— Я там бывал, еще капитаном. Парадиз, дом отдыха. Ну это уж на крайняк… Надо делать, как я говорю, Равинский мозга, золотые руки. Кто в позапрошлом годе с ушатанным затвором помог? До сих пор ведь автоматец-то стреляет. А чекуху ему заделать, как два пальца обоссать. К Равинскому надо ехать, к Равинскому. Эй, Лапин, рванешь в Гатчину, отмазать командира? Скажешь, мы за ценой не постоим.
И Андрон рванул, утром, вместо бани, с бережно снятым с сейфа пластилиновым оттиском командирской печати. Проехался на частнике по Московскому, сел у Средней Рогатки на «Колхиду» и попер по Киевскому шляху, хорошо знакомой дорогой на Сиверскую. Вспомнилась ленивая Оредеж, Вова Матачинский со своей командой, блядовитая Надюха с мудаком Папулей, танцы-панцы под завывание гусляров, все такое далекое, невсамделишное. А всего-то два года прошло. Протащилось юзом, прокандыбало, пробуксовало. Семьсот двадцать один день. Сорок три тысячи двести шестьдесят минут. Сколько-то там секунд, не упомнить, на бумажке написано. Как в песок. Хер с ними…
В Гатчине Андрон, поплутав немного, взял верный курс, и дорога в конце концов привела его к скромному жилью Равинского. Строго говоря, не к такому уж и скромному — три этажа, каменные стены, бетонный четырехметровый забор с вмурованными по верху осколками стекла. Железные ворота массивны и крепки, а едва Андрон постучал, как во дворе залаяли собаки, утробно, зло, отлично спевшимся натасканным дуэтом. Такие шкуру спустят сразу.
— Ну чего надо-то?
Ворота чуть приоткрылись, и в щели неласково блеснул глаз, вроде бы человечий.
В хриплом голосе так и чувствовалось — незваный гость хуже татарина. А татарин уж всяко лучше поганого мента.
— Мне бы Равинского Толю, — ласково попросил Андрон и ловко, с демонстративной небрежностью далеко сплюнул сквозь зубы. — По делу.
— А, щас. — Створки притворились, скрежетнул засов, и хриплый голос словно плетью, ударил по собакам: — Цыц, сучьи дети, пасть порву!
Хлопнула дверь, и все стало тихо, только позванивали по-тюремному оковами барбосы да свистел по-хулигански ветер в облетевших верхушках кленов. Погода, похоже, портилась.
Ждать пришлось недолго. Лязгнула щеколда, в створке обозначилась калитка, и давешний хрипатый голос позвал:
— Эй, где ты там, зайди.
На широком, выложенном битым кирпичом дворе стояли двое: амбалистый, с плечами в сажень мужик с тяжелым взглядом и франтоватый мэн в фирмовом джинскостюме. Чуть поодаль на заасфальтированной площадке «Жигули» шестой модели, а еще дальше у фасада дома сидели на цепи два волкодава и пристально смотрели на Андрона.
— Ты чьих будешь, чекист? — Мэн в джинскостюме оскалился, и стало ясно, что он здесь главный. — А, по постановке ног вижу, что командирован нацменьшинством в лице Жени Гринберга. Как он там, еще не докатился до ефрейтора? Нет? Не страшно, еще успеет. Ну так в чем нужда, еще один затвор потеряли?
Улыбался он одними губами, глаза, холодные и настороженные, смотрели мрачно и оценивающе.
— Вот, — Андрон бережно достал пластилиновый слепок, протянул с улыбкой, — осторожно, дорого как память.
— Так, ясно, печать пошла к затвору. — Мэн, прищурившись, посмотрел на оттиск, покачал лобастой, коротко остриженной не по моде головой. — Ты смотри, Сотников в капитаны выбился. А я-то его еще летехой помню, такой был щегол малахоль-ный, клюва не раскрывал. — Он внезапно замолчал, как бы продумывая что-то, вытащил пачку «Кэме-ла», не предложив никому, закурил. — Ну вот что, гвардеец, сходи-ка ты погуляй, проветрись, подыши свежим воздухом. А вечером подгребай, часам этак к семи. Будет полная ясность.
С ухмылочкой он подмигнул и, не обращая более на Андрона внимания, неторопливо двинулся к дому. Волкодавы радостно заволновались, приветственно заскулили, забренчали цепями. С чувством прогнулись.
— Давай на выход.
Амбал без промедления открыл калитку, Андрон шагнул через порог, глухо лязгнул за его спиной тяжелый засов. Да, незваных ментов в доме Равинского не жаловали.
