гастрономик». На самих дверях было написано по-русски на прибитой гвоздиком аккуратной фанерке: «Обеды как у мамы. Заходи не пожалеешь». Хорст здесь бывал, а потому, сняв слишком уж респектабельный кис-кис и положив в карман до жути заокеанский «Ролекс», он спустился в маленький, с ребри-етым потолком полуподвал, занял одноместный олик у оконца и заказал всего подряд, по принципу — гуляй, душа. От крученых блинчиков с икрой до наваристого флотского борща «Броненосе! Потемкин». Под хрустальный звон запотевшего графинчика с чистой, словно слезы Богородицы сорокаградусной благословенной.
Народу было мало, пара-тройка пролетариев в старомодных блузонах, усатый, сразу видно, водитель такси, невыспавшаяся, в несвежем макияже стофранковая проститутка. Да и кто пойдет-то сюда? Открывали заведение русские, эмигранты, отсюда и ностальгические интерьер а-ля кружало, какие-то массивные дубовые шкапы, аляповатая, в тяжелых рамках, выцветшая безвкусица лубков. Сирии, Гамаюн, Алконост. Сказочные птицы счастья. Несбыточного, призрачного, оставшегося дома. В России.
И черта собачьего было Хорсту здесь? С тридцатитысячным «Ролексом» мог неплохо подхарчиться и у Максима. Или так уж соскучился по капустно-свекольной хряпе? Правда, на мясном отваре, с толченым салом, чесночком, сметаной и мучной забелкой? С горячими, тающими во рту хрустящими пампушками? Да нет, дело было не в борще. С неодолимой силой тянуло Хорста ко всему русскому, связанному с Россией. Не родительский замок в Вестфалии, не ледяные просторы Шангриллы видел он в своих лихорадочных снах — нет, сонное течение меж невских берегов, гранитное великолепие набережной, закатные пожары на куполе Иса-акия, город, где осталось его счастье. Оно там, в невозвратимом прошлом — в сказочном благоухании сирени в теплом ветерке, играющем Машиной челкой, в ее руках, губах, ощущении близости, в нежном голосе, полном любви… Когда принесли гуся, фаршированного яблоками, Хорст успел освоить объемистый графинчик, и безрадостные мысли накатили на него с новой силой. А тут еще седой кадет с офицерской выправкой запел со сцены душещипательно, по-русски, под гитару:
Целую ночь соловей нам насвистывал,
Город молчал, и молчали дома,
Белой акации грозди душистые
Ночь напролет нас сводили с ума.
Сад весь умыт был весенними ливнями,
В темных оврагах стояла вода…
Боже, какими мы были наивными!
Как же мы молоды были тогда!..
Есть фаршированного гуся он не стал — щедро расплатился, дал на чай и официантке, и артисту, и несколько нетвердо вышел на воздух. Ноги сами собой понесли его на улицу Ла Боэсси к мрачному, строгого вида зданию. Однако внешность обманчива, дом этот был очень веселый и назывался «Паради шарнель».
— Бонжур, мсье! Как погода? — ласково поздоровалась с Хорстом sous-maitress, помощница хозяйки, и, подмигнув, цинично усмехнулась. — Вы как, все в своем репертуаре, мсье? Тогда придется подождать — Зизи вот-вот освободится.
Она отлично помнила этого щедрого, вежливого лиента. Не хам, не извращенец, не скандалист, не тушит сигареты о ягодицы женщин. Мужчинка хоть куда. Также она прекрасно знала, что он не станет изучать объемистый фотоальбом, а сразу пожелает Кудлатую Зизи, заумную интеллигенточку, приехавшую из Прованса. И что ему в ней — рыжа, костлява, разговаривает тихо, вкрадчиво, а держится жеманно, будто графиня Монсоро. К тому еще и неряха. А вот и она.
И Кудлатая Зизи отлично знала, что этот щедрый, неутомимый, словно жеребец, клиент будет нежен с ней как в свадебную ночь, а в решающий момент в пароксизме кульминации вскрикнет коротко и страстно:
— Машка! Машенька! Мария!
Плевать, пусть орет, чего хочет, лишь бы денег давал да не изгадил простыни, а то мадам будет снова недовольна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
— Вот такие, брат, пироги с котятами. — Тим по новой зевнул, сполз головой на подушку и трудно приоткрыл красные, слипающиеся глаза. — Слушай, я покемарю чуток?
