Ты любишь называть меня «мое дитя», но я могу быть сильной, и что бы ни случилось, я не заплачу. Ты — мужчина и имеешь право приказывать, я же только женщина и буду повиноваться. Должна я уходить? Должна я остаться? Я жду ответа!
Она произнесла эти слова дрожащим голосом, но он воскликнул в глубоком волнении:
— Оставайся, оставайся, Мария! Приди ко мне и прости меня!
И, схватив ее руку, Питер еще раз проговорил:
— Поди, поди ко мне!
Но она высвободила свою руку, отступила назад и сказала, умоляя:
— Оставь меня, Питер, я не могу; дай мне время, чтобы справиться со всем этим.
Он отнял руки и, глубоко озабоченный, заглянул ей в лицо, но она повернулась и молча вышла из комнаты.
Он не пошел за ней, а направился в свой кабинет и стал обдумывать различные планы, которые относились к его службе, но мысли его постоянно возвращались к Марии. Его любовь тяготила его, как грех, а он казался сам себе гонцом, срывающим по дороге цветы, убивающим время за этим праздным занятием и совершенно забывающим о цели, ради которой его послали. Невыразимо тяжко и больно было у него на сердце, и когда незадолго до полуночи раздался звон набата с Панкратиевой башни, возвещавший несчастье, для него это было почти спасением. Он знал, что во время бедствия он думал и чувствовал только то, что требовал от него его долг, и теперь с обновленными силами взял шляпу с гвоздя и твердой поступью вышел из дому.
На улице бургомистр встретил юнкера ван Дуивенворде, который шел звать его к Северным воротам, где снова появились англичане; это были несколько мужественных людей, которые долго отстаивали в горячей, кровавой битве против испанцев Альфен и Гудские шлюзы, пока у них не вышел порох, и они принуждены были или сдаться, или искать спасения в бегстве. Бургомистр последовал за юнкером и велел отворить ворота этим смельчакам. Их было человек двадцать, а между ними нидерландский капитан ван дер Лан и молодой офицер из немцев. Петр распорядился, чтобы их пока поместили на ночь в ратуше и на карауле у ворот, а на следующее утро подыскали подходящие квартиры в домах горожан. Ян Дуза просил капитана оказать ему честь остановиться у него, а немец вернулся в гостиницу. Всем приказали явиться на следующий день перед обедом к бургомистру, чтобы выбрать себе квартиры и вступить в ряды добровольцев.
Набат с Панкратиевой башни нарушил ночной покой женщин в доме ван дер Верффа. Варвара пошла за Марией, и только после того как выяснилась причина звона, и Хенрика успокоилась, обе женщины разошлись по своим комнатам.
Мария не могла заснуть. Предложение мужа о том, чтобы разлучиться на время грозящей опасности, перевернуло все ее существо и глубоко оскорбило мужественную женщину. Она чувствовала себя униженной; она сознавала, что если и не может считать себя непонятой, то все же в ней не признавали того, что радовало ее самое, потому что она ощущала в своей душе высокие стремления и большой подъем духа.
Какая польза прекрасной жене слепца от красоты ее лица, какая польза ей, Марии, от того, что в ее груди погребено богатое сокровище, когда он не хотел ни видеть его, ни взять! «Покажи ему, скажи ему, как высок твой образ мыслей», — советовала любовь; но женская гордость говорила: «Не приставай к нему с тем, чего он не удостаивает даже поискать».
Так проходили часы за часами, не принося ей ни сна, ни утешения, ни забвения только что перенесенного унижения.
Наконец Питер осторожно и тихо, чтобы не разбудить ее, вошел в спальню. Она сделала вид, что спит, но сквозь полузакрытые веки наблюдала за мужем. Мерцающий свет падал на его лицо, и морщины, которые она уже заметила на нем, положили глубокие тени между глазами и вокруг рта. Они запечатлели в его чертах печать тяжелых, горьких забот и напомнили Марии слова, которые он произнес во сне прошлую ночь: «слишком тяжело» и «если бы я только мог вынести». Но вот он подошел к ее постели и долго стоял над ней; она уже не видела его, потому что глаза ее были крепко закрыты, но первый блестящий, полный любви взгляд, с которым он приблизился, не укрылся от нее. Он продолжал светиться перед ее внутренним взором; ей казалось, что она чувствует, с какой нежностью он смотрит на нее и молится за нее, как за ребенка.