Андрон пошел бесцельно, куда глаза глядят, отворачивая лицо от порывов злого ноябрьского ветра. Впервые за последние два года свободного времени у него было — девать некуда. И надо как-то его убить.
В парке Андрону не понравилось — разруха, холод, вода что в Белом, что в Черном озере одинаково грязная, мутная, взбудораженная ветром. Зато на здешнем рынке чистота, порядок плюс прикормленные, гладкие менты. А тут еще пошел занудный, моросящий дождь, самый что ни на есть пакостный, осенний. Ну и дыра! В столовой при вокзале Андрон выхлебал безвкусные щи, поковырялся вилкой в ленивых пельменях и отправился в кино. Хвала Аллаху, давали «Гамлета», две серии.
Когда Андрон выбрался на воздух, было уже темно, а унылая морось сменилась весьма бодрящим дождем. В такую погоду даже в казарме уютно. «Чертово время, резиновое», — Андрон глянул на часы, выругался и, подняв воротник, потащился к хоромам Равинского. Как ни укорачивал шаг, все равно пришлось ждать полчаса перед железными воротами. Наконец время рандеву настало. Ввиду плохой погоды Андрона допустили на крыльцо, под крышу.
— Держи, гвардеец. — Равинский протянул плотный, запечатанный пластилином конверт, усмехнулся. — Наш привет вашему Сотникову. Прежде чем читать, пусть на штампульку полюбуется.
На синем пластилине отчетливо виднелся оттиск секретной командирской печати.
— Жду с ответом до субботы. Ну все, покеда, не май месяц.
Равинский, поежившись, исчез за дверью, зевнули, звеня цепями, скучающие псы, насупившийся амбал довел Андрона до ворот.
— Физкультпривет, давай двигай.
И Андрон двинул — по бывшему проспекту Павла Первого, за Ингербургские ворота, на Киевский шлях. Достал из сапога жезл, с ходу застопорил «еразик» и меньше чем через час был в полку пред мутными, но полными надежды глазами Сотникова. Молча тот осмотрел печать, хмыкнул одобрительно, заметно повеселел.
— Ну, бля, ну, сука, ну, падла… Вскрыл конверт, прочитал послание и сделался мрачным, словно грозовая туча.
— Ну, бля, ну, сука, ну, падла! Эй, лейтенанта Грина ко мне, бегом! Ну, падла, ну, сука, ну, бля!
— Вызывали?
Грин появился, словно из-под земли, важно прочитал записку и с безразличным видом пожал плечами.
— А что ты хочешь, командир, за все нужно платить. Се ля ви. Вот это можно взять в хозроте, это у связистов, ну а что касается этого, — он прочертил ногтем по глянцевой бумаге, — так и быть, выручу тебя, пошарю по заначкам, поскребу по сусекам.
Поскреб Евгений Додикович основательно — на следующий день Андрон едва допер Равинскому тяжелый, уж лучше не задумываться чем набитый чемодан. Это во время-то усиления, когда ГБ—ЧК бдит в три глаза!
— Порядок. — Равинский глянул внутрь, быстренько прикрыл крышку и вручил Андрону круглую, вырезанную по уму штампульку. — Все, в расчете.
Протянул ширококостную руку, усмехнулся, буд-оскалился от боли.
— А Сотников твой сука! И Гринберг сука! А ты дак, правда, везучий. Давай п…здуй!
Андрон и в самом деле был везучий — больше до конца усиления его никто не кантовал. Торчал себе тихо в каптерке, не мозолил начальству глаза, во время сдачи проверки по строевой скрывался от инспектирующих в яме, что в дальнем ремонтном боксе. Было грязно, вонюче и неуютно, но совсем не скучно — рядом сидели подполковник Гусев и майор Степанов. Настоящие коммунисты никогда по струнке не ходят. Зато уж потом, когда инспектора отчалили и дембелей стали отпускать домой, Андрона загоняли в хвост и в гриву, билеты давай. До Новгорода, до Пскова, до Мурманска. Живей крутись. А перед воинскими кассами на Московском вокзале очередь километровая, пьяная волнующаяся, изнывающая нетерпением. Шинели, бушлаты, бескозырки, береты с косячками. Домой, домой, достало все в дрезину!
С музыкой ушла домой первая партия, под гром аплодисментов вторая, потом тихо, по-простому третья. В полку из дембелей остались только раздолбай всех мастей, залетчики и правдолюбцы. Да еще Андрон — особо ценный кадр, таких обычно отпускают между одиннадцатым и двенадцатым ударом новогодних курантов.
