В некоторых ресторанах и барах по-прежнему вас потчуют бессмысленными шумовыми эффектами Аджимбо. Но в основном музыканты повсюду исповедуют диксиленд, сильно отличающийся от хрипловато-классической полифонии. Звучание чище, стиль больше отвечает духу времени. Другое дело, духу какого времени! На мое счастье, мы набрели и на «высоких» профессионалов в Презервейшн-Холл. На музыкантов, не гоняющихся за модой. Желая мне угодить, Джефф промучился на концерте около часа. Он даже заявил, что ему очень понравилось, но я не поверила. Я знаю истинные вкусы Джеффа потому, что ознакомилась с его домашней фонотекой. У него собрана коллекция городских баллад с элементами оперетты. Джаз там и не ночевал.
Вечером я сделала ответный жест – пошла с Джеффом в казино, Хокинс играл два часа, и два часа я наблюдала за ним. Он начал, имея в кармане пять сотен долларов, и сказал, что закончит игру или тогда, когда удвоит начальную сумму, или когда спустит все до последнего цента. Он и спустил все до последнего цента в «блэк джек», а сотню потерял в айчинг. Как я ни старалась понять правила айчинга, мне не удалось.
То и дело мы возвращались в номер отеля, в постель, и любили друг друга, и в наших ласках, в нашей страсти сквозило отчаяние. Мы подолгу гуляли по улицам околдовывающего нас Нового Орлеана и говорили, говорили о вещах очевидных, но очень важных для нас. Пошел дождь, и мы спрятались от него, забредя в антикварный магазин, и мой землянин, червь дождевой, мой чокнутый коп купил мне кольцо, которое стоило ему несколько недельных зарплат, – огненный опал, обрамленный бриллиантами. Позже, когда Джефф уснул, я выскользнула из номера, пробежалась до того же самого антикварного магазина и за унцию золота выторговала у продавца маленькое золотое колечко с черным ониксом. Я поспешила назад, в номер, и надела колечко на палец спящего Хокинса. Будить Хокинса я не стала.
А расставались мы очень тяжело. После всех этих ужасных сцен я вновь вернулась в отель, в нашу комнату, и чуть ли не до самых сумерек проторчала в ней, разглядывая стены и потолок и размышляя о своей судьбе.
В конце концов я заставила себя выйти на улицу и поплелась сквозь моросящий дождь на Бурбон-стрит, в бар Толстяка Чарли, туда, где мы с Джеффом слышали классный диксиленд. Зал там небольшой, и нельзя сказать, что чистый. На полу – опилки. Стулья и столы разномастные, словно их собирали по принципу: с миру по нитке, голому – рубашка. Но свои вещи оркестр исполняет громко и чисто. Здесь собраны блестящие исполнители.
Тут и произошло событие, круто изменившее мою жизнь.
После одной прекрасно исполненной диксилендом вещи я растрогалась, подозвала официанта, вручила ему десятку и попросила передать от меня коктейль «получше» Толстяку Чарли. Он играл на кларнете и руководил оркестром. Толстяк Чарли принял фужер и подсел за мой столик. Он сказал, что крайне удивлен, приятно удивлен тем, что поклонницей его музыки является женщина. И не просто женщина, а белая женщина! И не просто белая женщина, а гостья с орбиты! Когда я призналась негру, что и сама играю на кларнете, он изумился ещё больше и тотчас принес мне со сцены свой инструмент. Он вставил свежий мундштук и попросил меня «показать что-нибудь».
Я обалдела от инструмента. Это был «Ле Бланк», сделанный лет сто назад и предназначенный исключительно для джаза. Звук, сочный и яркий, возбуждал меня, как призывный клич сильного мужчины. Я немного поиграла гаммы, а затем исполнила то самое вступление к «Голубой рапсодии», где, что называется, кошки на сердце скребут.
И снова бросила взгляд на кларнет:
– Потрясающая машина!
– Как давно ты занимаешься, девочка? – спросил меня Толстяк Чарли.
– Вот уже тринадцать лет, – ответила я.
– Черт. – Негр тронул меня за локоть. – Иди-ка, детка, сюда.
Он повел меня на сцену. Развалившись на стульях, музыканты потягивали напитки.
– Я ещё никогда не играла джаз «вживую» с группой, – объяснила я.
– Не бойся. Они ничего не поймут. Они оживают только после заката солнца, – кивнул Чарли в сторону музыкантов.