Муж давно уже спал, когда Мария, все еще бодрствуя, всматривалась в утренний рассвет. Ради его любви она должна была многое простить ему, но унижение, испытанное ею, не могло стереться. «Игрушку, — говорила она себе, — произведение искусства, которым забавляются, можно спрятать в безопасное место, когда дому угрожает опасность; но топор и хлеб, меч и талисман, который предохраняет нас от беды, все, что необходимо нам для жизни, мы до самого конца не выпускаем из рук». Она не была ему ни нужна, ни необходима. Стоит ей только исполнить его волю и покинуть его тогда, да, тогда…
На этом прекратился поток ее мыслей, и в первый раз в ее мозгу промелькнул вопрос: действительно ли он так нуждался в ее заботливой руке, в ее одобряющем слове?
Мария беспокойно повернулась на постели, и сердце ее билось тревожно, когда она сказала себе, что она мало делала для того, чтобы облегчить тернистый путь, по которому он шел. Тяжелое сознание, что не на нем одном лежала вина, если она не нашла с ним полного счастья, наполнило тревогой ее душу. Разве ее прежнее поведение не давало ему права ожидать от нее в эти дни невзгод скорее помехи, чем ободрения и помощи?
Подчиняясь страстному желанию понять себя, она села, прислонившись к подушкам, и стала припоминать всю свою прошлую жизнь.
Ее мать в молодости была католичкой и часто рассказывала ей, как свободно и легко бывало у нее на сердце, когда она могла поверить третьему лицу все, что может тревожить сердце женщины, и услышать из уст служителя Бога, что теперь она, уверенная в прощении, может начать новую жизнь. «Теперь нам тяжелее, — сказала ей мать перед ее первой конфирмацией, — мы, реформированные, должны ограничиваться собой и нашим Богом, мы должны совершенно очиститься перед Ним и самими собою, прежде чем приступим к вечерне Господней. Конечно, этого совершенно достаточно, так как раз мы открыто, без утайки, признаемся в глубине своей души перед Вышним Судьею во всем, что удручает нашу совесть делом ли, или мыслью, и если мы чистосердечно раскаемся в этом, то мы можем быть уверены в получении прощения, благодаря страданиям Спасителя».
И вот Мария сосредоточенно приготовилась к такой безмолвной исповеди и строго и беспощадно разбирала свое поведение. Да, она увидела, что сама слишком мало понимала себя, что она много требовала и мало давала. Вина была осознана, и теперь должно было начаться исправление.
После этого самоанализа у нее снова стало легко на сердце, и, когда, наконец, она отвернулась от пробивающегося рассвета, желая заснуть, она наслаждалась мыслью о дружеском привете, которым она встретит утром Питера. Она уснула, а когда проснулась, муж уже давно покинул дом.
Как и всегда, Мария прежде всех других дел привела в порядок кабинет Питера, и при этом бросила дружелюбный взгляд на портрет покойной Евы. На письменном столе лежала Библия, единственная книга, которая не относилась к его непосредственным занятиям и которую любил читать муж. Варвара также черпала из нее иногда утешение и ободрение; она использовала ее и как оракула: когда занимал ее какой-нибудь вопрос, она раскрывала Библию и клала палец на определенное место. По большей части это место имело самостоятельное значение, и так, как оно предписывало, Варвара обыкновенно и поступала, хотя и не всегда. Так и сегодня она оказалась непослушной, ибо на ее вопрос, решиться ли ей, не обращая внимания на окружающих город испанцев, послать своему сыну, морскому гёзу, мешок с разными гостинцами, она в ответ получила слова Иеремии: «И возьмут у них их хижины и стада, и будут они лишены своих палаток, всех припасов и верблюдов». Тем не менее мешок был доверен рано поутру одной вдове, которая, согласно с требованием ратуши, задумала уехать со своими подрастающими дочерьми в Дельфт. Может быть, как-нибудь ее подарок и доберется до Роттердама: ведь всякая мать постоянно ожидает какого-нибудь чуда для своего ребенка…
Прежде чем положить Библию на место, Мария раскрыла тринадцатую главу первого послания Павла к коринфянам, где говорится, что имело для нее особенную ценность, — о любви. Там говорилось: «любовь долго терпит, милосердствует; любовь не завидует» и далее: «все покрывает, всему верит, всегда надеется, все переносит».
