на их цветущих здоровьем лицах не было ни малейшего следа мечтательности; только в глазах молодого фон Вармонда светилось что-то похожее на нее, да взор Яна Дузы как бы блуждал, словно отыскивая скрытое в душе; в такие минуты неправильные, слишком тонкие черты его лица приобретали редкую привлекательность.
Много места занимала широкая и слишком плотная фигура комиссара и советника ван Бронкхорста. Это тело было тяжело на подъем, с круглой, коротко подстриженной головой; но он оглядывал присутствующих своими слегка выпуклыми глазами, в которых светилась непреклонная твердость.
Ярко освещенный стол, за которым сидели собравшиеся, представлял собой пестрое и красивое зрелище. Какой приятный контраст с черным цветом одежд проповедника Верстрота, бургомистра, городского секретаря и их товарищей представляла желтая кожа на воротниках у молодого фон Вармонда, полковника Мульдера и капитана Аллертсона, а также цветной шелк на украшавших их шарфах и светло-красный кафтан честного Дирка Смалинга. Фиолетовый цвет одежды комиссара и темноватые цвета обшитых мехами плащей старшего ван дер Доеса и ван Монфота приятно гармонировали с другими светлыми и совершенно темными цветами. Все, что можно назвать жалким, по-видимому, было очень далеко от этого пестрого и жизнерадостного общества, поэтому и разговор велся самый горячий, и голоса звучали сильно и полно.
Опасность стояла у самых ворот. Каждый новый день мог привести к Лейдену первых испанцев. Некоторые приготовления были уже окончены. Английские вспомогательные войска должны были занять Альфенские шанцы и защищать Гудаские шлюзы; Валькенбургские укрепления были исправлены и доверены другим британским солдатам; городские солдаты, национальная гвардия и добровольцы были отлично обучены. Принимать иностранные войска не хотели, так как во время первой осады они оказались гораздо более в тягость, чем полезными, а вряд ли следовало опасаться разрушения города, отлично защищенного водой, башнями и стенами.
Что всего более волновало господ, так это известие, принесенное городским секретарем. Богатый Барсдорп, один из четырех бургомистров, ведший в Лейдене большую хлебную торговлю, взялся скупить от имени города значительное количество хлеба. Несколько кораблей пшеницы и ржи было им доставлено вчера, но остальных трех четвертей заказанного он не выслал. Он открыто говорил, что еще не заключил никаких определенных контрактов относительно этого, так как на роттердамской и амстердамской биржах можно ожидать вследствие надежд на хороший урожай понижения цен, а до начала новой осады города еще остается несколько недель.
Ван Гоут этим заявлением был совершенно возмущен, тем более что из четырех бургомистров двое были вполне согласны со своим коллегой Барсдорпом. Старший господин фон Нордвик соглашался с ним, утверждая:
— Я очень уважаю ваше звание, мейстер Питер, но ваши три товарища принадлежат к плохим друзьям, которых очень легко смешать с открытыми врагами.
— Господин фон Нойэль, — перебил его полковник Мульдер, — в свое время писал о них принцу очень верно, что всех их нужно отправить на виселицу.
— И нужно, нужно, — вставил со своей стороны капитан Аллертсон, — ведь именно друг для друга предназначены виселичная петля и шея изменника!
— Изменников нет! — решительно сказал ван дер Верфф. — Называйте их трусами, зовите их корыстолюбцами и людьми недостойного образа мыслей, но ни один из них не Иуда.
— Это правда, мейстер Питер, разумеется, они не изменники, но, может быть, точно так же ничего общего с их поступками не имеет и робость, — прибавил старший господин фон Нордвик. — Кто имеет глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, знает, каков может быть образ мыслей у господ из старых городских родов, которые уже с самого крещения предназначены в будущие ратманы. Я говорю не только о лейденцах, но и о жителях Гуды и Дельфта, Роттердама и Дортрехта. Из каждой сотни шестьдесят с удовольствием согласятся терпеть испанское иго и даже притеснение совести, если только им будут обеспечены их привилегии и права. Города должны иметь самоуправление, а управляют в них именно они сами; вот все, чего они желают. Говорят ли в церквах проповеди, или читают мессу, господствуют ли голландцы, или испанцы, — этот вопрос стоит у них уже на втором плане. О присутствующих я не говорю, господа, их не было бы здесь, если бы они держались такого же образа мыслей, как те, о которых я упомянул.