Он вскинул голову, подавая коллегам сигнал. В зале воцарилась та обычная какофония, когда оркестранты настраивают инструменты; кто-то продувает клапана, духовые харкают, фыркают и шипят, кто-то крутит колок банджо, под смычком визжит струна скрипки. Пианист юморил, извлекая из рояля аритмичные арпеджио.
– Залабаем в си-бемоль мажоре? – спросил он у меня.
– Естественно, – откликнулась я с благодарностью.
Он предлагал мне один из наиболее легких вариантов.
Словно четыре сухих револьверных выстрела прозвучали над моим ухом. Это Толстяк Чарли четырежды щелкнул пальцами. Ударник застучал по барабану, задавая излюбленный улицей ритм, и отстучал два такта. Мы начали очень чистенько, и на первых порах я прошла и тему, и рефрен почти «на автопилоте», даже не пытаясь импровизировать. В таких вещах в диксиленде мелодию ведет кларнет, а кларнет работает свое «облигато» чуть выше по тону, сохраняя известную субординацию, но вместе с тем обладая той импровизационной свободой, которой нет ни у одного из инструментов. Мы откатали «первый круг», после чего должны были солировать по очереди на весьма приглушенном оркестровом фоне. Тему вновь отыграли вместе и Толстяк Чарли качнул головой, приглашая меня перехватить инициативу с первыми тактами рефрена. Я закрыла глаза и попыталась забыть о том, что стою на сцене, а в зале, внизу, сидит публика. И ринулась с разбега в реку, полагая, что уж в этой-то «Рапсодии» я знаю, где брод.
Получилось здорово. Прошло довольно много времени, прежде чем я начала испытывать некоторые трудности из-за нехватки импровизационных идей. Я чувствовала себя очень легко, как рыба в воде, в родной реке, где известен каждый изгиб, каждая заводь и каждый водопад. Я без труда предвосхищала все аккорды и творила звук «точно в масть». Но самыми лучшими оказались те моменты, когда я бросила работать на оркестр, отрешилась от реальности и перенеслась в свой собственный, лично мой мир, где были и утрата Бенни, и отъезд Джеффа, и предстоящее расставание с Землей, и домашние, в Ново-Йорке, проблемы, и прочее – восхитительное и ужасное, что случилось со мной за последние полгода. На все про все шестнадцать тактов, понятно. Попробуй уложись.
Восемь или девять человек, забредшие в тот час в бар, отметили мое соло аплодисментами. Толстяк Чарли выглядел очень довольным. Он улыбался мне, кивал. Когда мы умолкли, предоставив ударнику отрабатывать свои шестнадцать тактов, Чарли наклонился и прошептал мне на ухо:
– Последний рефрен – все вместе, лады? Ми-бемоль.
Тональность не из моих любимых, прямо скажу, но я подсобралась и не испортила мужчинам обедни.
Когда мы закончили вещь, Толстяк Чарли вскинул два похожих на обрубки пальца вверх, делая знак бармену, и провел меня обратно в зал, к столику.
– Сколько ты пробудешь в Новом Орлеане? – спросил негр. Он произносил «Новый Орлеан» как одно слово.
– Только два дня.
Я объяснила музыканту, ситуацию с отлетом из Кейп-Тауна. Надо сидеть там и ждать места в шаттле.
– Как насчет поиграть тут пару раз? – предложил Толстяк Чарли. – Новизна приносит неплохие дивиденды. А ты ведь знаешь, тебе с нами понравится.
– Я-то целиком – за, – ответила я. – Только бы губы слушались.
Убедилась на собственном опыте: как только прекращаешь ежедневные репетиции, очень быстро теряешь форму.
– Не пойдет – мы сразу дадим отбой, – заверил меня Толстяк Чарли. Бармен принес нам выпивку в двух высоких заиндевелых стаканах. – Когда-нибудь пробовала джулеп? – поинтересовался Толстяк Чарли.
– Нет. Обычно пью вино или пиво.
Я пригубила напиток: коньяк, вода, сахар, мята, лед… У меня возникли сразу две ассоциации – чай с мятой, который мы пили в Марракеше с Джеффом, и виски с кофе на дощатом столе в доме Перкинса.
– Не нравится? – забеспокоился Толстяк Чарли и тем самым смутил меня. Кажется, я побледнела.
– Нравится, нравится, – забормотала я. – Просто вкус джулепа напомнил мне кое о чем.
И в моей памяти всплыли слова Бенни о приливе сил, который ощущает художник, закончивший произведение.
