И повторил: – Не знаете!
– Согласен! – И, смеясь, Васети продолжил: – Мы много не знаем из того, что ты иногда сочиняешь и куда-то прячешь.
Хайям казался рассерженным.
– И ничего я не прячу! Я просто кидаю их куда попало. Чаще всего приобщаю к мусору.
Васети перестал смеяться. Положил руку на колено Хайяму. Сказал:
– Мы друзья, Омар?
Тот кивнул.
– Мы давно работаем рядом?
– Скоро двадцать лет.
– Я до сих пор не уразумел одного…
– Только одного? – улыбнулся Хайям.
– Ты не смейся. Только одного…
– Люди иногда всю жизнь живут бок о бок и умирают, так и не поняв друг друга.
– Омар, ответь мне на вопрос: почему ты делаешь вид, что стихи не твое дело, что стихи вовсе тебя не касаются?
Хайям медленно поднял правую руку.
– Это неправда. Я люблю Фирдоуси и некоторые стихи Ибн Сины.
– Я не о том, Омар. Я имею в виду твои стихи. Именно твои, а не чьи-либо другие.
Хайям бросил хворостину в воду, подпер голову руками.
Васети сказал:
– Мы, твои друзья, часто подбираем твои стихи. Прямо с пола. И храним у себя…
– …и отдаете переписчикам? – перебил Хайям.
– Только не я. Может быть, ты стесняешься занятия стихами? Если это так, я никогда не напомню о них.
Омар Хайям погладил бороду, потер лоб обеими руками, точно у него болела голова. И сказал:
– Это неправда: никто не должен стесняться стихов, в том числе и я, если они настоящие. Вот мое мнение о поэзии: она сама жизнь! И тот, кто говорит: я позабавлюсь стихами, а потом обращусь к настоящему делу, – тот глубоко ошибается. Тот, кто слагает хорошие стихи, тот живет полной жизнью. Поезжай в Гарм-Сир до самого моря, сходи в Дур до самого южного залива, поезжай в Казвин или в противоположную сторону – в Хорасан, и на всем нескончаемом пути ты встретишь людей, которые поют песни и читают стихи. Ибо они хотят жить. Они не говорят, что Бируни сказал то-то и то-то, они не говорят, что Архимед сделал то-то и то-то. Они читают Фирдоуси и плачут вместе с ним, и радуются вместе с ним. Когда достопочтенный Санаи пишет стихи, он живет большой и нужной жизнью. Он при этом и шах, и султан, и хакан, и раджа. Я хочу сказать, что он царь царей всех народов и стран. Госпожа Поэзия слишком добра и слишком сурова. Лик ее и мил, и уродлив. Это смотря по тому, к кому с каким сердцем и с какой душой поворотится она. Госпожа Поэзия к тому же учительница – требовательная и скупая на похвалы. И когда меня кое-кто по недомыслию называет поэтом, я внутренне трясусь от страха и стыда! Говорю это тебе без ложной скромности: я всего-навсего прилежный ученый, идущий по стопам великих. А по должности – астролог его величества. Вот откуда этот страх, о котором говорю тебе.
Васети слушал со вниманием и сочувствием. Все, что бы ни делал или ни говорил Омар эбнэ Ибрахим, он делал и говорил серьезно, обдуманно, убежденно. И вместо того чтобы затевать спор со своим другом, Васети прочитал рубаи. Он читал стоя, торжественно, правда, не совсем умело.
Рябой рыбак прислушался к Васети. И он крикнул молодому рыбаку, сидевшему на берегу, чуть поодаль:
– Баба?! Поди-ка сюда, здесь идет соревнование поэтов.
Тот, которого звали Баба?, живо откликнулся, позвал еще кого-то.
Васети продолжал читать рубаи, и даже лучше, чем наедине с Хайямом.
Хаким поднял голову и увидел светящиеся глаза, воистину красивейшие глаза бедных, тщедушных на вид людей. Они были рады. Они благодарно взирали на Васети, подбодряли его.
А когда Васети передохнул, один молодой рыбак принялся читать сам – бейты и рубаи, газели и касыды. Читал нараспев, с удовольствием, самозабвенно. И наконец устал. Тогда слово перехватил пожилой человек, седобородый и скуластый. Он читал выразительно, обращаясь ко всем поочередно. Читал про любовь и розы, про вино и женщин, про битвы и разлуку…
– А теперь ты, уважаемый господин, – попросил он Васети.
Меймуни Васети провозгласил стихами тост за любовь. А потом он показал, иллюстрируя рубаи, как меджнун разбил чашу о камень. Это очень понравилось рыбакам.
– Нашстояший мушшина! – сказал рябой.