— Спасибо на добром слове, — сказал Дирк Смалинг. — Я очень ценю ваше суждение, но вы рисуете слишком мрачными красками. Позвольте мне спросить вас, разве дворянство не держится точно так же за свои права и привилегии.
— Разумеется, господин Дирк, но их привилегии гораздо древнее, чем ваши, — был ответ. — Взгляните-ка, дворянин всегда нуждается в повелителе. Это померкшее светило, если нет солнечного света, который его озаряет. Я и со мной все дворяне, присягавшие ему в верности, думаем, что нашим солнцем должен и может быть принц Оранский, который сам один из наших, который нас знает, любит и понимает, а не Филипп, который совершенно не понимает, что совершается в нас и среди нас, который чужд нам и гнушается нами. Всей своей жизнью и достоянием мы стоим за Вильгельма, потому что, как я уже сказал, нам необходимо солнце, то есть монарх. Города же мнят о себе, что они могут светить собственным светом и даже сверкать, как яркие созвездия. Конечно, они чувствуют, что в эти тяжелые дни борьбы стране необходим вождь и что им не найти никого лучше, мудрее и искреннее, чем принц Оранский. Если же случится — и дай-то Господь! — что испанское иго разобьется вдребезги, то поверьте, что им скоро покажется невыносимым и господство благородного Вильгельма, потому что им самим слишком хочется играть роль государей. Коротко и просто: города не выносят повелителя, тогда как дворянство собирается вокруг него и нуждается в нем. Поэтому до тех пор не выйдет ничего хорошего, пока дворянин, горожанин и крестьянин не примкнут к нему добровольно и не объединятся для борьбы под его предводительством за высшие блага жизни!
— Совершенно верно, — сказал ван Гоут. — Благомыслящее дворянство может служить примером для истинных сынов своей страны и здесь, и в других городах; но народ — бедный, трудящийся народ во всяком случае также знает, для чего он приходит; народ еще, слава Богу, не потерял живого ощущения того, что вы назвали высшими благами жизни. Он хочет и быть, и оставаться голландским, с искренней ненавистью он проклинает испанского палача, он хочет служить своему Богу по требованию своей души и верит в то, к чему лежит его сердце; народ называет принца своим отцом Вильгельмом. Подождите немножко! Когда придет настоящая нужда, то маленькие и бедные будут держаться стойко и тогда, когда великие и богатые впадут в нерешительность и станут отрекаться от правого дела!
— На народ можно положиться, — сказал ван дер Верфф, — можно твердо надеяться!
— А так как я знаю его, — воскликнул ван Гоут, — то будь, что будет, а мы победим с Божьей помощью!
Ян Дуза смотрел в свой бокал, но тут он поднял голову и, сделав рукой быстрое движение, произнес:
— Удивительно, что именно те, которые борются изо всех сил за существование и шевелят своим грубым умом только тогда, когда этого требуют повседневные нужды, именно они-то всего более готовы пожертвовать за духовные блага тем немногим, что у них есть.
— Да, — поддержал Дузу проповедник, — простым-то и открыто Царствие Небесное. Любопытно именно то, что бедные и неученые умеют ценить веру, свободу, отечество более, нежели суетные блага мира сего, — золотой телец, около которого теснятся племена.
— Ну, не повезло сегодня моим, — возразил ему Дирк Смалинг, — но будьте любезны принять во внимание и то, что мы играем в крупную и опасную игру, а имеющие много ставят на карту львиную долю.
— Я с вами совершенно не согласен! — возразил ван Гоут. — Заметьте, что самый больший выигрыш, из-за которого бросаются кости, все-таки жизнь, а она имеет одинаковое значение и для бедных, и для богатых. Но тех, что скрывают это, кажется, я знаю их. У них нет ни одного истинного убеждения или твердой точки зрения, но зато есть над воротами гордые гербы. Дождемся мы от них!