Будь милосерд и долготерпелив: на все уповай и все терпи — вот обязанность, которую налагала на нее любовь.
Когда она закрыла Библию и собралась идти к Хенрике, Варвара ввела к ней Яна Дузу. Молодой дворянин был закован в латы и гораздо более походил на воина, нежели на ученого или поэта. Он безуспешно искал Питера в ратуше и надеялся найти бургомистра дома. Один из посланных им к принцу вернулся, и притом с письмом, в котором освободившаяся после гибели Аллертсона должность главнокомандующего передавалась ему. Он должен был взять на себя командование не только городскими солдатами, но и всеми вообще вооруженными силами. Он принял это назначение с радостной готовностью и просил Марию передать об этом ее мужу.
— Примите мое поздравление! — сказала бургомистерша. — Но как же вы теперь поступите с вашим девизом: «Ante Omnia Musae!»
— Я немного изменю слова и скажу: «Omnia ante Musas!»
— Разве ты понимаешь эту тарабарщину? — спросила Варвара.
— Музам дается отпуск впредь до дальнейших распоряжений, — весело ответила Мария.
Яна развеселил этот быстрый ответ, и он воскликнул:
— Какой у вас веселый и бодрый вид! В эти суровые дни неозабоченные лица — редкие птицы!
Мария не знала, какой смысл вкладывал в свои слова дворянин, умевший придавать даже упреку особенную остроту тонкой насмешкой, поэтому она искренне ответила:
— Не считайте меня легкомысленной, юнкер. Я сознаю важность этих дней, но я только что закончила свою внутреннюю исповедь и нашла в себе много непохвального, но вместе с тем и желание заменить его лучшим.
— Видите, видите! — подхватил Ян. — Я уже давно знаю, что в дельфтской школе вы заключили дружбу с моими стариками. «Познай самого себя», — гласило важнейшее правило греков, и вы мудро следуете ему. Всякая внутренняя исповедь, всякое стремление к внутреннему очищению должно начинаться с намерения познать самого себя, и если приходится натолкнуться на вещи, которые вовсе не служат к украшению своего дорогого «я», и если есть мужество и в себе считать их такими же противными, как в другом…
— Тогда само собою возникает отвращение, и уже вступает на первую ступень исправление.
— Нет, достойная госпожа, тогда уже стоишь на одной из высших ступеней. После многочасового глубокого размышления Сократ узнал — знаете что?
— Что он ровно ничего не знает. Мне нужно гораздо меньше времени, чтобы прийти к тому же выводу.
— А христианство учит этому уже в школе, — сказала Варвара, желая принять участие в разговоре. — Всякое знание — несовершенно!
— А мы все — грешники, — прибавил Ян. — Это легко сказать, милая матушка, легко и понять, когда это относится к другим. «Он — грешник» выговаривается легко, но «я — грешник» с трудом вырывается из уст; а кто в тихой комнате с болью сердца воскликнет это, у того в черных дьявольских крыльях появляются уже белые перья ангела. Простите, что в эти дни все, о чем люди говорят и думают, превращается в угрюмую серьезность. Здесь Марс, и веселые Музы замолкли! Поклонитесь вашему мужу и передайте ему, что труп капитана Аллертсона привезен, и погребение его назначено на завтрашний день.
Молодой дворянин простился, а Мария, навестив свою пациентку и найдя ее здоровой и веселой, послала Адриана и Лизочку в сад перед городскими стенами нарвать цветов и зелени, так как она хотела сплести венки на гроб павшего героя. Сама она отправилась к вдове капитана.
XXII
Незадолго до обеда бургомистерша вернулась домой. Перед домом она увидела пеструю толпу бородатых воинов. Они старались объясниться с несколькими городскими служителями на английском языке, и когда те почтительно приветствовали Марию, англичане также приложили руки к каскам. Она приветливо ответила им и вошла в прихожую, куда через широко раскрытые двери вливался широкой полосой свет полуденного солнца.