– Повтори-ка снова, уважаемый господин, – попросили его друзья.
Васети повторил. Потом прочел про жизнь и про смерть, и про то, что поэт не верит в рай, а желает рая здесь, на земле, на зеленой лужайке вместе с сереброгрудой…
Это привело рыбаков в восторг. Они просили, требовали еще, умоляли – еще!..
Васети, кажется, исчерпал рубаи. Он указал на Хайяма:
– Просите его.
Омар Хайям глухо, негромко полупропел рубаи о неверности красавиц. Однако меджнуна из рубаи успокаивало одно: он сам неверен красавицам… Потом прочитал несколько рубаи о гончаре и жестоком боге, который разбивает свои творения, подобно непригодным кувшинам. А потом еще о тайнах мироздания, которые отгадывай – не отгадаешь. И еще о том, что не верит в кредит и требует от бога наличными здесь, на земле. И наконец, о том, что не желает славы, что она для истинного меджнуна, влюбленного в жизнь и красавиц, подобна барабанному бою над ухом…
– Все! – сказал он и резко поднялся с места.
На него восхищенно смотрели рыбаки, и потрескавшиеся рыбацкие губы шептали слова благодарности.
– Кто ты? – спросил его рябой.
– Случайный гость, – ответил Омар Хайям. И, не говоря больше ни слова, заспешил назад, к мосту.
А за ним Васети.
14. Здесь рассказывается о том, как Омар Хайям побывал во дворце в час досуга его величества
Его величество хлопнул в ладоши. Довольно громко. Чтобы услышали его музыканты. Барабан и рубаб мигом умолкли. А ней продолжал звучать еще некоторое время. И тоже умолк. Танцовщицы застыли.
Малик-шах дал понять, что хочет говорить. Он откинулся на низеньком кресле и обратился к главному визирю, который сидел от него по правую руку.
– Я задам один вопрос уважаемому хакиму…
Его превосходительство Низам ал-Мулк подал знак стольничему, и тот повелел удалиться танцовщицам в соседнюю комнату. А музыканты остались на своих местах.
В зале было светло: горели все светильники – такие высокие, медные, начищенные мелом и особым горным песком, который мельче мела, если его растереть в порошок.
Омар эбнэ Ибрахим, казалось, не обратил внимания на музыку, которая умолкла, и на исчезновение танцовщиц. По-видимому, он думал о чем-то своем. А иначе как мог он вдруг оглохнуть или ослепнуть? Он держал в руке прекрасный фиал, украшенный бирюзой, и все время смотрел куда-то вдаль: не на танцовщиц, которые гибче лозы, не на музыкантов, чье искусство не знает себе равного от Хорасана до области Багдада. А в даль. Беспредельную.
Когда его величество изволил сказать: «Я задам один вопрос», – Омара точно разбудили от сна. Он обратил к его величеству свое лицо и слегка наклонился вперед, показывая тем самым, что он весь слух, весь внимание.
Главный визирь, сидевший по правую руку, тоже склонился в сторону его величества. И он услышал то, что услышал…
– Нельзя ли было бы узнать, – сказал его величество, не спуская глаз с ученого, – о чем думает в эти минуты господин Омар Хайям? Я понимаю моего главного визиря, который равнодушен и к музыке, и к танцам, ибо он слишком правоверен. Ну а что касается уважаемого хакима, тут я немножко озадачен…
Ученый и рта не успел открыть, как его властно остановил султан.
– Не торопись с ответом, – сказал он. – Я знаю, что ты сейчас далеко отсюда в своих мыслях. Я вижу то, что вижу. Я не сидел бы на этом троне, если бы не разбирался в вещах сравнительно несложных. Я полагаю, что тебе не стоит отпираться, если все видно и понятно даже постороннему наблюдателю.
Омар Хайям посмотрел на визиря, словно бы ища у него поддержки. И снова встретился со взглядом его величества. «Неужели ты должен придумывать свой ответ?» – как бы вопрошал султан.
Омар эбнэ Ибрахим сказал:
– У меня нет мыслей, которые мог бы утаить от твоего величества. Сердце мое открыто для тебя, как бывает открыта дверь богобоязненного человека, поджидающего добрых гостей. Я действительно был далеко отсюда. Я был далеко именно потому, что находился очень близко.
Левая бровь султана вопросительно приподнялась:
– Как это понимать, уважаемый Омар? – Его величество повернулся к своему визирю. – Разве «далеко» и «близко» понятия совместимые?
Низам ал-Мулк ничего не сказал, ибо вопрос не был прямо обращен к нему.