— Дави харю, дави, небось не треснет. Андрон усмехнулся, убрал несъеденный харч в холодильник и с грохотом понес посуду в мойку.
Таким вот макаром Тим и остался — по принципу: так есть хочется, что и переночевать негде. На следующий день, ни о чем не спрашивая, Андреи побеспокоился о второй плацкарте, застелил ее казенным, выбеленным хлоркой бельем, и на этом процедура водворения закончилась — живи. А всякие там россказни о чудесах, привидениях и заговоренных домах забылись сразу. Правда, ненадолго.
Хорст (1970)
В Париже стояла жара. Солнце отражалось в радиаторах машин, в зеркальном нагромождении вывесок, воздух был горяч, словно в римской бане, женщины проваливались каблучками в мягкий, будто восковой асфальт. Август веял духотой и зноем, но это были вздохи умирающего. Лето кончалось, облетали каштаны. Не за горами были осенние дожди, уличная сырость и промозглые ветра. Пока же — голые коленки женщин, приторное благоухание далий, выгоревшие тенты кафе на раскаленных парижских тротуарах. Увы, ни что не вечно под луной…
«Ну и пекло, этот чертов кондиционер пора на свалку», — Хорст вылез из необъятной, времен Марии-Антуанетты, кровати, сам, не вызывая горничную, налил огромную, из каррарского мрамора ванну. Побрился, привел себя в порядок, надел халат и ровно в восемь тридцать уже спускался в Зеленую столовую. Сегодня он опять завтракал один — Ганс неделю был в отъезде, а херр Опопельбаум с лаборантом еще с вечера забрался под землю. На то был свой резон: третьего дня Хорст облагодетельствовал старого клошара, но, как оказалось, клошара не простого, а внука легендарного бродяги, знакомившего еще Гюго с бескрайними подземельями древней Лютеции. И тот в знак благодарности открыл секретный вход в сложное переплетение коридоров, раскинувшихся под лесным массивом Фонтенбло. Более того — показал огромный алтарный зал, на одной из стен которого Хорст узрел ту самую восьмиконечную звезду, некогда привидевшуюся ему на Кольском, а потом в Египте. Пусть теперь ею любуется херр Опопельбаум.
— Бонжур, мсье Жан. — Вышколенный лакей-обершарфюрер ловко отодвинул стул, помогая Хорсту усесться, налил ему кофе, снял с камина и положил на стол севрский поднос с корреспонденцией. — Мечта, мсье.
— Ладно, ладно, вольно, я сам. Хорст положил салфетку на колени, взялся за юу — овсяная каша поридж, яичница с беконом, безвкусные, в меру подгорелые тосты. В убогой избенке на Кольском полуострове в компании экс-рсыльнопоселенцев он питался значительно вкуснee. Хоть и в Париже, а ни каких там легкомысленных маседуанов, жареных ракушек и салатов подаваемых в любом бистро. Ничего не попи шешь — особая диета, английский стиль. Как и полагается председателю правления крупной оптово-розничной виноторговой фирмы.
Хорст взял наугад письмо, вскрыл грязной вилкой, бегло прочитал:
«…в трех бутылках водки „Московская особая“ из реализованной Вами в шестьсот двадцать мест партии найдено 3 (три) заспиртованные особи насекомых, одна из которых классифицируется как муха зеленая навозная, а две других таракан запечный обыкновенный. В качестве моральной компенсации…»
«Нет, пусть уж Ганс разбирается со всем этим. — Хорст отшвырнул письмо, морщась, приложился к кофе. — У него природный дар к торговле, видимо, были евреи в родне. Скорее бы возвращался, что ли».
Такие вот дела — Ганс спекулирует на ярмарке в Шампани, херр Опопельбаум роется в земле, а он сидит в четырех стенах и есть блевотную овсянку без соли. А как быть, если накопилась работа на дому, срочная и неотложная? Собственно, как на дому — в мрачном трехэтажном особняке с видом на Елисейские поля, просторном, с бетонированным подвалом, с балконами и эркером. Кадрированную роту разместить можно. Плюс хороший ружпарк. Ну, положим, роту не роту…
Когда дошло до плам-пудинга, Хорст продемонстрировал твердость характера, встал, скомкал салфетку и направился к себе. На третий этаж, коего занимал ровно половину. Поднявшись на площадку лестницы, он повернул налево, задумчиво прошел сквозь анфиладу комнат и отпер дверь последней, угловой, более напоминавшей глухую келью. Окон здесь не было, свободного места тоже — все пространство занимала мощная электронно-вычислительная машина, сделанная на заказ в Америке, Силиконовой долине.
