он, замирая, почувствовал это, потом она осторожно легла, смеясь глазами ему в глаза.
– Мне хочется смотреть на тебя. Странно: когда все идет к концу, ты закрываешь глаза и стискиваешь зубы. Тогда я очень люблю тебя и тоже стискиваю зубы. А ты их целуешь. Это нежно, когда вместе.
– Ты так хочешь?
– Да. А ты как? Надо, чтобы было тебе удобно и не больно руке.
– Мне хорошо, когда я близко вижу твои глаза.
– Я ненавижу слово «отдаваться». Это из дурацких французских романов девятнадцатого века. Тошнит от этих фраз: «Она вскрикнула „ах!“ – и отдалась ему». Невыносимо смешно! Ты не торопись. Мы будем брать друг друга медленно-медленно, нежно-нежно. И я тебе не дам отдыхать. Пока мы не обессилеем, не уснем от усталости. Ты согласен на такую любовницу… или жену?
– Любовницу или жену? – повторил он с запинкой. – Ты знаешь, Нинель, я не думал об этом. А ты?
– Мне просто не страшно быть с тобой, милый ты, закупоренный парень. А в жены я не гожусь. Если из меня выйдет актриса, то это сплошное кривлянье и верчение хвостом у зеркала в гримерной перед тем, как выйти на сцену или съемочную площадку. Муж из тебя, мне кажется, тоже не получится. О чем мы говорим? Все равно сейчас я твоя любовница. И я хочу, чтобы ты слушался меня. Можно, я поцелую тебя первой? Ведь ты еще целуешься грубо. Как со своими фронтовыми Цирцеями.
В ту минуту, когда оба они лежали обессиленные, в изнеможении последнего телесного движения, а она еще слабо вздрагивала, касаясь зубами его зубов, сквозь которые он прерывисто выравнивал дыхание, он вдруг почувствовал вместе с жалостью к ней какую-то оглушающую недействительность того, что происходит. Что это было? Продолжение беспамятства, носившего его на своих черных крыльях несколько часов после дороги из Верхушкова? Нет, все было реально, все ощутимо и все предметно проступало в комнате. Рассвет просачивался сквозь розово светлеющие шторы, и лицо Нинель, ее губы, ее шея были так близко от него, ее влажное тело приникло к его телу с такой нежной отрешенностью, что он не мог разжать руки и отпустить ее лечь рядом, чтобы отдохнуть немного от того, что она тихими ласками разжигала в нем. Но во всем, что происходило с ними, было нечто обманчивое, ложно скоротечное, которое должно неповторимо исчезнуть, как и его появление здесь, в чужой квартире. Его главное невезение за всю войну случилось все-таки, и он чувствовал это по сладковатому запаху крови или сукровицы от бинтов, по тупой дергающей боли. Однако не боль тревожила его, а этот знакомый запах подмокших бинтов, который чувствовала, конечно, и она, Нинель.
– Давай полежим, подумаем, сколько лет я буду любить тебя, – выговорил Александр, пытаясь рыцарски пошутить. – Летом в этих случаях помогает кукушка. Как прекрасно лежать где-нибудь на поляне и слушать отсчет. Как ты относишься к кукушкам, Нинель?
– Нам чуть-чуть надо заснуть, – сказала Нинель и, несильно прижавшись, легла возле на краю дивана. – А потом кукушки, соловьи и воробьи… и лягушки, если ты хочешь.
– Согласен, – ответил он и погладил ее плечо. – Ты не чувствуешь запах крови от бинтов?
Она помолчала, сдвигая ровные брови.
– Ты терпишь – у тебя болит. Может быть, мне промыть рану и сделать новую перевязку? Как же тебе помочь?
– Ты не сможешь мне помочь, – успокоил он и солгал: – По-моему, меня не очень серьезно задело. Утром придут ребята, и надо что-нибудь придумать с доктором. Знаешь, а я еще бы немного выпил водки. Я не пил водку со сталинградских степей. И только сейчас…
Глава третья
В одиннадцатом часу утра появились Эльдар и Роман, заглянули в комнату, прокричали, будто сговорившись изображать безбурность жизни: «Неслыханный привет!» – и тотчас зашумели, загремели на кухне, вероятно, выкладывая на стол какие-то банки, затем потолкались в дверях и вошли, сопровождаемые Нинель. Эльдар, оглядывая кабинет, воскликнул в беспредельном восторге:
– О, Саша! Ты устроился, как падишах! – и положил на письменный стол большой пакет, объясняя: – Здесь бинты, вата и йод. Обшастал все аптеки Москвы – пусто, как в Аравийской пустыне. Достал у одной знакомой сестры-хозяйки в госпитале на Сретенке. А на кухне – банки с американской тушенкой и колбасой. Приобретены у знакомых спекулянтов.