– Я скажу, – ответил Омар Хайям. – Сидя на этом месте, слушая музыку и любуясь танцами, то есть всем своим естеством пребывая в этом зале, возле твоего величества, я думал – причем невольно – совсем о другом. И это другое я бы определил словом «далеко».
– Мне нравится ход твоего рассуждения, – сказал султан. И главный визирь кивнул. – Но надо ли понимать твои слова в том смысле, что тебе скучно здесь?
– Отнюдь, – сказал Омар Хайям.
– В таком случае поясни свою мысль.
– Твое величество, я это сделаю весьма охотно. И если выразить ее в двух словах, то вместил бы в два противоположных понятия: «жизнь и смерть».
Его величество удивился.
– Как, ты думаешь за столом о смерти? – сказал он.
Омар Хайям опустил голову в знак согласия.
– Так, – продолжал его величество, все больше любопытствуя. – Что же напоминает тебе о смерти? Неужели здесь, в этом зале, есть предмет, который навевает столь мрачную мысль? Укажи на него – и я распоряжусь убрать его!
– Бесполезно, – проговорил ученый.
– Что бесполезно?
– Убирать этот предмет.
– Почему?
– Это невозможно…
Его величество подбоченился. Прошелся внимательным взглядом по стенам, потолку, полу, окнам с причудливыми решетками и дверям, которые инкрустированы костью и красной медью.
– Я не вижу ничего невозможного…
Одно слово Омара эбнэ Ибрахима, и, казалось, любая вещь вылетела бы отсюда в мгновение ока.
– Его величество ждет, – напомнил ученому главный визирь.
– Это невозможно по одной причине, – сказал Омар Хайям. – Предмет, который сию минуту навевает мысль о смерти, – это жизнь.
– Как?! – воскликнул удивленный султан.
– Жизнь, – повторил Омар.
– Эта жизнь? – Его величество широким жестом обвел рукою зал.
– В данном случае эта. А в общем, любая жизнь в любой ее форме.
Султан скрестил руки на груди. На кончике языка его вертелся один вопрос. Его величество только соображал, кому его задать: ученому или визирю? И остановил свой выбор на последнем:
– Как это понимать?
Главный визирь сказал, что, как утверждают ученые, еще Платон доказывал, что жить – это умирать. То есть смерть есть следствие жизни. Не будь жизни, не было бы и смерти.
– Это ясно, – вздохнул султан, которого вдруг заставили думать о смерти в этот прекрасный вечер. – Стало быть, уважаемый Омар, наблюдая жизнь в любой ее форме, невольно думает о конце ее. Иначе говоря, о смерти. Это объяснение верно? – спросил султан ученого.
– Совершенно, – сказал Омар.
Его величество отпил глоток вина.
– Значит, – как бы размышляя, сказал султан, – наша сегодняшняя беседа, наша скромная трапеза, музыка и танцы наводят на мысль о смерти? Чьей же? – И он глянул на ученого исподлобья. Эдак недоверчиво, эдак подчеркнуто вопросительно…
Омар ответил:
– Речь идет о некой субстанции, которая может выразить и жизнь и смерть. Как если бы из одной вытекала другая.
Его величество признался:
– Слишком тонкая философия. Нельзя ли ее высказать применительно к этому? – И его величество указал рукою на стол, на пол, на потолок, на музыкантов.
Ученый кивнул. И начал с того, что поставленный в такой форме вопрос скорее приведет к поэзии, нежели к философии.
– И это хорошо! – обрадовался султан.
– Это сильно затруднит дело, – сказал ученый.
– Почему же?
– Очень просто, твое величество. Философия отвечает на сложный вопрос умозрительным заключением. Философия без труда примиряет эти два понятия – жизнь и смерть, между тем как поэзия никогда не приемлет смерти. А почему? Я отвечу: потому что это слишком жестоко, а все, что жестоко, не может быть принято, одобрено поэзией в любой форме. Поэзия есть течение мыслей, рожденных в сердце. А сердце никогда не примирится со смертью.
Его величество взял в руки фиал и омочил в нем губы. Разговор, по его мнению, принял слишком отвлеченный характер. Его вопрос – первоначальный – предполагал более конкретный ответ. Удовлетворительный ответ пока не получен, а его величество рассчитывал именно на него.
– Любуясь танцовщицами, – пояснил ученый, – и вслушиваясь в гармонию звуков, я невольно думаю о смерти…
– Почему? – перебил его султан.
– Не знаю. Может быть, потому, что хотелось бы вечно наслаждаться жизнью.
Султан расхохотался.
– И телом?..
– Да, и телом.
– Прекрасно! – Его величество указал на фиал, стоящий перед Омаром, и на фиал, стоящий перед визирем. – Выпьем за чудесную плоть!