«Ну давай, давай, включайся», — Хорст повернул пакетник, щелкнул рубильником, надавил кнопку «Пуск». Вот так, ключ на старт, дай Бог, чтобы полетела. Зашуршали лопастями вентиляторы, завертелись шайбы с магнитной лентой, вспыхнул, начал разгораться бочкообразный иллюминатор монитора. Десять секунд — полет нормальный.
«Ну, с Богом», — Хорст устроился на винтовой, ювно у рояля, табуретке, клацнув клавишами травления, взял вступительный аккорд, вгляделся… На экране высветилась пышногрудая блондинка, та самая, знакомая и по Египту, и по Багамам, и, наверное, еще по полудюжине географических названий. Валерия Евгеньевна свет-Воронцова, теперь уже полковник. Вот она, вся как на ладони, стерва. Год рождения, рост, вес, размер ступни, объем бедер, талии, номер бюста. Венеру Милосскую ваять можно. Вот, вот, руки бы ей и оторвать, чтобы не лезла, куда не надо. Заодно с носом, чересчур длинным. Впрочем, нет, нос совсем не плох — породистый, гордый, правильной формы. Оно и понятно, не с суконной фабрики, из графьев. Муж ее, полковник-чекист Тихомиров, занимался поисками золота Роммеля, в Ливии был пленен племенем сенусси, медленно кастрирован, клеймен железом и мученически убит. Мать, почетный чекист полковник Воронцова, знавала еще Дзержинского, пережила с десяток чисток и ныне благополучно здравствовала в Ленобласти, жируя на персональной пенсии. Семейка, такую мать. Сама же Валерия Евгеньевна жила одна, в строгости, воспитывала дочь, хотя и не чуралась физиологических контактов с нужными для выполнения заданий мужчинами да и женщинами. Питалась исключительно вегетариански, хотя для пользы дела могла и сальца, и буженинки, и поросеночка заливного с холодной водочкой под расстегайчики. С визигой, севрюжинкой, налимьей печенью. Да при зернистой-то икорке…
Значит, физиологических контактов не чурается? Это хорошо… Хорст, оскалившись, закурил помассировал слезящиеся глаза и принялся вникать дальше. Так, личный номер, крайне положительные характеристики… Дальше, дальше… Владеет в совершенстве холодным и огнестрельным оружием, занимается рукопашным боем по системе Ознобишина, отлично водит машину. Знакома со взрывным делом, работает вслепую на рации, особо опасна при задержании. Ворошиловский стрелок. Особые приметы: три родинки в паху, две на груди, у правого соска, одна, серпообразная, на левой ягодице. Из крепких напитков предпочитает водку, из безалкогольных — томатный сок, из нужных для выполнения задания мужчин — плечистых стройных голубоглазых блондинов. Советская Мата Хари в чекистских полковничьих погонах. Мощно ступает по родительским стопам… Хорст задумчиво заклацкал клавишами, и агрегат показал ему мать Валерии Евгеньевны, Елизавету Федоровну. В годах, но все еще красивую, с властным и самоуверенным выражением лица. И какого черта было ей, дочери графини Воронцовой-Белозеровой, в карательной организации, аббревиатуру которой расшифровывали в те времена как «всякому человеку капут»? Нет бы куда-нибудь во Францию, в Париж, в Ниццу. Тем более что с Россией уже ничего не связывало — мать ее, то бишь бабушка Валерии Евгеньевны, приказала долго жить незадолго до революции. И почему это Елизавета Федоровна в сорок седьмом году при первой же возможности перевелась служить из Москвы в трижды ояыбель революции на гораздо менее перспективную должность? Чтобы быть поближе к мамашиной могилке? Так ведь фамильный склеп Воронцовых-Белозеровых разорили еще при нэпе. Странно, очень странно…