Бургомистр отвел английским солдатам квартиры и, по соглашению с новым главнокомандующим Яном ван дер Доесом, назначил им командиров. Вероятно, они ожидали товарища, так как, вступив на первую ступеньку и взглянув вверх, молодая женщина заметила на верхнем конце узкой лестницы высокую фигуру незнакомого воина. Он стоял к ней спиной и показывал Лизочке свой темный бархатный берет, отороченный прямоугольными зубчиками и украшенный прекрасным голубоватым страусовым пером. По-видимому, девочка уже была в самых приятельских отношениях с офицером, так как, несмотря на то, что он что-то запрещал ей, малышка заливалась самым веселым смехом.
Мария остановилась на одну минуту в нерешительности; но, когда девочка схватила нарядный головной убор офицера и надела его на свои локоны, сочла нужным вмешаться и, останавливая ребенка, сказала:
— Лизочка, это вовсе не игрушка для детей!
Военный обернулся, на одно мгновение остановился как вкопанный, поднял руку ко лбу и затем сделал несколько быстрых прыжков по ступенькам лестницы навстречу бургомистерше. Та в изумлении отступила назад; но он не дал ей времени опомниться, протянул к ней обе руки и воскликнул, радостно и восторженно сверкая глазами:
— Мария! Фрейлейн Мария! Вы здесь? Вот счастливый-то день!
Молодая женщина тотчас же узнала его и с радостным видом, хотя и не без некоторого смущения, пожала его руку.
Светлые голубые глаза офицера искали ее взора, но она опустила глаза и произнесла:
— Я уже не то, чем была прежде: из девушки я стала замужней женщиной!
— Замужней женщиной! — воскликнул он. — Как это почтенно звучит! И все-таки, и все-таки вы все та же фрейлейн Мария! В вас нет ни на волос перемены! Точно так же вы склоняли свою голову в Дельфте во время свадьбы сестры, поднимали руки, опускали глаза, и так же мило вы краснели и тогда!
Голос, которым офицер с веселой, почти ребяческой непринужденностью произносил эти слова, отличался редкой красотой, которая привлекала Марию настолько же, насколько ее отталкивало слишком фамильярное обращение гостя. Быстрым движением она подняла голову, твердо посмотрела молодому человеку в лицо и с достоинством промолвила:
— Вы судите только по внешности, юнкер фон Дорнбург; во мне за эти три года произошло много перемен!
— Юнкер фон Дорнбург! — произнес он и покачал кудрявой головой. — В Дельфте я был юнкером Георгом. Наши дороги шли совершенно в разные стороны, достойная госпожа! Посмотрите-ка, у меня выросли усы, порядочные, если и не очень большие, я возмужал, а солнце обожгло розовое-белое лицо мальчика, одним словом, мой внешний вид изменился к худшему, но здесь, внутри, я остался совершенно таким же, каким был три года тому назад.
Мария почувствовала, что кровь снова приливает у нее к лицу, но ей не хотелось краснеть, и потому она быстро ответила:
— Застой — это движение назад; таким образом, вы потеряли добрых три года, господин фон Дорнбург!
Офицер с удивлением взглянул в лицо Марии и затем ответил серьезнее прежнего:
— Ваша игра в остроумие достигает цели вернее, чем, может быть, вы сами думаете; я надеялся найти вас в Дельфте, но в Альфене у нас иссяк порох; поэтому испанцы придут в ваш родной город, может быть, раньше нас. И вот благосклонная судьба сталкивает меня с вами уже здесь. Однако позвольте мне быть откровенным!… То, на что я надеюсь, чего я желаю, отчетливо рисуется перед моими глазами, я всей душой чувствую это; и когда я думал о нашем свидании, я мечтал, что вы протянете мне обе руки, и я возьму их в свои, а вы встретите меня не резкими словами, но спросите, как старого товарища веселого времени, как лучшего друга вашего Леонарда: «Помните вы нашего умершего друга?» И когда я на это отвечу вам: «Да, да, я никогда не забывал о нем», — тогда, так думал я, кроткий блеск ваших глаз… О как я благодарен вам! Вот уже мелькнули милые звездочки на влажной поверхности ваших светлых глаз! Вы совсем не так сильно переменились, как вы думаете, госпожа Мария, и, если мне хочется с восторгом вспомнить о прошлом, неужели вы упрекнете меня?
— Конечно, нет, — сердечно возразила она, — и за то, что вы так говорите, я буду снова называть вас Георгом и — как друга Леонарда — приглашаю вас к себе в дом.