А тем временем настала зима, слякотная и грязная. Андрона послали за билетами для последней партии. Граждане тащили елки, пахло мандаринами и хвоей. Только на Московском перед воинскими кассами было не особо-то весело, там, в плотном окружении шинелей и бушлатов, пел под гитару ефрейтор-танкист. Плотный, ядреный, с выпущенным из-под шапки чубом — знаком воинской наглости.
Такой же, как и благодарная аудитория. Казалось бы, надо радоваться — отслужили, отмантулили, отдербанили, отдали, — но веселья ноль, только дергающиеся кадыки, мокрые глаза да помойка в душе. Пел ефрейтор, нежил гитару чесом:
Покидают ленинградские края
Дембеля, бля, дембеля, бля, дембеля.
На вокзалы, в порты, на метро и в такси
Уезжают домой старики…
А мимо тянулся провожающе-отьезжающий люд. Благополучные дамочки отворачивались, морщили носы, граждане мужеского пола улыбались, смотрели с пониманием, пожилые женщины не стеснялись, пускали слезу. Патрули близко не подходили, косили издалека, из-за укрытия — черт с ними, пускай поют. И хмельная мрачная толпа пела, может, впервые за последние два года, в полный голос:
На вокзале подруга в слезах,
Губы шепчут: «Останься, солдат».
А солдат отвечал: «Пусть на ваших плечах
Будут руки лежать салажат».
Постоял Андрон, постоял, послушал-послушал, и, не дергаясь насчет билетов, преспокойно вернулся в часть.
— Все, больше не могу, домой отпустите. Посмотрел на него Сотников внимательно и возражать не стал.
— Ладно, пойдешь завтра. Сегодня на тебя уже расклад в столовой сделан.
Настоящий командир, хоть и сволочь, но не дурак. Понял, что ловить уже нечего.
Ночью Андрону приснился отец — в гробу. Лапин-старший лежал обернутый красным знаменем и криво, едва заметно улыбался. Его здоровая посиневшая рука прижимала к груди так и не полученный При жизни по линии собеса протез. Красдая эмаль на орденах и медалях явственно напоминала запекшуюся кровь…
Утром Андрон выправил отпускные документы, попрощался со всеми и в паршивейшем настроении подали на дембель — вышел на Измайловский и взял частника за яйца. Прилетел домой, взбежал по хорошо знакомой лестнице и застыл, встретившись глазами с Варварой Ардальоновной.
— Андрюшенька, сынок, папа умер. Сегодня ночью.
Вот и верь материалистам, что вещих снов не бывает.
Хорст (1958)
На Костяной выдвигались ранним утром, ласковым, солнечным и погожим. Ничто не предвещало беды, однако перевозчик, немолодой саам Васильев, был мрачен как Харон, Он курил короткую костяную трубку, хмурился, его морщинистое, словно печеное яблоко, лицо выражало тревогу — вот ведь что придумала эта чертова Дарья, если бы не долги, ни за что бы не поехал.
Хорст, расположившись на баке, был так же задумчив и тих, соображал — где искать эту чертову Шаман-елку на этом дьявольском острове. Это ведь он с берега кажется как маковое зерно и, если верить россказням, являет собой лодку, на которой похотливая владычица вод Сациен высматривает себе очередную жертву. При ближайшем же рассмотрении — это каменный авианосец со множеством мачт, поди-ка разберись, какая из них шаманская елка-палка. Мутно Хорст посматривал на зеркало воды, на пенную, в пузырьках, дорожку за кормой, на костлявые коленки Нюры в бежевых довоенного фильдеперса чулках, они мелко и чуть заметно дрожали. Не от страсти, от страха. Ветер погонял блики на воде, теребил концы Нюрино-го праздничного плата, вяло надувал штопанный лоснящийся от грязи парус. Не флибустьерский черный, не феерический алый, не одинокий белый. Серый… Курил вонючую трубочку саам, переживала за свои первинки Нюра, натужно напрягал воображение Хорст. Скользила лодочка по водной глади.
Костяной надвинулся внезапно, вынырнул чудовищным, поросшим лесом скалистым поплавком. С виду остров как остров, каких тысячи в лапландских озерах. Сосны, валуны, скудная земля, ящерки, греющиеся на граните под солнцем. Береговая линия с уютным пляжем и никаких там топляков, коряг и подводных камней, так что причалили без приключений, под шепот желтого, мягко подающегося песка. Саам, что-то буркнув, почтительно сдернул шапку, ловко выскочил из лодки, выволок ее нос на сушу и низко, будто извиняясь, принялся униженно кланяться. Потом положил монетку в песок и тихо опустился на камень бледным лицом к воде. Пусть духи думают, что он их не боится, подставляет позвоночник, почки и мозжечок. Может, и не тронут.