— Дождемся, — повторил ван дер Верфф. — Но теперь нужно подумать о более важных вещах! Послезавтра Вознесение Христово, а в этот день у нас открывается большая ярмарка. Вчера и третьего дня уже проехало через ворота несколько чужих купцов и странствующих людей. Приказать ли открыть лавки, или же отложить ярмарку до другого времени? Если неприятель поспешит, то произойдет большая паника, и мы, может быть, дадим ему в руки хорошую добычу. Я прошу вас, господа, высказать ваше мнение!
— Следовало бы охранить торговцев от убытков и отложить ярмарку, — сказал ван Монфор.
— Нет, господин, — ответил городской секретарь, — если выйдет запрещение, то мы лишим мелких людей хорошего заработка и преждевременно испортим им хорошее настроение.
— Оставьте им их праздник, — воскликнул Ян Дуза, — не нужно в угоду предстоящему несчастью отравлять себе и настоящую жизнь. Если вы хотите поступить мудро, то послушайтесь моего Горация.
— Да и само Писание учит, что довлеет дневи злоба его, — прибавил проповедник, а капитан Аллертсон воскликнул:
— Ради Бога, да! Мои солдаты, национальная гвардия и добровольцы должны начать свое выступление именно в это время. Только в полном параде, под ружьем и с оружием, когда ему улыбаются хорошенькие глазки, кивают головой старики и, ликуя, бегут перед ним ребятишки, только тогда солдат и учится ценить себя по-настоящему!
Таким образом, было решено, что ярмарку следует открыть. В то время как в оживленной беседе разбирались эти и другие вопросы, больная Хенрика встретила в уютной комнате Варвары самый любезный и теплый прием. Когда девушка заснула, Мария еще раз взглянула на своих гостей. Однако она не подошла к столу, так как щеки у гостей разгорелись, и они вели уже не степенный и спокойный разговор, но всякий говорил то, что ему приходило в голову. Бургомистр беседовал с ван Гоутом и комиссаром о необходимости доставки в город зернового хлеба, Ян Дуза и господин фон Вармонд толковали о поэме, которую городской секретарь прочел на последнем заседании поэтического союза редериков, старший господин ван дер Доес и проповедник спорили о новых обрядах, а высокий капитан Аллертсон, перед которым лежал большой рог, выпитый до последней капли, прижался лбом к плечу полковника Мульдера и проливал горькие слезы, как всегда, когда, изрядно выпив, впадал в меланхолию.
XV
На следующий день после заседания в ратуше бургомистр ван дер Верфф, городской секретарь ван Гоут и нотариус с двумя судейскими отправились на Дворянскую улицу, чтобы сделать распоряжения относительно наследства старой баронессы фон Гогстратен. Отцы города решили наложить запрещение на покинутые жилища глипперов и все имущество, оставшееся после них, обратить на пользу общего дела.
Крамольный образ мыслей старой дамы был всем известен, а так как ее ближайшим родственникам, Гогстратенам и Матенессе ван Вибисма, въезд в Лейден был запрещен, то городу предстояла задача вступить в права наследства. Можно было ожидать, что в завещании покойной будут упомянуты только открытые глипперы, а в этом случае город имел право пользования оставшимися капиталами и имениями до тех пор, пока переметчики не изменят свой образ мыслей и своим поведением не дадут права городскому начальству снова открыть им ворота города. Но если бы кто-либо из них продолжал оставаться верным испанцам и противодействовать делу свободы, то его часть наследства должна бы перейти во владение города. Такой образ действий вовсе не был внове. Король Филипп сам ввел его в практику, конфискуя в свою пользу не только имения бесчисленного множества невинно казненных, изгнанных или добровольно удалившихся в ссылку приверженцев новой религии, но и собственность патриотов, даже убежденных католиков. После того, как столько лет приходится изображать из себя наковальню, очень приятно исполнить роль молота; если при этом не всегда поступали умеренным и достойным образом, то оправдывали себя тем, что сами они испытали на себе в сто раз худшее и более жестокое поведение испанцев. Разумеется, отплачивать равным за равное было не по-христиански, но они возвращали только грубые нидерландские удары в ответ на смертельные раны и не покушались на жизнь глипперов.