— Вот, вот это прекрасно! — искренне воскликнул он. — Мне нужно обо многом расспросить вас, а что касается меня самого… Господи Боже, мне бы хотелось, чтобы у меня было меньше, о чем рассказывать…
— Вы видели моего мужа?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Она произнесла эти слова дрожащим голосом, но он воскликнул в глубоком волнении:
— Оставайся, оставайся, Мария! Приди ко мне и прости меня!
И, схватив ее руку, Питер еще раз проговорил:
— Поди, поди ко мне!
Но она высвободила свою руку, отступила назад и сказала, умоляя:
— Оставь меня, Питер, я не могу; дай мне время, чтобы справиться со всем этим.
Он отнял руки и, глубоко озабоченный, заглянул ей в лицо, но она повернулась и молча вышла из комнаты.
Он не пошел за ней, а направился в свой кабинет и стал обдумывать различные планы, которые относились к его службе, но мысли его постоянно возвращались к Марии. Его любовь тяготила его, как грех, а он казался сам себе гонцом, срывающим по дороге цветы, убивающим время за этим праздным занятием и совершенно забывающим о цели, ради которой его послали. Невыразимо тяжко и больно было у него на сердце, и когда незадолго до полуночи раздался звон набата с Панкратиевой башни, возвещавший несчастье, для него это было почти спасением. Он знал, что во время бедствия он думал и чувствовал только то, что требовал от него его долг, и теперь с обновленными силами взял шляпу с гвоздя и твердой поступью вышел из дому.
На улице бургомистр встретил юнкера ван Дуивенворде, который шел звать его к Северным воротам, где снова появились англичане; это были несколько мужественных людей, которые долго отстаивали в горячей, кровавой битве против испанцев Альфен и Гудские шлюзы, пока у них не вышел порох, и они принуждены были или сдаться, или искать спасения в бегстве. Бургомистр последовал за юнкером и велел отворить ворота этим смельчакам. Их было человек двадцать, а между ними нидерландский капитан ван дер Лан и молодой офицер из немцев. Петр распорядился, чтобы их пока поместили на ночь в ратуше и на карауле у ворот, а на следующее утро подыскали подходящие квартиры в домах горожан. Ян Дуза просил капитана оказать ему честь остановиться у него, а немец вернулся в гостиницу. Всем приказали явиться на следующий день перед обедом к бургомистру, чтобы выбрать себе квартиры и вступить в ряды добровольцев.
Набат с Панкратиевой башни нарушил ночной покой женщин в доме ван дер Верффа. Варвара пошла за Марией, и только после того как выяснилась причина звона, и Хенрика успокоилась, обе женщины разошлись по своим комнатам.
Мария не могла заснуть. Предложение мужа о том, чтобы разлучиться на время грозящей опасности, перевернуло все ее существо и глубоко оскорбило мужественную женщину. Она чувствовала себя униженной; она сознавала, что если и не может считать себя непонятой, то все же в ней не признавали того, что радовало ее самое, потому что она ощущала в своей душе высокие стремления и большой подъем духа.
Какая польза прекрасной жене слепца от красоты ее лица, какая польза ей, Марии, от того, что в ее груди погребено богатое сокровище, когда он не хотел ни видеть его, ни взять! «Покажи ему, скажи ему, как высок твой образ мыслей», — советовала любовь; но женская гордость говорила: «Не приставай к нему с тем, чего он не удостаивает даже поискать».
Так проходили часы за часами, не принося ей ни сна, ни утешения, ни забвения только что перенесенного унижения.
Наконец Питер осторожно и тихо, чтобы не разбудить ее, вошел в спальню. Она сделала вид, что спит, но сквозь полузакрытые веки наблюдала за мужем. Мерцающий свет падал на его лицо, и морщины, которые она уже заметила на нем, положили глубокие тени между глазами и вокруг рта. Они запечатлели в его чертах печать тяжелых, горьких забот и напомнили Марии слова, которые он произнес во сне прошлую ночь: «слишком тяжело» и «если бы я только мог вынести». Но вот он подошел к ее постели и долго стоял над ней; она уже не видела его, потому что глаза ее были крепко закрыты, но первый блестящий, полный любви взгляд, с которым он приблизился, не укрылся от нее. Он продолжал светиться перед ее внутренним взором; ей казалось, что она чувствует, с какой нежностью он смотрит на нее и молится за нее, как за ребенка.