– Наш Эльдар развил несусветную деятельность, – сказал Роман, пощипывая рыжеватую бородку и конфузливо, исподлобья наблюдая Александра. – Вид у тебя не так чтобы очень и не очень чтоб так, – прибавил он с неумелостью человека, не привыкшего говорить утешения и остроты. – Небрит вот только. Как рука? Сегодня притащим к тебе врача. Ищем надежного эскулапа, а это непростое дело.
– Никакого эскулапа искать не надо, – возразил Александр. – Есть один военврач, которому я верю. Он лечил мою мать. Михаил Михайлович Яблочков. Работает в госпитале на Чистых прудах. Садитесь, ребята, где кому удобнее. Нинель, я стал ни с того ни с сего командовать у тебя в доме. – Его глаза попросили у нее извинения, но в них была не улыбка, а сухой малярийный блеск, какой бывает при повышенной температуре, и говорил он быстрее обычного, нежданно обрадованный и возбужденный приходом товарищей. – Нинель, дай, пожалуйста, чистую рюмку Роману и стакан чаю Эльдару, он ничего крепкого не пьет.
Тонконосенький Эльдар, скованно ворочая забинтованной, как при ангине, шеей, тряхнув длинными волосами, нырнул спиной в мягкое лоно кресла, вложил пальцы меж пальцев, с веселой подозрительностью разглядывая Александра. По-видимому, он «созревал» произнести нечто цветистое, дабы создать у Александра хорошее расположение духа, но галантно обратился к Нинель, поднявшей брови не без вопросительного ожидания:
– Он считает, что мой национальный напиток – чай. Политическая ошибка. Мой напиток – пиво. Поэтому я всегда нахожусь на обочине счастья. Роман употребляет водку. Но сейчас лично я не хочу ничего, слава Аллаху и луноликой Нинель!
– Очень талантливая трепотня, – сказала Нинель.
– Я тоже не совсем хочу, – буркнул Роман, окая, и поднес стул к дивану скромно; безресничные, обнаженные его веки были болезненно красноваты, красноватыми показались и белки, как если бы он не спал ночью ни часу. – С раннего утра был на Дубининском, – заговорил он размеренно. – Сегодня выходной, рынок, как сельдей в бочке, но ни одного лесиковца. Только, говорят, раз шмыгнул Гошка Летучая мышь и исчез. У них – полное затишье. Новость из Верхушково такая. Лесик отвез дядька в районную больницу.
– Жив? – спросил зябнущими губами Александр, впервые за эти военные годы надеясь на счастливую неверность руки, на промах.
– Еще бы сантиметр – и он пробил бы горло Эльдару, – сказал Роман, и его лицо, все в шрамах, изуродованное, всегда чуть застенчивое, приняло жесткое выражение. – Дурак дядек Лесика мог пальнуть в воздух для устрашения, а он открыл настоящую войну. И получил сполна.
– Сполна? – повторил Александр вполголоса. – Значит, ты уверен или знаешь?
– Могу только предположить. Но слушай, что скажу, Саша, – бодливо качнул головой Роман. – Если бы я был в своем танке в этом содомском садике, когда дядек из двухстволки открыл огонь на поражение, то развернул бы семидесятишестимиллиметровку и разворотил бы весь этот притон с его домом и сараем – вдрызг!
Его лицо стало багровым и, по обыкновению, виноватым, он принялся пощипывать бородку, углубленный в самого себя, в то же время из-под припухлых красных век пытливо взглядывая синими блестками на Александра.
– А как же твое непротивление? Я помню, что ты говорил недавно.
– Руки Господа над их руками… – часть десятого стиха сорок восьмой главы Корана, – произнес скороговоркой Эльдар, обхватив пальцами бинт на горле. – «Пришла помощь…» – первый и второй стихи двадцать седьмой главы… – Он воздел руки к потолку. – Попал бы я в рай?
Роман с тоскливой неподатливостью в голосе заговорил:
– Саша, меня с войны мучает одна штука: высшее право убивать есть высшее бесправие. Это видел на каждом шагу. Но кто найдет разницу между ними? Об этом я думал сегодня ночью. Мне ли судить и указывать меру и порядок? Мне, что ли, Бог знамение подал, что у меня истина? А может, истина в душе, ее надо самому открыть. Можно ли научить истине?