– В наши годы? – прошептал визирь.
Султан расхохотался пуще прежнего.
– А почему бы и нет?! Разве любовь – удел только молодых? А? Почему мы должны целиком уступить ее господину Хайяму? Только потому, что он моложе? А? Нет, я не уступлю! А ты?
Главный визирь угрюмо молчал.
Ученый сказал:
– У тебя, твое величество, всегда хорошо. Хорошо для сердца и ума, для глаз и ушей. Здесь, под твоим добрым взглядом, вырастаешь на целую голову. И когда я думал о смерти, я хотел сказать, что невозможно представить себе расставание со всем этим. Причем расставание навеки. И знать, что больше этой красоты не увидишь никогда…
– Никогда, – как эхо повторил его величество. И вдруг загрустил. Он поставил на место фиал. И погрузился в долгое раздумье, уставившись взглядом в какую-то точку на суфре, вышитой золотом руками хорасанских вышивальщиц.
В зале было тихо – пролетит муха, и ту слышно. Султан обеими руками резко расправил усы и бороду, тряхнул головой, покрытой тяжелыми прядями черных-пречерных волос. И снова рассмеялся. Звонко эдак. По-молодому. И глаза его сощурились при этом. И лицо его просияло…
– Что же из всего сказанного следует? – обратился его величество к хакиму. – А?
Омар Хайям сказал:
– Из этого следует, твое величество, что надо пить, надо наслаждаться жизнью и…
Султан весьма повеселел и хлопнул в ладоши. Изволил приказать, чтобы танцевали, чтобы играла музыка. И сказал визирю:
– Ты слышал?
Тот кивнул.
– Нет, ты слышал? А ну-ка повтори, господин Хайям.
Ученый в точности повторил свои слова.
– Слышал? – снова вопросил султан, обращаясь к своему визирю. Затем ему захотелось узнать: есть ли ответ ученого – ответ философа или поэта? То есть приходят ли в полную гармонию меж собою философия и поэзия?
– Наверняка, – сказал Омар Хайям.
Султан спросил визиря:
– Тебя этот ответ устраивает?
– Пожалуй, – ответил визирь.
– Меня тоже, – сказал султан. И опустошил фиал – медленно, неторопливо, вкушая сладость вина.
И он увидел перед собою трех красавиц, тела которых были гибки, как лозы. Одна из них была нубийка, другая туранка, а третья румийка. Их бедра и груди соперничали меж собою. Красавицы были слишком земными, чтобы думать о смерти. И если бы груди их могли звенеть, как колокольчики, они при каждом движении бедер вызванивали бы серебристыми голосами: «Жизнь! Жизнь! Жизнь!»
15. Здесь рассказывается об одном госте из Нишапура
Хаким Омар Хайям производил сложные геометрические вычисления, когда вошел привратник и доложил о прибытии некоего ремесленника из Нишапура. Хаким терпеть не мог, когда прерывали его работу. Это он запрещал строго-настрого. Однако при слове «Нишапур» хаким отложил в сторону книгу, которую держал на коленях, – это был старинный, тяжелый фолиант.
– Из Нишапура, говоришь? – осведомился хаким.
– Да, господин. Он говорит, что привез письмо от мужа твоей сестры имама Мухаммада ал-Багдади.
Омар Хайям живо поднялся со своего места и сказал слуге:
– Веди его сюда.
И вскоре в комнату вошел человек небольшого роста, худощавый и загорелый, возрастом лет пятидесяти. Судя по одежде, был он среднего достатка.
Нишапурец остановился на пороге, словно бы не решаясь переступить его, низко поклонился и сказал:
– Мир дому сему, в котором изволит проживать знаменитый и многоуважаемый господин Омар эбнэ Ибрахим.
– Добро пожаловать, – сказал хаким. – Кто ты и правда ли, что ты из Нишапура?
– Зовут меня Бижан эбнэ Хуррад, – сказал нишапурец и сделал шаг вперед. – Я призываю аллаха ниспослать тебе здоровья на долгие и счастливые годы.
Хаким двинулся навстречу гостю.
– Да, годы идут, – продолжал гость, – и они неумолимы: все стареет и меняется под их воздействием. И они уродуют нас до неузнаваемости. – И повторил, приложив руку ко лбу: – До неузнаваемости…
– Воистину так, – согласился хаким, напрягая свою память, чтобы распознать, кто же этот пришелец.
Омар Хайям усадил гостя поудобнее, велел привратнику принести вина и холодной воды.
Бижан эбнэ Хуррад говорил:
– Время делает человека совершенно иным. С одной стороны, оно как бы наделяет его мудростью, а с другой – нагоняет такую немощь, которая делает почти излишней эту самую мудрость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
– Согласен! – И, смеясь, Васети продолжил: – Мы много не знаем из того, что ты иногда сочиняешь и куда-то прячешь.