— Пошли, — добавив про себя: «Зазноба», Хорст, незаметно озираясь, выбрался на берег, помог сойти потупившейся Пюре, присвистнул — руки у невесты были холодны как лед, она вся дрожала, как отданная на заклание овца. — Не отставай. — Хорст вдруг почувствовал себя быком-производителем, пригнанным на случку, этаким чудовищем Минотавром, посягающим на честь провинциальной Ариадны, и, не оглядываясь, пошагал вперед.
Ну где тут шаманская елка-палка, лес густой… Скоро деревья расступились, и Хорст замер, а Нюра, вскрикнув, схватила его за руку:
— Ой, мамочки…
Всю внутреннюю поверхность острова занимала гигантская, округлой формы поляна, напоминающая чудовищное родимое пятно. Земля здесь была багрово-красная, необыкновенно плотная, будто тронутая огнем, и на кирпичной этой пустоши не произрастало ничего, ни кустика, ни деревца, ни крохотной былинки. Зато нескончаемыми баррикадами покоились оленьи рога — уложенные особым манером, они образовывали лабиринт со стенами в рост человека и узкими, спиралеобразно разворачивающимися проходами. На Крите и не снилось. Сколько же лет, десятилетий, веков понадобилось чтобы нагородить такое. И кому понадобилось…
— Епифан батькович, миленький, я дальше не пойду, — тихо, но твердо сказала Нюра, под впечатлением увиденного всхлипнула и еще сильнее ухватила Хорста за. руку. — Хоть убейте. Мне бы это, по нужде, по малой. Здесь вас буду ждать. — Голос ее упал, пальцы разжались, и она исчезла за равнодушными соснами.
Хорст, всматриваясь в лабиринт, вышел из-за деревьев, не сразу обнаружив вход, немного постоял, успокаивая дыхание, глянул на белый свет, будто прощаясь, и отважно, плечом вперед втиснулся в щель. Внутри было сумрачно и прохладно, воздух отдавал затхлостью, аммиаком, земляной ржой и почему-то серой. «Вот оно, небо-то с овчинку», — он посмотрел наверх, тронул древнюю, шершавую на ощупь костяную стену и двинулся вперед, бочком, бочком, без суеты.
Скоро он очутился на развилке. Ни к селу, ни к городу ему вспомнился богатырь, выбирающий из трех зол меньшее, потом на ум пришло крылатое изречение Кормчего: пойдешь налево — попадещь направо, и вдруг, заглушая все мысли, послышался знакомый голос: «Иди на север! Иди к Звезде!». Хорст глянул вверх, и на душе у него сделалось пусто — на нежно-голубом прозрачном небе дня противно всем законам физики, астрономии и здравого смысла ему привиделась синяя, необыкновенно яркая звезда о восьми лучах. Какую он не раз видел во время приступов болезни. Значит, вначале голос, теперь звезда? А может, вообще все мираж, иллюзия, химера? Тем не менее звезда привела его к скалистому мыску, и ель, произрастающая на его стрелке, была самой что ни на есть настоящей — огромной, разлапистой, трехобхватной, с замшелыми ветками, касающимися земли. Правда, необычной формы, завернутая в штопор. На ветвях этой странной ели висели лоскутья, тонкие, завязанные невиданными узлами ремешки, какие-то вырезанные из кости зловещего вида фигурки. Могучие, напоминающие удавов корни замысловато змеились вокруг плоского, размером с хороший стол, потрескавшегося валуна. Очень, очень похожего на жертвенный камень.
Хорст, рассматривая дерево, медленно пошел по кругу и встал как вкопанный — на высоте метров трех висела командирская сумка. Объемистая, плотной кожи, на длинном ремешке, с такими через плечо изображали обычно командармов Гражданской. Да и товарищ Троцкий не брезговал планшетками. Странно только, почему эта выглядит как новенькая, будто не треплют ее лопарские ветра, не сечет дождем, не мочалит метелью. Может, и впрямь духи берегут?