У дверей дома покойной господа из ратуши увидели музыканта Вильгельма Корнелиуссона с матерью. Они пришли для того чтобы еще раз предложить Хенрике приют под их гостеприимным кровом. Жена сборщика податей, которая сначала колебалась перенести свою любовь к ближним и на фрейлейн из глипперов, принудила себя прийти, потому что тут нужно было совершить доброе дело, и выражала эти ощущения в свойственной ей грубой форме.
В передней стоял Белотти, но не в шелковых чулках и отороченной атласом одежде дворецкого, а в простом темном платье горожанина. Он сообщил музыканту и Питеру, что остается в Лейдене прежде всего потому, что бросать на произвол судьбы заболевшую Денизу совершенно против его убеждений; но его удерживало и еще кое-что другое, особенно то, в чем ему было неприятно сознаться даже самому себе, именно укрепившееся долгими годами службы чувство своей связи с домом Гогстратенов. Его счетные книги были в полном порядке; управитель баронессы признал это и охотно выплатил ему его жалованье. Сбережения Белотти были помещены в надежное место, и так как, будучи человеком экономным, он никогда не трогал процентов, а лишь прибавлял их к капиталу, то они обратились в порядочную сумму. В Лейдене итальянца ничто не удерживало, и тем не менее он не мог покинуть его до тех пор, пока не будет все закончено в доме, которым он так долго управлял.
Каждый день он осведомлялся о состоянии здоровья больных дам; а после смерти ее сиятельства он все-таки оставался в Лейдене, хотя Денизе становилось лучше; он считал необходимым отдать покойной последний долг, присутствуя при ее погребении.
Городским господам было приятно найти Белотти в доме. Нотариус заведовал его маленьким состоянием и высоко ценил как порядочного человека. Он попросил старика служить проводником ему и его спутникам. Прежде всего было необходимо отыскать завещание покойной. Таковое должно было существовать, поскольку до самого того дня, когда заболела Хенрика, оно сохранялось у нотариуса, а потом было вытребовано назад старой госпожой, которая решила сделать в нем некоторые изменения. Нотариус не мог дать никакого заключения о содержании его, так как руководил составлением его не он, а его покойный товарищ, клиентура которого и перешла к нему.
Прежде всего дворецкий провел господ в будуар и маленький кабинет баронессы, но, хотя они обыскали все письменные столы, ларцы и шкафы и в некоторых ящиках и ящичках натолкнулись на письма, деньги и драгоценные украшения, однако документа не обнаружили.
Господа сделали предположение, что он лежит в каком-нибудь потайном ящике, и велели служителю привести слесаря. Белотти не препятствовал этому, но при этом с особенным вниманием прислушивался к тихому пению, доносившемуся из спальни, в которой лежало тело покойной. Он знал, что скорее всего можно найти завещание именно там, но ему ни за что не хотелось помешать священнику совершить панихиду по его покойной хозяйке. Когда пение в спальне замолкло, он попросил господ следовать за собой.
Высокую комнату с плоским потолком, в которую он их привел, наполнял запах ладана. На заднем плане комнаты стояла большая постель, над которой возвышался почти до потолка остроконечный балдахин из тяжелого шелка. Посреди комнаты стоял гроб, в котором лежала покойная. Лицо ее было покрыто полотняным платком с кружевами. Изящные, еще не тронутые тлением руки покойницы были сложены вместе и придерживали старые четки. Тело усопшей было закрыто дорогим покровом, а посередине лежало распятие из прекрасно выточенной слоновой кости.
Господа молча склонили головы перед телом. Белотти подошел ближе; судорожные рыдания вырвались из груди старика, когда он увидел так хорошо знакомые ему руки баронессы. Потом он встал на колени около гроба, прижался губами к нежным окоченевшим пальцам, и теплая слеза, единственная, пролитая за умершую, упала из его глаз на сложенные навсегда руки.