Толстяк Чарли извлек из кармана огрызок карандаша и скомканный клочок бумаги, разгладил лист и нацарапал на нем: «Для „Голубой рапсодии“ у нас слишком мало скрипок. Какие другие вещи хотела бы сыграть?»
Мне бы, дуре, выбрать что-нибудь хорошо разученное, типа «Базен-стрит» или «Вилли-Нытик», что-нибудь из этого ряда, но меня понесло, и я написала Толстяку Чарли на бумаге программу из девяти-десяти произведений, которые были у меня, что называется, на слуху, не более того.
– Позвоню, передам текст в типографию, – сообщил негр. – Как тебя зовут?
– Марианна… Мэри Хокинс. – Я-то не взяла на самом деле фамилию Джеффа, но сочла, что печатать свою фамилию на афишах – не слишком остроумно.
– У тебя есть с собой фото, которое мы могли бы использовать? – спросил Толстяк Чарли.
– Давайте обойдемся без портрета. И не нужно интересоваться, почему «без». – Я была уже не в состоянии лгать, а выкладывать правду о Джеймсе не могла.
– Ладно. Все путем, – согласился Толстяк Чарли. – Загадочная леди из космоса. Пятьсот за ночь, нормально?
Я бы сама ему тысячу заплатила за то, что давал мне шанс приобрести такой бесценный опыт.
– Прекрасно, – сказала я. – Когда начало?
– В восемь. Или в девять. Вкалываем до трех ночи.
Он поднялся из-за столика и потопал к телефону заказывать афиши. Я допила джулеп и пошла бродить по городу. Надо было привести нервы в порядок. Дождь кончился.
Итак, вот какой фортель выкинула судьба! Оказывается, я явилась на Землю, чтобы стать солисткой в диксиленде. В нашем школьном оркестре лучшим кларнетистом считалась не я, был там один парень. Дорого бы я дала за то, чтоб увидеть его сегодня в зале!
Я вышла на набережную, к реке. Хотелось посмотреть на закат над Миссисипи. Потом меня потянуло в кафе, приглянувшееся нам с Джеффом, в старое кирпичное здание, где посетителям подавали кофе с бежнетами – жареными хлебцами, посыпанными сахарной пудрой. Здесь готовили отличный кофе, крепкий, с цикорием и густыми сливками. Я чувствовала в душе необыкновенный подъем, меня переполняли одновременно и печаль, и радость. Я жила в предчувствии великого праздника. Я исходила Французский квартал вдоль и поперек, то мыча, то насвистывая мелодии, которые мне предстояло исполнять. К слову, в Новом Орлеане полузабытые мелодии быстро восстанавливаются в памяти.
На Бурбон-стрит я вдруг поняла, что дико проголодалась. Меня потянуло съесть что-нибудь рыбное. В ресторане я заказала себе лангусты, диковинные морские существа с длиннющими конечностями, и была сражена, когда официантка поставила передо мной блюдо, на котором высилась целая гора еды – черно-красная экзотика, морской рак. Официантка научила меня, как обращаться со щипцами. Вся «изюминка» заключалась в тонкой полоске мяса, которую я доставала из клешни при помощи специальных щипчиков. Изысканнейшая еда!
Еще час я убила, шатаясь по улице, заглядывая в заведеньица, из дверей которых звучал джаз, и приворовывая у музыкантов технические приемы и идеи. Потом я вернулась к Толстяку Чарли. Пока я дошла до бара, мне на глаза попалось не менее дюжины афиш с моим именем, набранным крупным шрифтом.
А в зале яблоку некуда было упасть. У стойки чувствовалось особенное оживление. Посасывая коктейли, люди подпирали стены зала и терпеливо ждали моего выхода на сцену. Неожиданно передо мной возник сам Толстяк Чарли и положил свою тяжелую руку мне на плечо.
– Зал битком набит, девочка, – прошептал он. – И все они приперлись сюда, дабы поглазеть на тебя.
– Поверить трудно. Что, афиши, реклама… Весть разошлась за пару часов? За три? – удивлялась я.
– У нас маленький город. Не так уж много заезжих… Да и ты отличаешься от них. Ну, вот народ и привалил поглазеть. – Негр передал мне пять скатанных в рулон и пахнущих типографской краской афиш. – Дай на ушко что-то скажу. Иди на кухню, там кран, ополоснись немножко. Инструмент – за роялем.
– Надо уточнить, что я буду играть, – заволновалась я. – И в каком порядке.
– Ты играй, а вдруг мы те вещи где-то слышали. Авось подтянем, – буркнул Толстяк Чарли.