– Ты заумно говоришь, Роман, – выговорил Александр, разделяя слова. – Я святым после войны не стал. Но то, что меня ранят после войны в какой-то деревне под Москвой… ведь еще за пять секунд до этого у меня и в голове не было.
И неожиданно почувствовал спазму злых слез в горле, сбивших голос. Справляясь с собой, он не без напряжения рассмеялся:
– Вышло так, Роман, что я – человек рефлекса, как учили нас в школе, а ты склонен к размышлению. А в общем – один черт! Здравомыслия здесь нет.
– А зломыслие кем послано? Кто ответит? Сатана? – вмешался Эльдар.
Да, эту проклятую случайность он даже не мог вообразить: глупейшее огнестрельное ранение в тылу, – и с жадным желанием, близким к отвращению, он подумал, что надо бы попросту выпить стакан водки, оглушить память, послать все к чертовой матери и забыться, чего так неодолимо и жгуче не испытывал на войне после сталинградских степей. Когда же мелькнуло это желание забыться, приступ унизительного стыда перед собственной слабостью сдававших нервишек сдержал его на минуту. Но потом он все же взял бутылку, налил водки себе и Роману, чокнулся с ним. Сказал:
– К черту! Что будет, то и будет. Бросаться в сладостный плач не мужское дело.
И выпил, гадливо поморщась, откинулся спиной на подушку и тут же встретился, со взглядом Нинель, которая пристально смотрела на него иссиня-черными глазами, в них было одно: неужели случилось непоправимое?
– Саша, зачем? – выговорила она наконец. – Неужели ты в кого-то стрелял?
– Что «зачем»? И что «неужели»? – ответил он раздраженно.
– Ты убил человека?
– Я этого не знаю, – сказал он, еще более раздражаясь на требовательные вопросы Нинель, на эти ее ненужные «зачем» и «неужели», будто ответы его способны были что-либо объяснить и переменить. Ему казалось, что если он произнесет режущие, как металл, слова «я убил», то она возненавидит его за то, что он связан со смертью какого-то человека не на войне, а в мирной жизни, и он сам возненавидит себя за сверхглупую случайность, за неистребимый, выработанный войной инстинкт надавливать на спусковой крючок. – Возможно, – договорил он, не произнося главного слова, отдающего запахом железа и вонючей пороховой гари; этот запах смерти иногда наплывал в самые неподходящие моменты, далекие от войны: солнечным осенним утром, полным шуршащей листвы, в тупичке какого-нибудь переулка, в метро…
– Это нельзя представить, – с болью проговорила Нинель под вопрошающими взглядами Романа и Эльдара, опуская завесу ресниц, отчего на лоб собрались морщинки страдания. – Зачем вы принесли эту ужасную весть? И почему ты, Саша, говоришь, что это возможно?
Эльдар в скорбной озадаченности потеребил, огладил бинт на туго ворочающейся шее. Глубоко втянул тоненьким носом воздух и скромным голосом, звучавшим непогрешимой воспитанностью, спросил:
– О, темноокая Нинель, радость сердца моего, я позволю задать вам недостойный вашей мудрости вопрос, только не обижайтесь на меня. Почему вы нас не спрашиваете, как возможно в мирное время ранить из огнестрельного орудия Александра, лишив жизни руки, или меня, скажем к слову, не дохлого совсем ишака, которому хотели оторвать шею?
Нинель села в кресло перед письменным столом, опустила лицо в ладони и, померещилось, тихонько заплакала, не то в растерянности, не то в бессилии.
– Не пойму, не пойму! Вам не надоело убивать на, фронте? И теперь вы стреляете друг в друга? Они были ваши враги? Фашисты? Вас же могут арестовать, посадить в тюрьму. Что вы наделали, глупые, закупоренные мальчики!
Водка не принесла облегчения, которого ожидал Александр, лишь слабее стала боль в руке, точно обложили ее теплой ватой, а он хотел, чтобы наступило некое былое равновесие в самом себе, несомневающееся право защищать тех, кто был вместе с ним, право солдатского товарищества, и он сказал, поражаясь своей безжалостности:
– Плакать нет смысла, Нинель. Я не жалею о том, что сделал.
– Это страшно… – Она посмотрела на него блестевшими отчаянием глазами. – Ты убил… или это… предположение? И тебя не страшит тюрьма, Саша?