«Оц-тоц-перевертоц бабушка здорова», — вспомнил Хорст слова русской каторжанской песни и стал разбираться с бабушкой, той самой, из фамильного склепа. Материала было с гулькин хрен. Зацепиться было не за что — старинное, скверного качества фото, биографические данные, вехи жизни, ну там еще по мелочи. Интерес вызывала лишь копия допроса Гроссмейстера автономного масонского братства некоего Бориса Филогонова. Сей вольный каменщик был известен тем, что склонял своих последовательниц к сексуальному трехплановому посвящению, уверял, что происходит от Наполеона Первого и, обладая гипнотическим влиянием, ловко выколачивал из членов своей ложи деньги и молчание. Пока им не заинтересовалось ОГПУ. Так вот, гроссмейстер этот показал, что до революции самым сильным магом в Петербурге был немец фон Грозен, а ассистентом и медиумом при нем состояла бессменно графиня Воронцова. Причем, конечно же, они были в половой связи, и чтобы посвятить их будущего ребенка дьяволу, вышеозначенная графиня заклала в жертву своего любовника, какого-то поручика-конногвардейца. А потом естественным путем в срок родила от фон Грозена девочку, которую назвали Лизой. Лизаветой. Полковницей Елизаветой Федоровной…
Хорст хмыкнул — ни черта не понять, какие-то тайны Мадридского двора. Одно ясно — и полковница-мама, и полковница-дочь что-то ищут. И легче всего это делать, имея на плечах погоны…
Клацнув клавишами, Хорог запарковал магнитные носители, отдал кнопку «Пуск», скрежетнул рубильником, повернул пакетник — вентиляторы встали, гудение смолкло, экран-иллюминатор погас.
В спальне заметно посвежело — за окнами было пасмурно, назойливое солнце скрылось из виду. «Смотри-ка ты, был дождь, а я и не заметил. — Хорст вышел на балкон, с хрустом потянулся и вдохнул полной грудью. — Устрою-ка я себе день отдыха. Погода шепчет».
Парижский воздух был теплый, парной, наполненный влажной истомой. Снизу, с Елисейских полей, слышался запах листьев, сгоревшего отработанного бензина, терпкой, пробуждающей древние желания сладковатой земляной прели. Тихо шелестели каштаны, томно ворковали парочки, ветер был нежен, как пальцы влюбленной женщины. Только где она, влюбленная женщина?
Вернувшись в спальню, Хорст снял халат, глянул в необъятное, во всю стену зеркало и, почему-то тяжело вздохнув, начал одеваться — шелковое белье, шелковые носки, шелковая рубашка. Выбрал кремовый, не бросающийся в глаза тысячедолларовый костюм, надел нубуковые туфли от «Армани», пригладил выбритые в ниточку усы. Снова посмотрелся в зеркало, снова тяжело вздохнул — хорош. Сукин сын… Взял чековую книжку, бумажник, надел шикарный, весь в бриллиантах «Ролекс». Ну вроде все. Теперь — сказать лакею, чтобы никаких обедов, брезгливо отказаться от машины и скучающей походкой вниз, по широкой мраморной лестнице.
— Ахтунг! — Седой консьерж при виде Хорста подобрался, вскочил как бы подброшенный пружиной, прищелкнул каблуками и вскинул подбородок. Слава Богу, что не закричал «зиг хайль». Это был ветеран движения, местный активист из парижского «Шпинне», вносящий свою малую посильную лепту в дело возрождения великой Германии.
— Вольно, вольно, старина, вы ведь не в своем Заксенхаузене…
Хорст сам открыл массивную, на мощных петлях дверь, непроизвольно тронул галстук-«бабочку» и, подхваченный людским потоком, чинно поплыл по парижским тротуарам. Народу, несмотря на будний день, хватало — потеющие, скучные бульвардье в соломенных немодного покроя шляпах, какие-то быстроглазые молодые личности, юбки, блузки, легкомысленные чулочки, брючки, джинсы, каблуки. Да, что и говорить, женщины были хороши, на любой вкус: аппетитные, грудастенькие, длинноногие, пикантные, румянощекие, цветущие, с соблазнительными бедрами, волнующими икрами, чувственно манящие, распутно-недоступные и загадочные, как сфинкс. Только Хорогу все их сказочные прелести были пока что побоку — он зверски хотел есть, и всеохватывающее чувство голода заглушало на корню все прочие.