Что ж, отступать некуда. Надо принимать вызов. Я поднялась к роялю, взяла кларнет Чарли и удалилась на кухню, обмозговывая по пути самые сложные куски программы. Кухонька оказалась очень маленькой, мы с поваром едва не задевали друг друга локтями. Изо дня в день один и тот же повар готовил здесь одно и то же единственное блюдо – жареный, обильно посыпанный солью картофель. Поваром работал маленький, пухлый и рыхлый белый человечек. За все то время, что я провела в его владениях, он ни разу не оторвал взгляд от автоматической картофелерезки. Но, заслышав мои шаги, тотчас бросил за спину:
– Бутылка в холодильнике.
Обычно я ничего не ем и не пью перед игрой. По той простой причине, что после еды и питья во рту выделяется слюна. Но сейчас мне не Моцарта предстояло играть. Конечно же, стоило снять напряжение, немного подбодрить себя. Само собой, в холодильнике оказалась бутылка бурбона. Стакан показался мне чистым. Я плеснула в него виски и залпом выпила. Меня передернуло. Во-первых, обожгло пищевод. Во-вторых – память.
Я прикинула, с чего начать, и остановила свой выбор на довольно редкой вещице, называющейся «Стэвин Чейндж». Вряд ли парни Толстяка Чарли были с ней знакомы, подумала я. Пока я рассуждала, стоит ли подстраивать братцам-музыкантам маленькую подлянку, напряжение несколько спало. Я подняла инструмент и занялась арпеджио, чередуя медленный темп с очень быстрым, пробуя самые высокие ноты и самые низкие, Я поиграла гаммы почти во всех тональностях, которые, по моему мнению, могли быть использованы в нашем концерте.
Толстяк Чарли приоткрыл дверь и просунул голову в щель:
– Разогрелась?
– Даже чересчур. Пот градом, – сказала я.
И Чарли повел меня на сцену, где нас уже ждали пятеро из состава диксиленда. В зале стихли почти все разговоры. Раздались жиденькие аплодисменты.
Толстяк Чарли облокотился на рояль и спросил:
– Ну? С чего начнем?
– «Стэвин Чейндж», эту знаете? – ответила я вопросом на вопрос.
Пять усмешек.
– А она собиралась нас поиметь, – вполголоса бросил тромбонист парню с банджо на коленях. Потом тромбонист обратился ко мне: – Тональность? До-диез минор?
Пальцы пианиста скользнули в правый угол клавиатуры, и над сценой тихонько прозвенела мелодия первой строки песни – «Я расскажу тебе об одном скверном парне…» Высоковато было начинать с такого до-диез минора.
– Может, си-бемоль попробуем? – предложил пианист. – И тактов по шестьдесят на соло.
Я утвердительно кивнула. Чарли дважды щелкнул пальцами. Я набрала воздух в легкие и начала свою фирменную интродукцию на кларнете. В тот же миг меня поддержали, очень мягко и точно, рояль и банджо. Тихо-тихо влил свой голос в аккомпанемент тромбон – маэстро виртуозно импровизировал на нем. Корнетист сходу взял очень высоко, и я моментально оценила идею и приноровилась к нему, работая третьими и пятыми долями, в низком регистре, и уже через считанные секунды наш диксиленд звучал так, словно годами мы только и делали, что играли вместе. Боже, как это было прекрасно!
Никогда больше не будет у меня такой великолепной ночи, как эта, в Новом Орлеане. Я играла со многими оркестрами, большими симфоническими и камерными, играла в квартетах и дома под магнитофон, но никогда прежде – с настоящими профессионалами. В Мирах нет профессиональных музыкантов, за исключением тех, что работают в «Шангриле», в кабаре. Но разве можно сравнить шангрильских небожителей с новоорлеанскими детьми трущоб, которые умеют все на свете, любую вещь исполняя абсолютно синхронно, с дьявольской изобретательностью и заданностью музыкальной шкатулки. Не сомневаюсь, если бы я попросила их исполнить мне теорему Пифагора, Толстяк Чарли тотчас щелкнул бы своими короткими пальцами четыре раза, и его парни выдали бы, с импровизациями, теорему в лучшем виде.