– Никаких тут предположений. И ничего меня не страшит, – ответил помимо воли не очень вежливо Александр и, закрывая глаза, подумал, что его почему-то угнетающе мучают вопросы Нинель, ее испуг, ее отчаяние, как если бы она боялась пропасть вместе с ним и по вине его. – Ничего не страшит, – повторил Александр и запнулся. – Кроме одного…
– Чего именно, Саша?
Он промолчал.
Роман в состоянии конфузливого смущения поиграл опаленными синими губами, сказал:
– Отвечать будем все вместе, если что…
– Помолчи, Роман, – оборвал Александр. – Я терпеть не могу братских могил. Сражение, выигранное большой кровью, – это поражение. Мы еще не проиграли. И на этом закончим. Роман, налей мне еще малость водки! И себе. А то одному – скучно.
– Сейчас не хочу, Саша.
– А ты, Нинель?
– Тоже не хочу. И не могу.
– Налей-ка мне, Роман, – приказал Александр. – По-фронтовому грамм сто.
– Не надо бы, Саша. Кровотечение может начаться.
– Налей, налей.
Роман начал наливать ему водку, а рука не была твердой, горлышко бутылки дрожаще зазвенело о край стакана, обожженное лицо его стало малиновым. Он, пряча волнение, потупил глаза и отставил бутылку. Роман явно не договаривал всего до конца в присутствии Нинель, будто не забывая (этого не было тогда на вечере) о своем изуродованном лице, лягушачьеподобных руках, которые дрожью выдавали его смущение. «Совершенно чистый парень, просто святой», – подумал Александр, и то, что Роман, вовсе не будучи трезвенником, отказался от водки, а он, как бы не управляя собственной волей, хотел оглушить себя алкоголем, что не делал даже после неудачной разведки, пожалуй, выглядело слабостью, открытым малодушием. И он проговорил с самоиздевкой:
– Конечно, водка говорит о малоумии. Что же, в одиночку пить не буду и я. – И, нахмуренный, переменив ненавистный самому ернически-залихватский тон, заговорил негромко, оборотясь к Эльдару: – У меня к тебе личная просьба, Зайди к моей матери. Она живет на Первом Монетчиковом, дом пять, квартира три. Ее зовут Анна Павловна. Скажи ей… Надо придумать очень достоверную историю, а ты это сумеешь, Эльдар. Скажи ей, что я не успел зайти домой и очень виноват. Скажи, что мы зашли с тобой в буфет на вокзале, и я совершенно случайно встретил фронтового друга, который ехал из Иркутска за продуктами в Ташкент. Друг затащил меня в вагон и уговорил ехать вместе. Скажи, что деньги у меня есть. Кстати, Эльдар, здесь мало выдумки. Похожая история случилась весной. Только я не поехал. Передашь матери записку, чтобы она не сомневалась. Хорошо бы мне, Нинель, карандаш и обрывок бумаги, если можно…
И, вспоминая о письме, текст которого складывался в его голове ночью, он стал искать другие слова, надеясь на вдохновение Эльдара в разговоре с матерью, своим пышным красноречием умеющего располагать к себе. Он наконец придумал текст записки, короткий и нежный: «Мамочка, милая, не волнуйся, я скоро вернусь. Александр». Но когда Нинель подала ему карандаш и листок бумаги, а он, перегнувшись к краю столика, написал эту записку, то обращение к матери показалось слишком детским, полностью открывающим Эльдару его, Александра, сентиментальность, и он быстро переписал записку, заменив «мамочка, милая» одним словом «мама».
Эльдар взял записку, деловито засунул ее в нагрудный карман курточки и, по-видимому, ободряя Александра, произнес театральным голосом:
– Владыки могут дать право гражданства людям, но не словам. Клянусь на Коране, я дам гражданство утешительным словам, и твоя аны забудет про беспокойство. Верь, я не снесу дурное яйцо, как дурная болтливая курица.
– Что значит аны? – спросил Александр. – Это мать, наверно?
– Да, это мать, по-татарски. Аты – отец. Ты спас мою голову от дырочки, Саша. И ты для меня как отец, – продолжал Эльдар и, подобием поклона подчеркивая почтение младшего к старшему, смиренно клюнул носиком воздух, так что очки сползли. – Приказывай мне как младшему брату, я все выполню.
Александр поморщился.
– Прекрати.сантименты, Эльдар! Какой, к черту, я тебе отец! Сделай то, что я тебя прошу, а не приказываю. Не надоели тебе приказы в войну? Чушь собачья!