Бургомистр и его спутники не мешали ему; они оставили его в покое и тогда, когда старик, прислонившись лбом к деревянной обшивке гроба, произнес короткую тихую молитву. Когда дворецкий встал, и старший священник в полном облачении вышел из комнаты, патер Дамиан сделал знак мальчику певчему, с которым отошел в глубину комнаты, с помощью его и Белотти священник закрыл гроб покровом и сказал, обращаясь к ван дер Верффу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Много места занимала широкая и слишком плотная фигура комиссара и советника ван Бронкхорста. Это тело было тяжело на подъем, с круглой, коротко подстриженной головой; но он оглядывал присутствующих своими слегка выпуклыми глазами, в которых светилась непреклонная твердость.
Ярко освещенный стол, за которым сидели собравшиеся, представлял собой пестрое и красивое зрелище. Какой приятный контраст с черным цветом одежд проповедника Верстрота, бургомистра, городского секретаря и их товарищей представляла желтая кожа на воротниках у молодого фон Вармонда, полковника Мульдера и капитана Аллертсона, а также цветной шелк на украшавших их шарфах и светло-красный кафтан честного Дирка Смалинга. Фиолетовый цвет одежды комиссара и темноватые цвета обшитых мехами плащей старшего ван дер Доеса и ван Монфота приятно гармонировали с другими светлыми и совершенно темными цветами. Все, что можно назвать жалким, по-видимому, было очень далеко от этого пестрого и жизнерадостного общества, поэтому и разговор велся самый горячий, и голоса звучали сильно и полно.
Опасность стояла у самых ворот. Каждый новый день мог привести к Лейдену первых испанцев. Некоторые приготовления были уже окончены. Английские вспомогательные войска должны были занять Альфенские шанцы и защищать Гудаские шлюзы; Валькенбургские укрепления были исправлены и доверены другим британским солдатам; городские солдаты, национальная гвардия и добровольцы были отлично обучены. Принимать иностранные войска не хотели, так как во время первой осады они оказались гораздо более в тягость, чем полезными, а вряд ли следовало опасаться разрушения города, отлично защищенного водой, башнями и стенами.
Что всего более волновало господ, так это известие, принесенное городским секретарем. Богатый Барсдорп, один из четырех бургомистров, ведший в Лейдене большую хлебную торговлю, взялся скупить от имени города значительное количество хлеба. Несколько кораблей пшеницы и ржи было им доставлено вчера, но остальных трех четвертей заказанного он не выслал. Он открыто говорил, что еще не заключил никаких определенных контрактов относительно этого, так как на роттердамской и амстердамской биржах можно ожидать вследствие надежд на хороший урожай понижения цен, а до начала новой осады города еще остается несколько недель.
Ван Гоут этим заявлением был совершенно возмущен, тем более что из четырех бургомистров двое были вполне согласны со своим коллегой Барсдорпом. Старший господин фон Нордвик соглашался с ним, утверждая:
— Я очень уважаю ваше звание, мейстер Питер, но ваши три товарища принадлежат к плохим друзьям, которых очень легко смешать с открытыми врагами.
— Господин фон Нойэль, — перебил его полковник Мульдер, — в свое время писал о них принцу очень верно, что всех их нужно отправить на виселицу.
— И нужно, нужно, — вставил со своей стороны капитан Аллертсон, — ведь именно друг для друга предназначены виселичная петля и шея изменника!
— Изменников нет! — решительно сказал ван дер Верфф. — Называйте их трусами, зовите их корыстолюбцами и людьми недостойного образа мыслей, но ни один из них не Иуда.
— Это правда, мейстер Питер, разумеется, они не изменники, но, может быть, точно так же ничего общего с их поступками не имеет и робость, — прибавил старший господин фон Нордвик. — Кто имеет глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать, знает, каков может быть образ мыслей у господ из старых городских родов, которые уже с самого крещения предназначены в будущие ратманы. Я говорю не только о лейденцах, но и о жителях Гуды и Дельфта, Роттердама и Дортрехта. Из каждой сотни шестьдесят с удовольствием согласятся терпеть испанское иго и даже притеснение совести, если только им будут обеспечены их привилегии и права. Города должны иметь самоуправление, а управляют в них именно они сами; вот все, чего они желают. Говорят ли в церквах проповеди, или читают мессу, господствуют ли голландцы, или испанцы, — этот вопрос стоит у них уже на втором плане. О присутствующих я не говорю, господа, их не было бы здесь, если бы они держались такого же образа мыслей, как те, о которых я упомянул.