Публике тоже понравилась наша игра. Знаю, лично я играла вовсе не так хорошо, как переживающий очередной творческий подъем Толстяк Чарли, но тем не менее публику я тешила на все сто, как тешит её медведь, гоняющий по манежу на велосипеде. В зале собрались завсегдатаи, фанаты джаза. Когда мы исполняли негритянские коронки, заводя народ популярнейшими хитами, фанаты подпевали нам хором. Впечатление колоссальное. Мой голос весьма посредственный – слабенькое контральто, – но когда он вливался в ревущий, хрипящий хор, мы достигали удивительного эффекта. Народ неистово хлопал в ладоши, визжал, швырял на сцену деньги и посылал нам спиртное с официантом. Мне, например, прислали пять мятных джулепов, но я даже не притронулась к ним.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Вечером я сделала ответный жест – пошла с Джеффом в казино, Хокинс играл два часа, и два часа я наблюдала за ним. Он начал, имея в кармане пять сотен долларов, и сказал, что закончит игру или тогда, когда удвоит начальную сумму, или когда спустит все до последнего цента. Он и спустил все до последнего цента в «блэк джек», а сотню потерял в айчинг. Как я ни старалась понять правила айчинга, мне не удалось.
То и дело мы возвращались в номер отеля, в постель, и любили друг друга, и в наших ласках, в нашей страсти сквозило отчаяние. Мы подолгу гуляли по улицам околдовывающего нас Нового Орлеана и говорили, говорили о вещах очевидных, но очень важных для нас. Пошел дождь, и мы спрятались от него, забредя в антикварный магазин, и мой землянин, червь дождевой, мой чокнутый коп купил мне кольцо, которое стоило ему несколько недельных зарплат, – огненный опал, обрамленный бриллиантами. Позже, когда Джефф уснул, я выскользнула из номера, пробежалась до того же самого антикварного магазина и за унцию золота выторговала у продавца маленькое золотое колечко с черным ониксом. Я поспешила назад, в номер, и надела колечко на палец спящего Хокинса. Будить Хокинса я не стала.
А расставались мы очень тяжело. После всех этих ужасных сцен я вновь вернулась в отель, в нашу комнату, и чуть ли не до самых сумерек проторчала в ней, разглядывая стены и потолок и размышляя о своей судьбе.
В конце концов я заставила себя выйти на улицу и поплелась сквозь моросящий дождь на Бурбон-стрит, в бар Толстяка Чарли, туда, где мы с Джеффом слышали классный диксиленд. Зал там небольшой, и нельзя сказать, что чистый. На полу – опилки. Стулья и столы разномастные, словно их собирали по принципу: с миру по нитке, голому – рубашка. Но свои вещи оркестр исполняет громко и чисто. Здесь собраны блестящие исполнители.
Тут и произошло событие, круто изменившее мою жизнь.
После одной прекрасно исполненной диксилендом вещи я растрогалась, подозвала официанта, вручила ему десятку и попросила передать от меня коктейль «получше» Толстяку Чарли. Он играл на кларнете и руководил оркестром. Толстяк Чарли принял фужер и подсел за мой столик. Он сказал, что крайне удивлен, приятно удивлен тем, что поклонницей его музыки является женщина. И не просто женщина, а белая женщина! И не просто белая женщина, а гостья с орбиты! Когда я призналась негру, что и сама играю на кларнете, он изумился ещё больше и тотчас принес мне со сцены свой инструмент. Он вставил свежий мундштук и попросил меня «показать что-нибудь».
Я обалдела от инструмента. Это был «Ле Бланк», сделанный лет сто назад и предназначенный исключительно для джаза. Звук, сочный и яркий, возбуждал меня, как призывный клич сильного мужчины. Я немного поиграла гаммы, а затем исполнила то самое вступление к «Голубой рапсодии», где, что называется, кошки на сердце скребут.
И снова бросила взгляд на кларнет:
– Потрясающая машина!
– Как давно ты занимаешься, девочка? – спросил меня Толстяк Чарли.
– Вот уже тринадцать лет, – ответила я.
– Черт. – Негр тронул меня за локоть. – Иди-ка, детка, сюда.
Он повел меня на сцену. Развалившись на стульях, музыканты потягивали напитки.
– Я ещё никогда не играла джаз «вживую» с группой, – объяснила я.
– Не бойся. Они ничего не поймут. Они оживают только после заката солнца, – кивнул Чарли в сторону музыкантов.
Он вскинул голову, подавая коллегам сигнал. В зале воцарилась та обычная какофония, когда оркестранты настраивают инструменты; кто-то продувает клапана, духовые харкают, фыркают и шипят, кто-то крутит колок банджо, под смычком визжит струна скрипки. Пианист юморил, извлекая из рояля аритмичные арпеджио.
– Залабаем в си-бемоль мажоре? – спросил он у меня.
– Естественно, – откликнулась я с благодарностью.
Он предлагал мне один из наиболее легких вариантов.