Муж давно уже спал, когда Мария, все еще бодрствуя, всматривалась в утренний рассвет. Ради его любви она должна была многое простить ему, но унижение, испытанное ею, не могло стереться. «Игрушку, — говорила она себе, — произведение искусства, которым забавляются, можно спрятать в безопасное место, когда дому угрожает опасность; но топор и хлеб, меч и талисман, который предохраняет нас от беды, все, что необходимо нам для жизни, мы до самого конца не выпускаем из рук». Она не была ему ни нужна, ни необходима. Стоит ей только исполнить его волю и покинуть его тогда, да, тогда…
На этом прекратился поток ее мыслей, и в первый раз в ее мозгу промелькнул вопрос: действительно ли он так нуждался в ее заботливой руке, в ее одобряющем слове?
Мария беспокойно повернулась на постели, и сердце ее билось тревожно, когда она сказала себе, что она мало делала для того, чтобы облегчить тернистый путь, по которому он шел. Тяжелое сознание, что не на нем одном лежала вина, если она не нашла с ним полного счастья, наполнило тревогой ее душу. Разве ее прежнее поведение не давало ему права ожидать от нее в эти дни невзгод скорее помехи, чем ободрения и помощи?
Подчиняясь страстному желанию понять себя, она села, прислонившись к подушкам, и стала припоминать всю свою прошлую жизнь.
Ее мать в молодости была католичкой и часто рассказывала ей, как свободно и легко бывало у нее на сердце, когда она могла поверить третьему лицу все, что может тревожить сердце женщины, и услышать из уст служителя Бога, что теперь она, уверенная в прощении, может начать новую жизнь. «Теперь нам тяжелее, — сказала ей мать перед ее первой конфирмацией, — мы, реформированные, должны ограничиваться собой и нашим Богом, мы должны совершенно очиститься перед Ним и самими собою, прежде чем приступим к вечерне Господней. Конечно, этого совершенно достаточно, так как раз мы открыто, без утайки, признаемся в глубине своей души перед Вышним Судьею во всем, что удручает нашу совесть делом ли, или мыслью, и если мы чистосердечно раскаемся в этом, то мы можем быть уверены в получении прощения, благодаря страданиям Спасителя».
И вот Мария сосредоточенно приготовилась к такой безмолвной исповеди и строго и беспощадно разбирала свое поведение. Да, она увидела, что сама слишком мало понимала себя, что она много требовала и мало давала. Вина была осознана, и теперь должно было начаться исправление.
После этого самоанализа у нее снова стало легко на сердце, и, когда, наконец, она отвернулась от пробивающегося рассвета, желая заснуть, она наслаждалась мыслью о дружеском привете, которым она встретит утром Питера. Она уснула, а когда проснулась, муж уже давно покинул дом.
Как и всегда, Мария прежде всех других дел привела в порядок кабинет Питера, и при этом бросила дружелюбный взгляд на портрет покойной Евы. На письменном столе лежала Библия, единственная книга, которая не относилась к его непосредственным занятиям и которую любил читать муж. Варвара также черпала из нее иногда утешение и ободрение; она использовала ее и как оракула: когда занимал ее какой-нибудь вопрос, она раскрывала Библию и клала палец на определенное место. По большей части это место имело самостоятельное значение, и так, как оно предписывало, Варвара обыкновенно и поступала, хотя и не всегда. Так и сегодня она оказалась непослушной, ибо на ее вопрос, решиться ли ей, не обращая внимания на окружающих город испанцев, послать своему сыну, морскому гёзу, мешок с разными гостинцами, она в ответ получила слова Иеремии: «И возьмут у них их хижины и стада, и будут они лишены своих палаток, всех припасов и верблюдов». Тем не менее мешок был доверен рано поутру одной вдове, которая, согласно с требованием ратуши, задумала уехать со своими подрастающими дочерьми в Дельфт. Может быть, как-нибудь ее подарок и доберется до Роттердама: ведь всякая мать постоянно ожидает какого-нибудь чуда для своего ребенка…
Прежде чем положить Библию на место, Мария раскрыла тринадцатую главу первого послания Павла к коринфянам, где говорится, что имело для нее особенную ценность, — о любви. Там говорилось: «любовь долго терпит, милосердствует; любовь не завидует» и далее: «все покрывает, всему верит, всегда надеется, все переносит».
Будь милосерд и долготерпелив: на все уповай и все терпи — вот обязанность, которую налагала на нее любовь.