— Спасибо на добром слове, — сказал Дирк Смалинг. — Я очень ценю ваше суждение, но вы рисуете слишком мрачными красками. Позвольте мне спросить вас, разве дворянство не держится точно так же за свои права и привилегии.
— Разумеется, господин Дирк, но их привилегии гораздо древнее, чем ваши, — был ответ. — Взгляните-ка, дворянин всегда нуждается в повелителе. Это померкшее светило, если нет солнечного света, который его озаряет. Я и со мной все дворяне, присягавшие ему в верности, думаем, что нашим солнцем должен и может быть принц Оранский, который сам один из наших, который нас знает, любит и понимает, а не Филипп, который совершенно не понимает, что совершается в нас и среди нас, который чужд нам и гнушается нами. Всей своей жизнью и достоянием мы стоим за Вильгельма, потому что, как я уже сказал, нам необходимо солнце, то есть монарх. Города же мнят о себе, что они могут светить собственным светом и даже сверкать, как яркие созвездия. Конечно, они чувствуют, что в эти тяжелые дни борьбы стране необходим вождь и что им не найти никого лучше, мудрее и искреннее, чем принц Оранский. Если же случится — и дай-то Господь! — что испанское иго разобьется вдребезги, то поверьте, что им скоро покажется невыносимым и господство благородного Вильгельма, потому что им самим слишком хочется играть роль государей. Коротко и просто: города не выносят повелителя, тогда как дворянство собирается вокруг него и нуждается в нем. Поэтому до тех пор не выйдет ничего хорошего, пока дворянин, горожанин и крестьянин не примкнут к нему добровольно и не объединятся для борьбы под его предводительством за высшие блага жизни!
— Совершенно верно, — сказал ван Гоут. — Благомыслящее дворянство может служить примером для истинных сынов своей страны и здесь, и в других городах; но народ — бедный, трудящийся народ во всяком случае также знает, для чего он приходит; народ еще, слава Богу, не потерял живого ощущения того, что вы назвали высшими благами жизни. Он хочет и быть, и оставаться голландским, с искренней ненавистью он проклинает испанского палача, он хочет служить своему Богу по требованию своей души и верит в то, к чему лежит его сердце; народ называет принца своим отцом Вильгельмом. Подождите немножко! Когда придет настоящая нужда, то маленькие и бедные будут держаться стойко и тогда, когда великие и богатые впадут в нерешительность и станут отрекаться от правого дела!
— На народ можно положиться, — сказал ван дер Верфф, — можно твердо надеяться!
— А так как я знаю его, — воскликнул ван Гоут, — то будь, что будет, а мы победим с Божьей помощью!
Ян Дуза смотрел в свой бокал, но тут он поднял голову и, сделав рукой быстрое движение, произнес:
— Удивительно, что именно те, которые борются изо всех сил за существование и шевелят своим грубым умом только тогда, когда этого требуют повседневные нужды, именно они-то всего более готовы пожертвовать за духовные блага тем немногим, что у них есть.
— Да, — поддержал Дузу проповедник, — простым-то и открыто Царствие Небесное. Любопытно именно то, что бедные и неученые умеют ценить веру, свободу, отечество более, нежели суетные блага мира сего, — золотой телец, около которого теснятся племена.
— Ну, не повезло сегодня моим, — возразил ему Дирк Смалинг, — но будьте любезны принять во внимание и то, что мы играем в крупную и опасную игру, а имеющие много ставят на карту львиную долю.
— Я с вами совершенно не согласен! — возразил ван Гоут. — Заметьте, что самый больший выигрыш, из-за которого бросаются кости, все-таки жизнь, а она имеет одинаковое значение и для бедных, и для богатых. Но тех, что скрывают это, кажется, я знаю их. У них нет ни одного истинного убеждения или твердой точки зрения, но зато есть над воротами гордые гербы. Дождемся мы от них!