Хорст, оправившись от изумления, хмыкнул и долго раздумывать не стал — влез себе на жертвенный камень, встал на цыпочки и аккуратно так потянул сумочку с затрепетавшей ветви… Спрыгнул без звука с камня, замер, затаив дыхание, подождал. Ничего. Ни грома, ни молнии, ни землетрясения. Видно, духи и впрямь потрафляли ему. Или выбирали момент.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
И Андрон рванул, утром, вместо бани, с бережно снятым с сейфа пластилиновым оттиском командирской печати. Проехался на частнике по Московскому, сел у Средней Рогатки на «Колхиду» и попер по Киевскому шляху, хорошо знакомой дорогой на Сиверскую. Вспомнилась ленивая Оредеж, Вова Матачинский со своей командой, блядовитая Надюха с мудаком Папулей, танцы-панцы под завывание гусляров, все такое далекое, невсамделишное. А всего-то два года прошло. Протащилось юзом, прокандыбало, пробуксовало. Семьсот двадцать один день. Сорок три тысячи двести шестьдесят минут. Сколько-то там секунд, не упомнить, на бумажке написано. Как в песок. Хер с ними…
В Гатчине Андрон, поплутав немного, взял верный курс, и дорога в конце концов привела его к скромному жилью Равинского. Строго говоря, не к такому уж и скромному — три этажа, каменные стены, бетонный четырехметровый забор с вмурованными по верху осколками стекла. Железные ворота массивны и крепки, а едва Андрон постучал, как во дворе залаяли собаки, утробно, зло, отлично спевшимся натасканным дуэтом. Такие шкуру спустят сразу.
— Ну чего надо-то?
Ворота чуть приоткрылись, и в щели неласково блеснул глаз, вроде бы человечий.
В хриплом голосе так и чувствовалось — незваный гость хуже татарина. А татарин уж всяко лучше поганого мента.
— Мне бы Равинского Толю, — ласково попросил Андрон и ловко, с демонстративной небрежностью далеко сплюнул сквозь зубы. — По делу.
— А, щас. — Створки притворились, скрежетнул засов, и хриплый голос словно плетью, ударил по собакам: — Цыц, сучьи дети, пасть порву!
Хлопнула дверь, и все стало тихо, только позванивали по-тюремному оковами барбосы да свистел по-хулигански ветер в облетевших верхушках кленов. Погода, похоже, портилась.
Ждать пришлось недолго. Лязгнула щеколда, в створке обозначилась калитка, и давешний хрипатый голос позвал:
— Эй, где ты там, зайди.
На широком, выложенном битым кирпичом дворе стояли двое: амбалистый, с плечами в сажень мужик с тяжелым взглядом и франтоватый мэн в фирмовом джинскостюме. Чуть поодаль на заасфальтированной площадке «Жигули» шестой модели, а еще дальше у фасада дома сидели на цепи два волкодава и пристально смотрели на Андрона.
— Ты чьих будешь, чекист? — Мэн в джинскостюме оскалился, и стало ясно, что он здесь главный. — А, по постановке ног вижу, что командирован нацменьшинством в лице Жени Гринберга. Как он там, еще не докатился до ефрейтора? Нет? Не страшно, еще успеет. Ну так в чем нужда, еще один затвор потеряли?
Улыбался он одними губами, глаза, холодные и настороженные, смотрели мрачно и оценивающе.
— Вот, — Андрон бережно достал пластилиновый слепок, протянул с улыбкой, — осторожно, дорого как память.
— Так, ясно, печать пошла к затвору. — Мэн, прищурившись, посмотрел на оттиск, покачал лобастой, коротко остриженной не по моде головой. — Ты смотри, Сотников в капитаны выбился. А я-то его еще летехой помню, такой был щегол малахоль-ный, клюва не раскрывал. — Он внезапно замолчал, как бы продумывая что-то, вытащил пачку «Кэме-ла», не предложив никому, закурил. — Ну вот что, гвардеец, сходи-ка ты погуляй, проветрись, подыши свежим воздухом. А вечером подгребай, часам этак к семи. Будет полная ясность.
С ухмылочкой он подмигнул и, не обращая более на Андрона внимания, неторопливо двинулся к дому. Волкодавы радостно заволновались, приветственно заскулили, забренчали цепями. С чувством прогнулись.
— Давай на выход.
Амбал без промедления открыл калитку, Андрон шагнул через порог, глухо лязгнул за его спиной тяжелый засов. Да, незваных ментов в доме Равинского не жаловали.
Андрон пошел бесцельно, куда глаза глядят, отворачивая лицо от порывов злого ноябрьского ветра. Впервые за последние два года свободного времени у него было — девать некуда. И надо как-то его убить.