Хайям казался рассерженным.
– И ничего я не прячу! Я просто кидаю их куда попало. Чаще всего приобщаю к мусору.
Васети перестал смеяться. Положил руку на колено Хайяму. Сказал:
– Мы друзья, Омар?
Тот кивнул.
– Мы давно работаем рядом?
– Скоро двадцать лет.
– Я до сих пор не уразумел одного…
– Только одного? – улыбнулся Хайям.
– Ты не смейся. Только одного…
– Люди иногда всю жизнь живут бок о бок и умирают, так и не поняв друг друга.
– Омар, ответь мне на вопрос: почему ты делаешь вид, что стихи не твое дело, что стихи вовсе тебя не касаются?
Хайям медленно поднял правую руку.
– Это неправда. Я люблю Фирдоуси и некоторые стихи Ибн Сины.
– Я не о том, Омар. Я имею в виду твои стихи. Именно твои, а не чьи-либо другие.
Хайям бросил хворостину в воду, подпер голову руками.
Васети сказал:
– Мы, твои друзья, часто подбираем твои стихи. Прямо с пола. И храним у себя…
– …и отдаете переписчикам? – перебил Хайям.
– Только не я. Может быть, ты стесняешься занятия стихами? Если это так, я никогда не напомню о них.
Омар Хайям погладил бороду, потер лоб обеими руками, точно у него болела голова. И сказал:
– Это неправда: никто не должен стесняться стихов, в том числе и я, если они настоящие. Вот мое мнение о поэзии: она сама жизнь! И тот, кто говорит: я позабавлюсь стихами, а потом обращусь к настоящему делу, – тот глубоко ошибается. Тот, кто слагает хорошие стихи, тот живет полной жизнью. Поезжай в Гарм-Сир до самого моря, сходи в Дур до самого южного залива, поезжай в Казвин или в противоположную сторону – в Хорасан, и на всем нескончаемом пути ты встретишь людей, которые поют песни и читают стихи. Ибо они хотят жить. Они не говорят, что Бируни сказал то-то и то-то, они не говорят, что Архимед сделал то-то и то-то. Они читают Фирдоуси и плачут вместе с ним, и радуются вместе с ним. Когда достопочтенный Санаи пишет стихи, он живет большой и нужной жизнью. Он при этом и шах, и султан, и хакан, и раджа. Я хочу сказать, что он царь царей всех народов и стран. Госпожа Поэзия слишком добра и слишком сурова. Лик ее и мил, и уродлив. Это смотря по тому, к кому с каким сердцем и с какой душой поворотится она. Госпожа Поэзия к тому же учительница – требовательная и скупая на похвалы. И когда меня кое-кто по недомыслию называет поэтом, я внутренне трясусь от страха и стыда! Говорю это тебе без ложной скромности: я всего-навсего прилежный ученый, идущий по стопам великих. А по должности – астролог его величества. Вот откуда этот страх, о котором говорю тебе.
Васети слушал со вниманием и сочувствием. Все, что бы ни делал или ни говорил Омар эбнэ Ибрахим, он делал и говорил серьезно, обдуманно, убежденно. И вместо того чтобы затевать спор со своим другом, Васети прочитал рубаи. Он читал стоя, торжественно, правда, не совсем умело.
Рябой рыбак прислушался к Васети. И он крикнул молодому рыбаку, сидевшему на берегу, чуть поодаль:
– Баба?! Поди-ка сюда, здесь идет соревнование поэтов.
Тот, которого звали Баба?, живо откликнулся, позвал еще кого-то.
Васети продолжал читать рубаи, и даже лучше, чем наедине с Хайямом.
Хаким поднял голову и увидел светящиеся глаза, воистину красивейшие глаза бедных, тщедушных на вид людей. Они были рады. Они благодарно взирали на Васети, подбодряли его.
А когда Васети передохнул, один молодой рыбак принялся читать сам – бейты и рубаи, газели и касыды. Читал нараспев, с удовольствием, самозабвенно. И наконец устал. Тогда слово перехватил пожилой человек, седобородый и скуластый. Он читал выразительно, обращаясь ко всем поочередно. Читал про любовь и розы, про вино и женщин, про битвы и разлуку…
– А теперь ты, уважаемый господин, – попросил он Васети.
Меймуни Васети провозгласил стихами тост за любовь. А потом он показал, иллюстрируя рубаи, как меджнун разбил чашу о камень. Это очень понравилось рыбакам.
– Нашстояший мушшина! – сказал рябой.