— Дождемся, — повторил ван дер Верфф. — Но теперь нужно подумать о более важных вещах! Послезавтра Вознесение Христово, а в этот день у нас открывается большая ярмарка. Вчера и третьего дня уже проехало через ворота несколько чужих купцов и странствующих людей. Приказать ли открыть лавки, или же отложить ярмарку до другого времени? Если неприятель поспешит, то произойдет большая паника, и мы, может быть, дадим ему в руки хорошую добычу. Я прошу вас, господа, высказать ваше мнение!
— Следовало бы охранить торговцев от убытков и отложить ярмарку, — сказал ван Монфор.
— Нет, господин, — ответил городской секретарь, — если выйдет запрещение, то мы лишим мелких людей хорошего заработка и преждевременно испортим им хорошее настроение.
— Оставьте им их праздник, — воскликнул Ян Дуза, — не нужно в угоду предстоящему несчастью отравлять себе и настоящую жизнь. Если вы хотите поступить мудро, то послушайтесь моего Горация.
— Да и само Писание учит, что довлеет дневи злоба его, — прибавил проповедник, а капитан Аллертсон воскликнул:
— Ради Бога, да! Мои солдаты, национальная гвардия и добровольцы должны начать свое выступление именно в это время. Только в полном параде, под ружьем и с оружием, когда ему улыбаются хорошенькие глазки, кивают головой старики и, ликуя, бегут перед ним ребятишки, только тогда солдат и учится ценить себя по-настоящему!
Таким образом, было решено, что ярмарку следует открыть. В то время как в оживленной беседе разбирались эти и другие вопросы, больная Хенрика встретила в уютной комнате Варвары самый любезный и теплый прием. Когда девушка заснула, Мария еще раз взглянула на своих гостей. Однако она не подошла к столу, так как щеки у гостей разгорелись, и они вели уже не степенный и спокойный разговор, но всякий говорил то, что ему приходило в голову. Бургомистр беседовал с ван Гоутом и комиссаром о необходимости доставки в город зернового хлеба, Ян Дуза и господин фон Вармонд толковали о поэме, которую городской секретарь прочел на последнем заседании поэтического союза редериков, старший господин ван дер Доес и проповедник спорили о новых обрядах, а высокий капитан Аллертсон, перед которым лежал большой рог, выпитый до последней капли, прижался лбом к плечу полковника Мульдера и проливал горькие слезы, как всегда, когда, изрядно выпив, впадал в меланхолию.
XV
На следующий день после заседания в ратуше бургомистр ван дер Верфф, городской секретарь ван Гоут и нотариус с двумя судейскими отправились на Дворянскую улицу, чтобы сделать распоряжения относительно наследства старой баронессы фон Гогстратен. Отцы города решили наложить запрещение на покинутые жилища глипперов и все имущество, оставшееся после них, обратить на пользу общего дела.
Крамольный образ мыслей старой дамы был всем известен, а так как ее ближайшим родственникам, Гогстратенам и Матенессе ван Вибисма, въезд в Лейден был запрещен, то городу предстояла задача вступить в права наследства. Можно было ожидать, что в завещании покойной будут упомянуты только открытые глипперы, а в этом случае город имел право пользования оставшимися капиталами и имениями до тех пор, пока переметчики не изменят свой образ мыслей и своим поведением не дадут права городскому начальству снова открыть им ворота города. Но если бы кто-либо из них продолжал оставаться верным испанцам и противодействовать делу свободы, то его часть наследства должна бы перейти во владение города. Такой образ действий вовсе не был внове. Король Филипп сам ввел его в практику, конфискуя в свою пользу не только имения бесчисленного множества невинно казненных, изгнанных или добровольно удалившихся в ссылку приверженцев новой религии, но и собственность патриотов, даже убежденных католиков. После того, как столько лет приходится изображать из себя наковальню, очень приятно исполнить роль молота; если при этом не всегда поступали умеренным и достойным образом, то оправдывали себя тем, что сами они испытали на себе в сто раз худшее и более жестокое поведение испанцев. Разумеется, отплачивать равным за равное было не по-христиански, но они возвращали только грубые нидерландские удары в ответ на смертельные раны и не покушались на жизнь глипперов.