Вырвавшись из человеческого потока, он свернул на улицу Фобур-Сент-Оноре, быстро миновал ограду церкви Вознесения и увидел вскоре незамысловатый ресторан, над дверьми которого неоново значилось: «Националь алярюс шик гастрономик». На самих дверях было написано по-русски на прибитой гвоздиком аккуратной фанерке: «Обеды как у мамы. Заходи не пожалеешь». Хорст здесь бывал, а потому, сняв слишком уж респектабельный кис-кис и положив в карман до жути заокеанский «Ролекс», он спустился в маленький, с ребри-етым потолком полуподвал, занял одноместный олик у оконца и заказал всего подряд, по принципу — гуляй, душа. От крученых блинчиков с икрой до наваристого флотского борща «Броненосе! Потемкин». Под хрустальный звон запотевшего графинчика с чистой, словно слезы Богородицы сорокаградусной благословенной.
Народу было мало, пара-тройка пролетариев в старомодных блузонах, усатый, сразу видно, водитель такси, невыспавшаяся, в несвежем макияже стофранковая проститутка. Да и кто пойдет-то сюда? Открывали заведение русские, эмигранты, отсюда и ностальгические интерьер а-ля кружало, какие-то массивные дубовые шкапы, аляповатая, в тяжелых рамках, выцветшая безвкусица лубков. Сирии, Гамаюн, Алконост. Сказочные птицы счастья. Несбыточного, призрачного, оставшегося дома. В России.
И черта собачьего было Хорсту здесь? С тридцатитысячным «Ролексом» мог неплохо подхарчиться и у Максима. Или так уж соскучился по капустно-свекольной хряпе? Правда, на мясном отваре, с толченым салом, чесночком, сметаной и мучной забелкой? С горячими, тающими во рту хрустящими пампушками? Да нет, дело было не в борще. С неодолимой силой тянуло Хорста ко всему русскому, связанному с Россией. Не родительский замок в Вестфалии, не ледяные просторы Шангриллы видел он в своих лихорадочных снах — нет, сонное течение меж невских берегов, гранитное великолепие набережной, закатные пожары на куполе Иса-акия, город, где осталось его счастье. Оно там, в невозвратимом прошлом — в сказочном благоухании сирени в теплом ветерке, играющем Машиной челкой, в ее руках, губах, ощущении близости, в нежном голосе, полном любви… Когда принесли гуся, фаршированного яблоками, Хорст успел освоить объемистый графинчик, и безрадостные мысли накатили на него с новой силой. А тут еще седой кадет с офицерской выправкой запел со сцены душещипательно, по-русски, под гитару:
Целую ночь соловей нам насвистывал,
Город молчал, и молчали дома,
Белой акации грозди душистые
Ночь напролет нас сводили с ума.
Сад весь умыт был весенними ливнями,
В темных оврагах стояла вода…
Боже, какими мы были наивными!
Как же мы молоды были тогда!..
Есть фаршированного гуся он не стал — щедро расплатился, дал на чай и официантке, и артисту, и несколько нетвердо вышел на воздух. Ноги сами собой понесли его на улицу Ла Боэсси к мрачному, строгого вида зданию. Однако внешность обманчива, дом этот был очень веселый и назывался «Паради шарнель».
— Бонжур, мсье! Как погода? — ласково поздоровалась с Хорстом sous-maitress, помощница хозяйки, и, подмигнув, цинично усмехнулась. — Вы как, все в своем репертуаре, мсье? Тогда придется подождать — Зизи вот-вот освободится.
Она отлично помнила этого щедрого, вежливого лиента. Не хам, не извращенец, не скандалист, не тушит сигареты о ягодицы женщин. Мужчинка хоть куда. Также она прекрасно знала, что он не станет изучать объемистый фотоальбом, а сразу пожелает Кудлатую Зизи, заумную интеллигенточку, приехавшую из Прованса. И что ему в ней — рыжа, костлява, разговаривает тихо, вкрадчиво, а держится жеманно, будто графиня Монсоро. К тому еще и неряха. А вот и она.
И Кудлатая Зизи отлично знала, что этот щедрый, неутомимый, словно жеребец, клиент будет нежен с ней как в свадебную ночь, а в решающий момент в пароксизме кульминации вскрикнет коротко и страстно:
— Машка! Машенька! Мария!
Плевать, пусть орет, чего хочет, лишь бы денег давал да не изгадил простыни, а то мадам будет снова недовольна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36