– Повтори-ка снова, уважаемый господин, – попросили его друзья.
Васети повторил. Потом прочел про жизнь и про смерть, и про то, что поэт не верит в рай, а желает рая здесь, на земле, на зеленой лужайке вместе с сереброгрудой…
Это привело рыбаков в восторг. Они просили, требовали еще, умоляли – еще!..
Васети, кажется, исчерпал рубаи. Он указал на Хайяма:
– Просите его.
Омар Хайям глухо, негромко полупропел рубаи о неверности красавиц. Однако меджнуна из рубаи успокаивало одно: он сам неверен красавицам… Потом прочитал несколько рубаи о гончаре и жестоком боге, который разбивает свои творения, подобно непригодным кувшинам. А потом еще о тайнах мироздания, которые отгадывай – не отгадаешь. И еще о том, что не верит в кредит и требует от бога наличными здесь, на земле. И наконец, о том, что не желает славы, что она для истинного меджнуна, влюбленного в жизнь и красавиц, подобна барабанному бою над ухом…
– Все! – сказал он и резко поднялся с места.
На него восхищенно смотрели рыбаки, и потрескавшиеся рыбацкие губы шептали слова благодарности.
– Кто ты? – спросил его рябой.
– Случайный гость, – ответил Омар Хайям. И, не говоря больше ни слова, заспешил назад, к мосту.
А за ним Васети.
14. Здесь рассказывается о том, как Омар Хайям побывал во дворце в час досуга его величества
Его величество хлопнул в ладоши. Довольно громко. Чтобы услышали его музыканты. Барабан и рубаб мигом умолкли. А ней продолжал звучать еще некоторое время. И тоже умолк. Танцовщицы застыли.
Малик-шах дал понять, что хочет говорить. Он откинулся на низеньком кресле и обратился к главному визирю, который сидел от него по правую руку.
– Я задам один вопрос уважаемому хакиму…
Его превосходительство Низам ал-Мулк подал знак стольничему, и тот повелел удалиться танцовщицам в соседнюю комнату. А музыканты остались на своих местах.
В зале было светло: горели все светильники – такие высокие, медные, начищенные мелом и особым горным песком, который мельче мела, если его растереть в порошок.
Омар эбнэ Ибрахим, казалось, не обратил внимания на музыку, которая умолкла, и на исчезновение танцовщиц. По-видимому, он думал о чем-то своем. А иначе как мог он вдруг оглохнуть или ослепнуть? Он держал в руке прекрасный фиал, украшенный бирюзой, и все время смотрел куда-то вдаль: не на танцовщиц, которые гибче лозы, не на музыкантов, чье искусство не знает себе равного от Хорасана до области Багдада. А в даль. Беспредельную.
Когда его величество изволил сказать: «Я задам один вопрос», – Омара точно разбудили от сна. Он обратил к его величеству свое лицо и слегка наклонился вперед, показывая тем самым, что он весь слух, весь внимание.
Главный визирь, сидевший по правую руку, тоже склонился в сторону его величества. И он услышал то, что услышал…
– Нельзя ли было бы узнать, – сказал его величество, не спуская глаз с ученого, – о чем думает в эти минуты господин Омар Хайям? Я понимаю моего главного визиря, который равнодушен и к музыке, и к танцам, ибо он слишком правоверен. Ну а что касается уважаемого хакима, тут я немножко озадачен…
Ученый и рта не успел открыть, как его властно остановил султан.
– Не торопись с ответом, – сказал он. – Я знаю, что ты сейчас далеко отсюда в своих мыслях. Я вижу то, что вижу. Я не сидел бы на этом троне, если бы не разбирался в вещах сравнительно несложных. Я полагаю, что тебе не стоит отпираться, если все видно и понятно даже постороннему наблюдателю.
Омар Хайям посмотрел на визиря, словно бы ища у него поддержки. И снова встретился со взглядом его величества. «Неужели ты должен придумывать свой ответ?» – как бы вопрошал султан.
Омар эбнэ Ибрахим сказал:
– У меня нет мыслей, которые мог бы утаить от твоего величества. Сердце мое открыто для тебя, как бывает открыта дверь богобоязненного человека, поджидающего добрых гостей. Я действительно был далеко отсюда. Я был далеко именно потому, что находился очень близко.
Левая бровь султана вопросительно приподнялась:
– Как это понимать, уважаемый Омар? – Его величество повернулся к своему визирю. – Разве «далеко» и «близко» понятия совместимые?
Низам ал-Мулк ничего не сказал, ибо вопрос не был прямо обращен к нему.