У дверей дома покойной господа из ратуши увидели музыканта Вильгельма Корнелиуссона с матерью. Они пришли для того чтобы еще раз предложить Хенрике приют под их гостеприимным кровом. Жена сборщика податей, которая сначала колебалась перенести свою любовь к ближним и на фрейлейн из глипперов, принудила себя прийти, потому что тут нужно было совершить доброе дело, и выражала эти ощущения в свойственной ей грубой форме.
В передней стоял Белотти, но не в шелковых чулках и отороченной атласом одежде дворецкого, а в простом темном платье горожанина. Он сообщил музыканту и Питеру, что остается в Лейдене прежде всего потому, что бросать на произвол судьбы заболевшую Денизу совершенно против его убеждений; но его удерживало и еще кое-что другое, особенно то, в чем ему было неприятно сознаться даже самому себе, именно укрепившееся долгими годами службы чувство своей связи с домом Гогстратенов. Его счетные книги были в полном порядке; управитель баронессы признал это и охотно выплатил ему его жалованье. Сбережения Белотти были помещены в надежное место, и так как, будучи человеком экономным, он никогда не трогал процентов, а лишь прибавлял их к капиталу, то они обратились в порядочную сумму. В Лейдене итальянца ничто не удерживало, и тем не менее он не мог покинуть его до тех пор, пока не будет все закончено в доме, которым он так долго управлял.
Каждый день он осведомлялся о состоянии здоровья больных дам; а после смерти ее сиятельства он все-таки оставался в Лейдене, хотя Денизе становилось лучше; он считал необходимым отдать покойной последний долг, присутствуя при ее погребении.
Городским господам было приятно найти Белотти в доме. Нотариус заведовал его маленьким состоянием и высоко ценил как порядочного человека. Он попросил старика служить проводником ему и его спутникам. Прежде всего было необходимо отыскать завещание покойной. Таковое должно было существовать, поскольку до самого того дня, когда заболела Хенрика, оно сохранялось у нотариуса, а потом было вытребовано назад старой госпожой, которая решила сделать в нем некоторые изменения. Нотариус не мог дать никакого заключения о содержании его, так как руководил составлением его не он, а его покойный товарищ, клиентура которого и перешла к нему.
Прежде всего дворецкий провел господ в будуар и маленький кабинет баронессы, но, хотя они обыскали все письменные столы, ларцы и шкафы и в некоторых ящиках и ящичках натолкнулись на письма, деньги и драгоценные украшения, однако документа не обнаружили.
Господа сделали предположение, что он лежит в каком-нибудь потайном ящике, и велели служителю привести слесаря. Белотти не препятствовал этому, но при этом с особенным вниманием прислушивался к тихому пению, доносившемуся из спальни, в которой лежало тело покойной. Он знал, что скорее всего можно найти завещание именно там, но ему ни за что не хотелось помешать священнику совершить панихиду по его покойной хозяйке. Когда пение в спальне замолкло, он попросил господ следовать за собой.
Высокую комнату с плоским потолком, в которую он их привел, наполнял запах ладана. На заднем плане комнаты стояла большая постель, над которой возвышался почти до потолка остроконечный балдахин из тяжелого шелка. Посреди комнаты стоял гроб, в котором лежала покойная. Лицо ее было покрыто полотняным платком с кружевами. Изящные, еще не тронутые тлением руки покойницы были сложены вместе и придерживали старые четки. Тело усопшей было закрыто дорогим покровом, а посередине лежало распятие из прекрасно выточенной слоновой кости.
Господа молча склонили головы перед телом. Белотти подошел ближе; судорожные рыдания вырвались из груди старика, когда он увидел так хорошо знакомые ему руки баронессы. Потом он встал на колени около гроба, прижался губами к нежным окоченевшим пальцам, и теплая слеза, единственная, пролитая за умершую, упала из его глаз на сложенные навсегда руки.
Бургомистр и его спутники не мешали ему; они оставили его в покое и тогда, когда старик, прислонившись лбом к деревянной обшивке гроба, произнес короткую тихую молитву. Когда дворецкий встал, и старший священник в полном облачении вышел из комнаты, патер Дамиан сделал знак мальчику певчему, с которым отошел в глубину комнаты, с помощью его и Белотти священник закрыл гроб покровом и сказал, обращаясь к ван дер Верффу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36