В парке Андрону не понравилось — разруха, холод, вода что в Белом, что в Черном озере одинаково грязная, мутная, взбудораженная ветром. Зато на здешнем рынке чистота, порядок плюс прикормленные, гладкие менты. А тут еще пошел занудный, моросящий дождь, самый что ни на есть пакостный, осенний. Ну и дыра! В столовой при вокзале Андрон выхлебал безвкусные щи, поковырялся вилкой в ленивых пельменях и отправился в кино. Хвала Аллаху, давали «Гамлета», две серии.
Когда Андрон выбрался на воздух, было уже темно, а унылая морось сменилась весьма бодрящим дождем. В такую погоду даже в казарме уютно. «Чертово время, резиновое», — Андрон глянул на часы, выругался и, подняв воротник, потащился к хоромам Равинского. Как ни укорачивал шаг, все равно пришлось ждать полчаса перед железными воротами. Наконец время рандеву настало. Ввиду плохой погоды Андрона допустили на крыльцо, под крышу.
— Держи, гвардеец. — Равинский протянул плотный, запечатанный пластилином конверт, усмехнулся. — Наш привет вашему Сотникову. Прежде чем читать, пусть на штампульку полюбуется.
На синем пластилине отчетливо виднелся оттиск секретной командирской печати.
— Жду с ответом до субботы. Ну все, покеда, не май месяц.
Равинский, поежившись, исчез за дверью, зевнули, звеня цепями, скучающие псы, насупившийся амбал довел Андрона до ворот.
— Физкультпривет, давай двигай.
И Андрон двинул — по бывшему проспекту Павла Первого, за Ингербургские ворота, на Киевский шлях. Достал из сапога жезл, с ходу застопорил «еразик» и меньше чем через час был в полку пред мутными, но полными надежды глазами Сотникова. Молча тот осмотрел печать, хмыкнул одобрительно, заметно повеселел.
— Ну, бля, ну, сука, ну, падла… Вскрыл конверт, прочитал послание и сделался мрачным, словно грозовая туча.
— Ну, бля, ну, сука, ну, падла! Эй, лейтенанта Грина ко мне, бегом! Ну, падла, ну, сука, ну, бля!
— Вызывали?
Грин появился, словно из-под земли, важно прочитал записку и с безразличным видом пожал плечами.
— А что ты хочешь, командир, за все нужно платить. Се ля ви. Вот это можно взять в хозроте, это у связистов, ну а что касается этого, — он прочертил ногтем по глянцевой бумаге, — так и быть, выручу тебя, пошарю по заначкам, поскребу по сусекам.
Поскреб Евгений Додикович основательно — на следующий день Андрон едва допер Равинскому тяжелый, уж лучше не задумываться чем набитый чемодан. Это во время-то усиления, когда ГБ—ЧК бдит в три глаза!
— Порядок. — Равинский глянул внутрь, быстренько прикрыл крышку и вручил Андрону круглую, вырезанную по уму штампульку. — Все, в расчете.
Протянул ширококостную руку, усмехнулся, буд-оскалился от боли.
— А Сотников твой сука! И Гринберг сука! А ты дак, правда, везучий. Давай п…здуй!
Андрон и в самом деле был везучий — больше до конца усиления его никто не кантовал. Торчал себе тихо в каптерке, не мозолил начальству глаза, во время сдачи проверки по строевой скрывался от инспектирующих в яме, что в дальнем ремонтном боксе. Было грязно, вонюче и неуютно, но совсем не скучно — рядом сидели подполковник Гусев и майор Степанов. Настоящие коммунисты никогда по струнке не ходят. Зато уж потом, когда инспектора отчалили и дембелей стали отпускать домой, Андрона загоняли в хвост и в гриву, билеты давай. До Новгорода, до Пскова, до Мурманска. Живей крутись. А перед воинскими кассами на Московском вокзале очередь километровая, пьяная волнующаяся, изнывающая нетерпением. Шинели, бушлаты, бескозырки, береты с косячками. Домой, домой, достало все в дрезину!
С музыкой ушла домой первая партия, под гром аплодисментов вторая, потом тихо, по-простому третья. В полку из дембелей остались только раздолбай всех мастей, залетчики и правдолюбцы. Да еще Андрон — особо ценный кадр, таких обычно отпускают между одиннадцатым и двенадцатым ударом новогодних курантов.