– Я скажу, – ответил Омар Хайям. – Сидя на этом месте, слушая музыку и любуясь танцами, то есть всем своим естеством пребывая в этом зале, возле твоего величества, я думал – причем невольно – совсем о другом. И это другое я бы определил словом «далеко».
– Мне нравится ход твоего рассуждения, – сказал султан. И главный визирь кивнул. – Но надо ли понимать твои слова в том смысле, что тебе скучно здесь?
– Отнюдь, – сказал Омар Хайям.
– В таком случае поясни свою мысль.
– Твое величество, я это сделаю весьма охотно. И если выразить ее в двух словах, то вместил бы в два противоположных понятия: «жизнь и смерть».
Его величество удивился.
– Как, ты думаешь за столом о смерти? – сказал он.
Омар Хайям опустил голову в знак согласия.
– Так, – продолжал его величество, все больше любопытствуя. – Что же напоминает тебе о смерти? Неужели здесь, в этом зале, есть предмет, который навевает столь мрачную мысль? Укажи на него – и я распоряжусь убрать его!
– Бесполезно, – проговорил ученый.
– Что бесполезно?
– Убирать этот предмет.
– Почему?
– Это невозможно…
Его величество подбоченился. Прошелся внимательным взглядом по стенам, потолку, полу, окнам с причудливыми решетками и дверям, которые инкрустированы костью и красной медью.
– Я не вижу ничего невозможного…
Одно слово Омара эбнэ Ибрахима, и, казалось, любая вещь вылетела бы отсюда в мгновение ока.
– Его величество ждет, – напомнил ученому главный визирь.
– Это невозможно по одной причине, – сказал Омар Хайям. – Предмет, который сию минуту навевает мысль о смерти, – это жизнь.
– Как?! – воскликнул удивленный султан.
– Жизнь, – повторил Омар.
– Эта жизнь? – Его величество широким жестом обвел рукою зал.
– В данном случае эта. А в общем, любая жизнь в любой ее форме.
Султан скрестил руки на груди. На кончике языка его вертелся один вопрос. Его величество только соображал, кому его задать: ученому или визирю? И остановил свой выбор на последнем:
– Как это понимать?
Главный визирь сказал, что, как утверждают ученые, еще Платон доказывал, что жить – это умирать. То есть смерть есть следствие жизни. Не будь жизни, не было бы и смерти.
– Это ясно, – вздохнул султан, которого вдруг заставили думать о смерти в этот прекрасный вечер. – Стало быть, уважаемый Омар, наблюдая жизнь в любой ее форме, невольно думает о конце ее. Иначе говоря, о смерти. Это объяснение верно? – спросил султан ученого.
– Совершенно, – сказал Омар.
Его величество отпил глоток вина.
– Значит, – как бы размышляя, сказал султан, – наша сегодняшняя беседа, наша скромная трапеза, музыка и танцы наводят на мысль о смерти? Чьей же? – И он глянул на ученого исподлобья. Эдак недоверчиво, эдак подчеркнуто вопросительно…
Омар ответил:
– Речь идет о некой субстанции, которая может выразить и жизнь и смерть. Как если бы из одной вытекала другая.
Его величество признался:
– Слишком тонкая философия. Нельзя ли ее высказать применительно к этому? – И его величество указал рукою на стол, на пол, на потолок, на музыкантов.
Ученый кивнул. И начал с того, что поставленный в такой форме вопрос скорее приведет к поэзии, нежели к философии.
– И это хорошо! – обрадовался султан.
– Это сильно затруднит дело, – сказал ученый.
– Почему же?
– Очень просто, твое величество. Философия отвечает на сложный вопрос умозрительным заключением. Философия без труда примиряет эти два понятия – жизнь и смерть, между тем как поэзия никогда не приемлет смерти. А почему? Я отвечу: потому что это слишком жестоко, а все, что жестоко, не может быть принято, одобрено поэзией в любой форме. Поэзия есть течение мыслей, рожденных в сердце. А сердце никогда не примирится со смертью.
Его величество взял в руки фиал и омочил в нем губы. Разговор, по его мнению, принял слишком отвлеченный характер. Его вопрос – первоначальный – предполагал более конкретный ответ. Удовлетворительный ответ пока не получен, а его величество рассчитывал именно на него.
– Любуясь танцовщицами, – пояснил ученый, – и вслушиваясь в гармонию звуков, я невольно думаю о смерти…
– Почему? – перебил его султан.
– Не знаю. Может быть, потому, что хотелось бы вечно наслаждаться жизнью.
Султан расхохотался.
– И телом?..
– Да, и телом.
– Прекрасно! – Его величество указал на фиал, стоящий перед Омаром, и на фиал, стоящий перед визирем. – Выпьем за чудесную плоть!
– В наши годы? – прошептал визирь.