Словно четыре сухих револьверных выстрела прозвучали над моим ухом. Это Толстяк Чарли четырежды щелкнул пальцами. Ударник застучал по барабану, задавая излюбленный улицей ритм, и отстучал два такта. Мы начали очень чистенько, и на первых порах я прошла и тему, и рефрен почти «на автопилоте», даже не пытаясь импровизировать. В таких вещах в диксиленде мелодию ведет кларнет, а кларнет работает свое «облигато» чуть выше по тону, сохраняя известную субординацию, но вместе с тем обладая той импровизационной свободой, которой нет ни у одного из инструментов. Мы откатали «первый круг», после чего должны были солировать по очереди на весьма приглушенном оркестровом фоне. Тему вновь отыграли вместе и Толстяк Чарли качнул головой, приглашая меня перехватить инициативу с первыми тактами рефрена. Я закрыла глаза и попыталась забыть о том, что стою на сцене, а в зале, внизу, сидит публика. И ринулась с разбега в реку, полагая, что уж в этой-то «Рапсодии» я знаю, где брод.
Получилось здорово. Прошло довольно много времени, прежде чем я начала испытывать некоторые трудности из-за нехватки импровизационных идей. Я чувствовала себя очень легко, как рыба в воде, в родной реке, где известен каждый изгиб, каждая заводь и каждый водопад. Я без труда предвосхищала все аккорды и творила звук «точно в масть». Но самыми лучшими оказались те моменты, когда я бросила работать на оркестр, отрешилась от реальности и перенеслась в свой собственный, лично мой мир, где были и утрата Бенни, и отъезд Джеффа, и предстоящее расставание с Землей, и домашние, в Ново-Йорке, проблемы, и прочее – восхитительное и ужасное, что случилось со мной за последние полгода. На все про все шестнадцать тактов, понятно. Попробуй уложись.
Восемь или девять человек, забредшие в тот час в бар, отметили мое соло аплодисментами. Толстяк Чарли выглядел очень довольным. Он улыбался мне, кивал. Когда мы умолкли, предоставив ударнику отрабатывать свои шестнадцать тактов, Чарли наклонился и прошептал мне на ухо:
– Последний рефрен – все вместе, лады? Ми-бемоль.
Тональность не из моих любимых, прямо скажу, но я подсобралась и не испортила мужчинам обедни.
Когда мы закончили вещь, Толстяк Чарли вскинул два похожих на обрубки пальца вверх, делая знак бармену, и провел меня обратно в зал, к столику.
– Сколько ты пробудешь в Новом Орлеане? – спросил негр. Он произносил «Новый Орлеан» как одно слово.
– Только два дня.
Я объяснила музыканту, ситуацию с отлетом из Кейп-Тауна. Надо сидеть там и ждать места в шаттле.
– Как насчет поиграть тут пару раз? – предложил Толстяк Чарли. – Новизна приносит неплохие дивиденды. А ты ведь знаешь, тебе с нами понравится.
– Я-то целиком – за, – ответила я. – Только бы губы слушались.
Убедилась на собственном опыте: как только прекращаешь ежедневные репетиции, очень быстро теряешь форму.
– Не пойдет – мы сразу дадим отбой, – заверил меня Толстяк Чарли. Бармен принес нам выпивку в двух высоких заиндевелых стаканах. – Когда-нибудь пробовала джулеп? – поинтересовался Толстяк Чарли.
– Нет. Обычно пью вино или пиво.
Я пригубила напиток: коньяк, вода, сахар, мята, лед… У меня возникли сразу две ассоциации – чай с мятой, который мы пили в Марракеше с Джеффом, и виски с кофе на дощатом столе в доме Перкинса.
– Не нравится? – забеспокоился Толстяк Чарли и тем самым смутил меня. Кажется, я побледнела.
– Нравится, нравится, – забормотала я. – Просто вкус джулепа напомнил мне кое о чем.
И в моей памяти всплыли слова Бенни о приливе сил, который ощущает художник, закончивший произведение.
Толстяк Чарли извлек из кармана огрызок карандаша и скомканный клочок бумаги, разгладил лист и нацарапал на нем: «Для „Голубой рапсодии“ у нас слишком мало скрипок. Какие другие вещи хотела бы сыграть?»
Мне бы, дуре, выбрать что-нибудь хорошо разученное, типа «Базен-стрит» или «Вилли-Нытик», что-нибудь из этого ряда, но меня понесло, и я написала Толстяку Чарли на бумаге программу из девяти-десяти произведений, которые были у меня, что называется, на слуху, не более того.