Когда она закрыла Библию и собралась идти к Хенрике, Варвара ввела к ней Яна Дузу. Молодой дворянин был закован в латы и гораздо более походил на воина, нежели на ученого или поэта. Он безуспешно искал Питера в ратуше и надеялся найти бургомистра дома. Один из посланных им к принцу вернулся, и притом с письмом, в котором освободившаяся после гибели Аллертсона должность главнокомандующего передавалась ему. Он должен был взять на себя командование не только городскими солдатами, но и всеми вообще вооруженными силами. Он принял это назначение с радостной готовностью и просил Марию передать об этом ее мужу.
— Примите мое поздравление! — сказала бургомистерша. — Но как же вы теперь поступите с вашим девизом: «Ante Omnia Musae!»
— Я немного изменю слова и скажу: «Omnia ante Musas!»
— Разве ты понимаешь эту тарабарщину? — спросила Варвара.
— Музам дается отпуск впредь до дальнейших распоряжений, — весело ответила Мария.
Яна развеселил этот быстрый ответ, и он воскликнул:
— Какой у вас веселый и бодрый вид! В эти суровые дни неозабоченные лица — редкие птицы!
Мария не знала, какой смысл вкладывал в свои слова дворянин, умевший придавать даже упреку особенную остроту тонкой насмешкой, поэтому она искренне ответила:
— Не считайте меня легкомысленной, юнкер. Я сознаю важность этих дней, но я только что закончила свою внутреннюю исповедь и нашла в себе много непохвального, но вместе с тем и желание заменить его лучшим.
— Видите, видите! — подхватил Ян. — Я уже давно знаю, что в дельфтской школе вы заключили дружбу с моими стариками. «Познай самого себя», — гласило важнейшее правило греков, и вы мудро следуете ему. Всякая внутренняя исповедь, всякое стремление к внутреннему очищению должно начинаться с намерения познать самого себя, и если приходится натолкнуться на вещи, которые вовсе не служат к украшению своего дорогого «я», и если есть мужество и в себе считать их такими же противными, как в другом…
— Тогда само собою возникает отвращение, и уже вступает на первую ступень исправление.
— Нет, достойная госпожа, тогда уже стоишь на одной из высших ступеней. После многочасового глубокого размышления Сократ узнал — знаете что?
— Что он ровно ничего не знает. Мне нужно гораздо меньше времени, чтобы прийти к тому же выводу.
— А христианство учит этому уже в школе, — сказала Варвара, желая принять участие в разговоре. — Всякое знание — несовершенно!
— А мы все — грешники, — прибавил Ян. — Это легко сказать, милая матушка, легко и понять, когда это относится к другим. «Он — грешник» выговаривается легко, но «я — грешник» с трудом вырывается из уст; а кто в тихой комнате с болью сердца воскликнет это, у того в черных дьявольских крыльях появляются уже белые перья ангела. Простите, что в эти дни все, о чем люди говорят и думают, превращается в угрюмую серьезность. Здесь Марс, и веселые Музы замолкли! Поклонитесь вашему мужу и передайте ему, что труп капитана Аллертсона привезен, и погребение его назначено на завтрашний день.
Молодой дворянин простился, а Мария, навестив свою пациентку и найдя ее здоровой и веселой, послала Адриана и Лизочку в сад перед городскими стенами нарвать цветов и зелени, так как она хотела сплести венки на гроб павшего героя. Сама она отправилась к вдове капитана.
XXII
Незадолго до обеда бургомистерша вернулась домой. Перед домом она увидела пеструю толпу бородатых воинов. Они старались объясниться с несколькими городскими служителями на английском языке, и когда те почтительно приветствовали Марию, англичане также приложили руки к каскам. Она приветливо ответила им и вошла в прихожую, куда через широко раскрытые двери вливался широкой полосой свет полуденного солнца.
Бургомистр отвел английским солдатам квартиры и, по соглашению с новым главнокомандующим Яном ван дер Доесом, назначил им командиров. Вероятно, они ожидали товарища, так как, вступив на первую ступеньку и взглянув вверх, молодая женщина заметила на верхнем конце узкой лестницы высокую фигуру незнакомого воина. Он стоял к ней спиной и показывал Лизочке свой темный бархатный берет, отороченный прямоугольными зубчиками и украшенный прекрасным голубоватым страусовым пером. По-видимому, девочка уже была в самых приятельских отношениях с офицером, так как, несмотря на то, что он что-то запрещал ей, малышка заливалась самым веселым смехом.