Султан расхохотался пуще прежнего.
– А почему бы и нет?! Разве любовь – удел только молодых? А? Почему мы должны целиком уступить ее господину Хайяму? Только потому, что он моложе? А? Нет, я не уступлю! А ты?
Главный визирь угрюмо молчал.
Ученый сказал:
– У тебя, твое величество, всегда хорошо. Хорошо для сердца и ума, для глаз и ушей. Здесь, под твоим добрым взглядом, вырастаешь на целую голову. И когда я думал о смерти, я хотел сказать, что невозможно представить себе расставание со всем этим. Причем расставание навеки. И знать, что больше этой красоты не увидишь никогда…
– Никогда, – как эхо повторил его величество. И вдруг загрустил. Он поставил на место фиал. И погрузился в долгое раздумье, уставившись взглядом в какую-то точку на суфре, вышитой золотом руками хорасанских вышивальщиц.
В зале было тихо – пролетит муха, и ту слышно. Султан обеими руками резко расправил усы и бороду, тряхнул головой, покрытой тяжелыми прядями черных-пречерных волос. И снова рассмеялся. Звонко эдак. По-молодому. И глаза его сощурились при этом. И лицо его просияло…
– Что же из всего сказанного следует? – обратился его величество к хакиму. – А?
Омар Хайям сказал:
– Из этого следует, твое величество, что надо пить, надо наслаждаться жизнью и…
Султан весьма повеселел и хлопнул в ладоши. Изволил приказать, чтобы танцевали, чтобы играла музыка. И сказал визирю:
– Ты слышал?
Тот кивнул.
– Нет, ты слышал? А ну-ка повтори, господин Хайям.
Ученый в точности повторил свои слова.
– Слышал? – снова вопросил султан, обращаясь к своему визирю. Затем ему захотелось узнать: есть ли ответ ученого – ответ философа или поэта? То есть приходят ли в полную гармонию меж собою философия и поэзия?
– Наверняка, – сказал Омар Хайям.
Султан спросил визиря:
– Тебя этот ответ устраивает?
– Пожалуй, – ответил визирь.
– Меня тоже, – сказал султан. И опустошил фиал – медленно, неторопливо, вкушая сладость вина.
И он увидел перед собою трех красавиц, тела которых были гибки, как лозы. Одна из них была нубийка, другая туранка, а третья румийка. Их бедра и груди соперничали меж собою. Красавицы были слишком земными, чтобы думать о смерти. И если бы груди их могли звенеть, как колокольчики, они при каждом движении бедер вызванивали бы серебристыми голосами: «Жизнь! Жизнь! Жизнь!»
15. Здесь рассказывается об одном госте из Нишапура
Хаким Омар Хайям производил сложные геометрические вычисления, когда вошел привратник и доложил о прибытии некоего ремесленника из Нишапура. Хаким терпеть не мог, когда прерывали его работу. Это он запрещал строго-настрого. Однако при слове «Нишапур» хаким отложил в сторону книгу, которую держал на коленях, – это был старинный, тяжелый фолиант.
– Из Нишапура, говоришь? – осведомился хаким.
– Да, господин. Он говорит, что привез письмо от мужа твоей сестры имама Мухаммада ал-Багдади.
Омар Хайям живо поднялся со своего места и сказал слуге:
– Веди его сюда.
И вскоре в комнату вошел человек небольшого роста, худощавый и загорелый, возрастом лет пятидесяти. Судя по одежде, был он среднего достатка.
Нишапурец остановился на пороге, словно бы не решаясь переступить его, низко поклонился и сказал:
– Мир дому сему, в котором изволит проживать знаменитый и многоуважаемый господин Омар эбнэ Ибрахим.
– Добро пожаловать, – сказал хаким. – Кто ты и правда ли, что ты из Нишапура?
– Зовут меня Бижан эбнэ Хуррад, – сказал нишапурец и сделал шаг вперед. – Я призываю аллаха ниспослать тебе здоровья на долгие и счастливые годы.
Хаким двинулся навстречу гостю.
– Да, годы идут, – продолжал гость, – и они неумолимы: все стареет и меняется под их воздействием. И они уродуют нас до неузнаваемости. – И повторил, приложив руку ко лбу: – До неузнаваемости…
– Воистину так, – согласился хаким, напрягая свою память, чтобы распознать, кто же этот пришелец.
Омар Хайям усадил гостя поудобнее, велел привратнику принести вина и холодной воды.
Бижан эбнэ Хуррад говорил:
– Время делает человека совершенно иным. С одной стороны, оно как бы наделяет его мудростью, а с другой – нагоняет такую немощь, которая делает почти излишней эту самую мудрость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22