– Позвоню, передам текст в типографию, – сообщил негр. – Как тебя зовут?
– Марианна… Мэри Хокинс. – Я-то не взяла на самом деле фамилию Джеффа, но сочла, что печатать свою фамилию на афишах – не слишком остроумно.
– У тебя есть с собой фото, которое мы могли бы использовать? – спросил Толстяк Чарли.
– Давайте обойдемся без портрета. И не нужно интересоваться, почему «без». – Я была уже не в состоянии лгать, а выкладывать правду о Джеймсе не могла.
– Ладно. Все путем, – согласился Толстяк Чарли. – Загадочная леди из космоса. Пятьсот за ночь, нормально?
Я бы сама ему тысячу заплатила за то, что давал мне шанс приобрести такой бесценный опыт.
– Прекрасно, – сказала я. – Когда начало?
– В восемь. Или в девять. Вкалываем до трех ночи.
Он поднялся из-за столика и потопал к телефону заказывать афиши. Я допила джулеп и пошла бродить по городу. Надо было привести нервы в порядок. Дождь кончился.
Итак, вот какой фортель выкинула судьба! Оказывается, я явилась на Землю, чтобы стать солисткой в диксиленде. В нашем школьном оркестре лучшим кларнетистом считалась не я, был там один парень. Дорого бы я дала за то, чтоб увидеть его сегодня в зале!
Я вышла на набережную, к реке. Хотелось посмотреть на закат над Миссисипи. Потом меня потянуло в кафе, приглянувшееся нам с Джеффом, в старое кирпичное здание, где посетителям подавали кофе с бежнетами – жареными хлебцами, посыпанными сахарной пудрой. Здесь готовили отличный кофе, крепкий, с цикорием и густыми сливками. Я чувствовала в душе необыкновенный подъем, меня переполняли одновременно и печаль, и радость. Я жила в предчувствии великого праздника. Я исходила Французский квартал вдоль и поперек, то мыча, то насвистывая мелодии, которые мне предстояло исполнять. К слову, в Новом Орлеане полузабытые мелодии быстро восстанавливаются в памяти.
На Бурбон-стрит я вдруг поняла, что дико проголодалась. Меня потянуло съесть что-нибудь рыбное. В ресторане я заказала себе лангусты, диковинные морские существа с длиннющими конечностями, и была сражена, когда официантка поставила передо мной блюдо, на котором высилась целая гора еды – черно-красная экзотика, морской рак. Официантка научила меня, как обращаться со щипцами. Вся «изюминка» заключалась в тонкой полоске мяса, которую я доставала из клешни при помощи специальных щипчиков. Изысканнейшая еда!
Еще час я убила, шатаясь по улице, заглядывая в заведеньица, из дверей которых звучал джаз, и приворовывая у музыкантов технические приемы и идеи. Потом я вернулась к Толстяку Чарли. Пока я дошла до бара, мне на глаза попалось не менее дюжины афиш с моим именем, набранным крупным шрифтом.
А в зале яблоку некуда было упасть. У стойки чувствовалось особенное оживление. Посасывая коктейли, люди подпирали стены зала и терпеливо ждали моего выхода на сцену. Неожиданно передо мной возник сам Толстяк Чарли и положил свою тяжелую руку мне на плечо.
– Зал битком набит, девочка, – прошептал он. – И все они приперлись сюда, дабы поглазеть на тебя.
– Поверить трудно. Что, афиши, реклама… Весть разошлась за пару часов? За три? – удивлялась я.
– У нас маленький город. Не так уж много заезжих… Да и ты отличаешься от них. Ну, вот народ и привалил поглазеть. – Негр передал мне пять скатанных в рулон и пахнущих типографской краской афиш. – Дай на ушко что-то скажу. Иди на кухню, там кран, ополоснись немножко. Инструмент – за роялем.
– Надо уточнить, что я буду играть, – заволновалась я. – И в каком порядке.
– Ты играй, а вдруг мы те вещи где-то слышали. Авось подтянем, – буркнул Толстяк Чарли.
Что ж, отступать некуда. Надо принимать вызов. Я поднялась к роялю, взяла кларнет Чарли и удалилась на кухню, обмозговывая по пути самые сложные куски программы. Кухонька оказалась очень маленькой, мы с поваром едва не задевали друг друга локтями. Изо дня в день один и тот же повар готовил здесь одно и то же единственное блюдо – жареный, обильно посыпанный солью картофель. Поваром работал маленький, пухлый и рыхлый белый человечек. За все то время, что я провела в его владениях, он ни разу не оторвал взгляд от автоматической картофелерезки. Но, заслышав мои шаги, тотчас бросил за спину:
– Бутылка в холодильнике.