Мария остановилась на одну минуту в нерешительности; но, когда девочка схватила нарядный головной убор офицера и надела его на свои локоны, сочла нужным вмешаться и, останавливая ребенка, сказала:
— Лизочка, это вовсе не игрушка для детей!
Военный обернулся, на одно мгновение остановился как вкопанный, поднял руку ко лбу и затем сделал несколько быстрых прыжков по ступенькам лестницы навстречу бургомистерше. Та в изумлении отступила назад; но он не дал ей времени опомниться, протянул к ней обе руки и воскликнул, радостно и восторженно сверкая глазами:
— Мария! Фрейлейн Мария! Вы здесь? Вот счастливый-то день!
Молодая женщина тотчас же узнала его и с радостным видом, хотя и не без некоторого смущения, пожала его руку.
Светлые голубые глаза офицера искали ее взора, но она опустила глаза и произнесла:
— Я уже не то, чем была прежде: из девушки я стала замужней женщиной!
— Замужней женщиной! — воскликнул он. — Как это почтенно звучит! И все-таки, и все-таки вы все та же фрейлейн Мария! В вас нет ни на волос перемены! Точно так же вы склоняли свою голову в Дельфте во время свадьбы сестры, поднимали руки, опускали глаза, и так же мило вы краснели и тогда!
Голос, которым офицер с веселой, почти ребяческой непринужденностью произносил эти слова, отличался редкой красотой, которая привлекала Марию настолько же, насколько ее отталкивало слишком фамильярное обращение гостя. Быстрым движением она подняла голову, твердо посмотрела молодому человеку в лицо и с достоинством промолвила:
— Вы судите только по внешности, юнкер фон Дорнбург; во мне за эти три года произошло много перемен!
— Юнкер фон Дорнбург! — произнес он и покачал кудрявой головой. — В Дельфте я был юнкером Георгом. Наши дороги шли совершенно в разные стороны, достойная госпожа! Посмотрите-ка, у меня выросли усы, порядочные, если и не очень большие, я возмужал, а солнце обожгло розовое-белое лицо мальчика, одним словом, мой внешний вид изменился к худшему, но здесь, внутри, я остался совершенно таким же, каким был три года тому назад.
Мария почувствовала, что кровь снова приливает у нее к лицу, но ей не хотелось краснеть, и потому она быстро ответила:
— Застой — это движение назад; таким образом, вы потеряли добрых три года, господин фон Дорнбург!
Офицер с удивлением взглянул в лицо Марии и затем ответил серьезнее прежнего:
— Ваша игра в остроумие достигает цели вернее, чем, может быть, вы сами думаете; я надеялся найти вас в Дельфте, но в Альфене у нас иссяк порох; поэтому испанцы придут в ваш родной город, может быть, раньше нас. И вот благосклонная судьба сталкивает меня с вами уже здесь. Однако позвольте мне быть откровенным!… То, на что я надеюсь, чего я желаю, отчетливо рисуется перед моими глазами, я всей душой чувствую это; и когда я думал о нашем свидании, я мечтал, что вы протянете мне обе руки, и я возьму их в свои, а вы встретите меня не резкими словами, но спросите, как старого товарища веселого времени, как лучшего друга вашего Леонарда: «Помните вы нашего умершего друга?» И когда я на это отвечу вам: «Да, да, я никогда не забывал о нем», — тогда, так думал я, кроткий блеск ваших глаз… О как я благодарен вам! Вот уже мелькнули милые звездочки на влажной поверхности ваших светлых глаз! Вы совсем не так сильно переменились, как вы думаете, госпожа Мария, и, если мне хочется с восторгом вспомнить о прошлом, неужели вы упрекнете меня?
— Конечно, нет, — сердечно возразила она, — и за то, что вы так говорите, я буду снова называть вас Георгом и — как друга Леонарда — приглашаю вас к себе в дом.
— Вот, вот это прекрасно! — искренне воскликнул он. — Мне нужно обо многом расспросить вас, а что касается меня самого… Господи Боже, мне бы хотелось, чтобы у меня было меньше, о чем рассказывать…
— Вы видели моего мужа?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36