А тем временем настала зима, слякотная и грязная. Андрона послали за билетами для последней партии. Граждане тащили елки, пахло мандаринами и хвоей. Только на Московском перед воинскими кассами было не особо-то весело, там, в плотном окружении шинелей и бушлатов, пел под гитару ефрейтор-танкист. Плотный, ядреный, с выпущенным из-под шапки чубом — знаком воинской наглости.
Такой же, как и благодарная аудитория. Казалось бы, надо радоваться — отслужили, отмантулили, отдербанили, отдали, — но веселья ноль, только дергающиеся кадыки, мокрые глаза да помойка в душе. Пел ефрейтор, нежил гитару чесом:
Покидают ленинградские края
Дембеля, бля, дембеля, бля, дембеля.
На вокзалы, в порты, на метро и в такси
Уезжают домой старики…
А мимо тянулся провожающе-отьезжающий люд. Благополучные дамочки отворачивались, морщили носы, граждане мужеского пола улыбались, смотрели с пониманием, пожилые женщины не стеснялись, пускали слезу. Патрули близко не подходили, косили издалека, из-за укрытия — черт с ними, пускай поют. И хмельная мрачная толпа пела, может, впервые за последние два года, в полный голос:
На вокзале подруга в слезах,
Губы шепчут: «Останься, солдат».
А солдат отвечал: «Пусть на ваших плечах
Будут руки лежать салажат».
Постоял Андрон, постоял, послушал-послушал, и, не дергаясь насчет билетов, преспокойно вернулся в часть.
— Все, больше не могу, домой отпустите. Посмотрел на него Сотников внимательно и возражать не стал.
— Ладно, пойдешь завтра. Сегодня на тебя уже расклад в столовой сделан.
Настоящий командир, хоть и сволочь, но не дурак. Понял, что ловить уже нечего.
Ночью Андрону приснился отец — в гробу. Лапин-старший лежал обернутый красным знаменем и криво, едва заметно улыбался. Его здоровая посиневшая рука прижимала к груди так и не полученный При жизни по линии собеса протез. Красдая эмаль на орденах и медалях явственно напоминала запекшуюся кровь…
Утром Андрон выправил отпускные документы, попрощался со всеми и в паршивейшем настроении подали на дембель — вышел на Измайловский и взял частника за яйца. Прилетел домой, взбежал по хорошо знакомой лестнице и застыл, встретившись глазами с Варварой Ардальоновной.
— Андрюшенька, сынок, папа умер. Сегодня ночью.
Вот и верь материалистам, что вещих снов не бывает.
Хорст (1958)
На Костяной выдвигались ранним утром, ласковым, солнечным и погожим. Ничто не предвещало беды, однако перевозчик, немолодой саам Васильев, был мрачен как Харон, Он курил короткую костяную трубку, хмурился, его морщинистое, словно печеное яблоко, лицо выражало тревогу — вот ведь что придумала эта чертова Дарья, если бы не долги, ни за что бы не поехал.
Хорст, расположившись на баке, был так же задумчив и тих, соображал — где искать эту чертову Шаман-елку на этом дьявольском острове. Это ведь он с берега кажется как маковое зерно и, если верить россказням, являет собой лодку, на которой похотливая владычица вод Сациен высматривает себе очередную жертву. При ближайшем же рассмотрении — это каменный авианосец со множеством мачт, поди-ка разберись, какая из них шаманская елка-палка. Мутно Хорст посматривал на зеркало воды, на пенную, в пузырьках, дорожку за кормой, на костлявые коленки Нюры в бежевых довоенного фильдеперса чулках, они мелко и чуть заметно дрожали. Не от страсти, от страха. Ветер погонял блики на воде, теребил концы Нюрино-го праздничного плата, вяло надувал штопанный лоснящийся от грязи парус. Не флибустьерский черный, не феерический алый, не одинокий белый. Серый… Курил вонючую трубочку саам, переживала за свои первинки Нюра, натужно напрягал воображение Хорст. Скользила лодочка по водной глади.
Костяной надвинулся внезапно, вынырнул чудовищным, поросшим лесом скалистым поплавком. С виду остров как остров, каких тысячи в лапландских озерах. Сосны, валуны, скудная земля, ящерки, греющиеся на граните под солнцем. Береговая линия с уютным пляжем и никаких там топляков, коряг и подводных камней, так что причалили без приключений, под шепот желтого, мягко подающегося песка. Саам, что-то буркнув, почтительно сдернул шапку, ловко выскочил из лодки, выволок ее нос на сушу и низко, будто извиняясь, принялся униженно кланяться. Потом положил монетку в песок и тихо опустился на камень бледным лицом к воде. Пусть духи думают, что он их не боится, подставляет позвоночник, почки и мозжечок. Может, и не тронут.