Обычно я ничего не ем и не пью перед игрой. По той простой причине, что после еды и питья во рту выделяется слюна. Но сейчас мне не Моцарта предстояло играть. Конечно же, стоило снять напряжение, немного подбодрить себя. Само собой, в холодильнике оказалась бутылка бурбона. Стакан показался мне чистым. Я плеснула в него виски и залпом выпила. Меня передернуло. Во-первых, обожгло пищевод. Во-вторых – память.
Я прикинула, с чего начать, и остановила свой выбор на довольно редкой вещице, называющейся «Стэвин Чейндж». Вряд ли парни Толстяка Чарли были с ней знакомы, подумала я. Пока я рассуждала, стоит ли подстраивать братцам-музыкантам маленькую подлянку, напряжение несколько спало. Я подняла инструмент и занялась арпеджио, чередуя медленный темп с очень быстрым, пробуя самые высокие ноты и самые низкие, Я поиграла гаммы почти во всех тональностях, которые, по моему мнению, могли быть использованы в нашем концерте.
Толстяк Чарли приоткрыл дверь и просунул голову в щель:
– Разогрелась?
– Даже чересчур. Пот градом, – сказала я.
И Чарли повел меня на сцену, где нас уже ждали пятеро из состава диксиленда. В зале стихли почти все разговоры. Раздались жиденькие аплодисменты.
Толстяк Чарли облокотился на рояль и спросил:
– Ну? С чего начнем?
– «Стэвин Чейндж», эту знаете? – ответила я вопросом на вопрос.
Пять усмешек.
– А она собиралась нас поиметь, – вполголоса бросил тромбонист парню с банджо на коленях. Потом тромбонист обратился ко мне: – Тональность? До-диез минор?
Пальцы пианиста скользнули в правый угол клавиатуры, и над сценой тихонько прозвенела мелодия первой строки песни – «Я расскажу тебе об одном скверном парне…» Высоковато было начинать с такого до-диез минора.
– Может, си-бемоль попробуем? – предложил пианист. – И тактов по шестьдесят на соло.
Я утвердительно кивнула. Чарли дважды щелкнул пальцами. Я набрала воздух в легкие и начала свою фирменную интродукцию на кларнете. В тот же миг меня поддержали, очень мягко и точно, рояль и банджо. Тихо-тихо влил свой голос в аккомпанемент тромбон – маэстро виртуозно импровизировал на нем. Корнетист сходу взял очень высоко, и я моментально оценила идею и приноровилась к нему, работая третьими и пятыми долями, в низком регистре, и уже через считанные секунды наш диксиленд звучал так, словно годами мы только и делали, что играли вместе. Боже, как это было прекрасно!
Никогда больше не будет у меня такой великолепной ночи, как эта, в Новом Орлеане. Я играла со многими оркестрами, большими симфоническими и камерными, играла в квартетах и дома под магнитофон, но никогда прежде – с настоящими профессионалами. В Мирах нет профессиональных музыкантов, за исключением тех, что работают в «Шангриле», в кабаре. Но разве можно сравнить шангрильских небожителей с новоорлеанскими детьми трущоб, которые умеют все на свете, любую вещь исполняя абсолютно синхронно, с дьявольской изобретательностью и заданностью музыкальной шкатулки. Не сомневаюсь, если бы я попросила их исполнить мне теорему Пифагора, Толстяк Чарли тотчас щелкнул бы своими короткими пальцами четыре раза, и его парни выдали бы, с импровизациями, теорему в лучшем виде.
Публике тоже понравилась наша игра. Знаю, лично я играла вовсе не так хорошо, как переживающий очередной творческий подъем Толстяк Чарли, но тем не менее публику я тешила на все сто, как тешит её медведь, гоняющий по манежу на велосипеде. В зале собрались завсегдатаи, фанаты джаза. Когда мы исполняли негритянские коронки, заводя народ популярнейшими хитами, фанаты подпевали нам хором. Впечатление колоссальное. Мой голос весьма посредственный – слабенькое контральто, – но когда он вливался в ревущий, хрипящий хор, мы достигали удивительного эффекта. Народ неистово хлопал в ладоши, визжал, швырял на сцену деньги и посылал нам спиртное с официантом. Мне, например, прислали пять мятных джулепов, но я даже не притронулась к ним.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35