— Пошли, — добавив про себя: «Зазноба», Хорст, незаметно озираясь, выбрался на берег, помог сойти потупившейся Пюре, присвистнул — руки у невесты были холодны как лед, она вся дрожала, как отданная на заклание овца. — Не отставай. — Хорст вдруг почувствовал себя быком-производителем, пригнанным на случку, этаким чудовищем Минотавром, посягающим на честь провинциальной Ариадны, и, не оглядываясь, пошагал вперед.
Ну где тут шаманская елка-палка, лес густой… Скоро деревья расступились, и Хорст замер, а Нюра, вскрикнув, схватила его за руку:
— Ой, мамочки…
Всю внутреннюю поверхность острова занимала гигантская, округлой формы поляна, напоминающая чудовищное родимое пятно. Земля здесь была багрово-красная, необыкновенно плотная, будто тронутая огнем, и на кирпичной этой пустоши не произрастало ничего, ни кустика, ни деревца, ни крохотной былинки. Зато нескончаемыми баррикадами покоились оленьи рога — уложенные особым манером, они образовывали лабиринт со стенами в рост человека и узкими, спиралеобразно разворачивающимися проходами. На Крите и не снилось. Сколько же лет, десятилетий, веков понадобилось чтобы нагородить такое. И кому понадобилось…
— Епифан батькович, миленький, я дальше не пойду, — тихо, но твердо сказала Нюра, под впечатлением увиденного всхлипнула и еще сильнее ухватила Хорста за. руку. — Хоть убейте. Мне бы это, по нужде, по малой. Здесь вас буду ждать. — Голос ее упал, пальцы разжались, и она исчезла за равнодушными соснами.
Хорст, всматриваясь в лабиринт, вышел из-за деревьев, не сразу обнаружив вход, немного постоял, успокаивая дыхание, глянул на белый свет, будто прощаясь, и отважно, плечом вперед втиснулся в щель. Внутри было сумрачно и прохладно, воздух отдавал затхлостью, аммиаком, земляной ржой и почему-то серой. «Вот оно, небо-то с овчинку», — он посмотрел наверх, тронул древнюю, шершавую на ощупь костяную стену и двинулся вперед, бочком, бочком, без суеты.
Скоро он очутился на развилке. Ни к селу, ни к городу ему вспомнился богатырь, выбирающий из трех зол меньшее, потом на ум пришло крылатое изречение Кормчего: пойдешь налево — попадещь направо, и вдруг, заглушая все мысли, послышался знакомый голос: «Иди на север! Иди к Звезде!». Хорст глянул вверх, и на душе у него сделалось пусто — на нежно-голубом прозрачном небе дня противно всем законам физики, астрономии и здравого смысла ему привиделась синяя, необыкновенно яркая звезда о восьми лучах. Какую он не раз видел во время приступов болезни. Значит, вначале голос, теперь звезда? А может, вообще все мираж, иллюзия, химера? Тем не менее звезда привела его к скалистому мыску, и ель, произрастающая на его стрелке, была самой что ни на есть настоящей — огромной, разлапистой, трехобхватной, с замшелыми ветками, касающимися земли. Правда, необычной формы, завернутая в штопор. На ветвях этой странной ели висели лоскутья, тонкие, завязанные невиданными узлами ремешки, какие-то вырезанные из кости зловещего вида фигурки. Могучие, напоминающие удавов корни замысловато змеились вокруг плоского, размером с хороший стол, потрескавшегося валуна. Очень, очень похожего на жертвенный камень.
Хорст, рассматривая дерево, медленно пошел по кругу и встал как вкопанный — на высоте метров трех висела командирская сумка. Объемистая, плотной кожи, на длинном ремешке, с такими через плечо изображали обычно командармов Гражданской. Да и товарищ Троцкий не брезговал планшетками. Странно только, почему эта выглядит как новенькая, будто не треплют ее лопарские ветра, не сечет дождем, не мочалит метелью. Может, и впрямь духи берегут?
Хорст, оправившись от изумления, хмыкнул и долго раздумывать не стал — влез себе на жертвенный камень, встал на цыпочки и аккуратно так потянул сумочку с затрепетавшей ветви… Спрыгнул без звука с камня, замер, затаив дыхание, подождал. Ничего. Ни грома, ни молнии, ни землетрясения. Видно, духи и впрямь потрафляли ему. Или выбирали момент.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36