– На войне я был только санитаром в полевом госпитале. Это несерьезно. Нет, ты для меня как отец. Ты считай, как хочешь, я буду считать, как я хочу. Я все помню… «Неужели среди вас нет мужа праведного…» – восьмидесятый стих одиннадцатой главы Корана. Будем держать оборону, пока есть сухари…
– Мужа праведного, мужа праведного, – повторил Александр злоречиво. – Кто из нас муж праведный?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
– Мне хочется смотреть на тебя. Странно: когда все идет к концу, ты закрываешь глаза и стискиваешь зубы. Тогда я очень люблю тебя и тоже стискиваю зубы. А ты их целуешь. Это нежно, когда вместе.
– Ты так хочешь?
– Да. А ты как? Надо, чтобы было тебе удобно и не больно руке.
– Мне хорошо, когда я близко вижу твои глаза.
– Я ненавижу слово «отдаваться». Это из дурацких французских романов девятнадцатого века. Тошнит от этих фраз: «Она вскрикнула „ах!“ – и отдалась ему». Невыносимо смешно! Ты не торопись. Мы будем брать друг друга медленно-медленно, нежно-нежно. И я тебе не дам отдыхать. Пока мы не обессилеем, не уснем от усталости. Ты согласен на такую любовницу… или жену?
– Любовницу или жену? – повторил он с запинкой. – Ты знаешь, Нинель, я не думал об этом. А ты?
– Мне просто не страшно быть с тобой, милый ты, закупоренный парень. А в жены я не гожусь. Если из меня выйдет актриса, то это сплошное кривлянье и верчение хвостом у зеркала в гримерной перед тем, как выйти на сцену или съемочную площадку. Муж из тебя, мне кажется, тоже не получится. О чем мы говорим? Все равно сейчас я твоя любовница. И я хочу, чтобы ты слушался меня. Можно, я поцелую тебя первой? Ведь ты еще целуешься грубо. Как со своими фронтовыми Цирцеями.
В ту минуту, когда оба они лежали обессиленные, в изнеможении последнего телесного движения, а она еще слабо вздрагивала, касаясь зубами его зубов, сквозь которые он прерывисто выравнивал дыхание, он вдруг почувствовал вместе с жалостью к ней какую-то оглушающую недействительность того, что происходит. Что это было? Продолжение беспамятства, носившего его на своих черных крыльях несколько часов после дороги из Верхушкова? Нет, все было реально, все ощутимо и все предметно проступало в комнате. Рассвет просачивался сквозь розово светлеющие шторы, и лицо Нинель, ее губы, ее шея были так близко от него, ее влажное тело приникло к его телу с такой нежной отрешенностью, что он не мог разжать руки и отпустить ее лечь рядом, чтобы отдохнуть немного от того, что она тихими ласками разжигала в нем. Но во всем, что происходило с ними, было нечто обманчивое, ложно скоротечное, которое должно неповторимо исчезнуть, как и его появление здесь, в чужой квартире. Его главное невезение за всю войну случилось все-таки, и он чувствовал это по сладковатому запаху крови или сукровицы от бинтов, по тупой дергающей боли. Однако не боль тревожила его, а этот знакомый запах подмокших бинтов, который чувствовала, конечно, и она, Нинель.
– Давай полежим, подумаем, сколько лет я буду любить тебя, – выговорил Александр, пытаясь рыцарски пошутить. – Летом в этих случаях помогает кукушка. Как прекрасно лежать где-нибудь на поляне и слушать отсчет. Как ты относишься к кукушкам, Нинель?
– Нам чуть-чуть надо заснуть, – сказала Нинель и, несильно прижавшись, легла возле на краю дивана. – А потом кукушки, соловьи и воробьи… и лягушки, если ты хочешь.
– Согласен, – ответил он и погладил ее плечо. – Ты не чувствуешь запах крови от бинтов?
Она помолчала, сдвигая ровные брови.
– Ты терпишь – у тебя болит. Может быть, мне промыть рану и сделать новую перевязку? Как же тебе помочь?
– Ты не сможешь мне помочь, – успокоил он и солгал: – По-моему, меня не очень серьезно задело. Утром придут ребята, и надо что-нибудь придумать с доктором. Знаешь, а я еще бы немного выпил водки. Я не пил водку со сталинградских степей. И только сейчас…
Глава третья
В одиннадцатом часу утра появились Эльдар и Роман, заглянули в комнату, прокричали, будто сговорившись изображать безбурность жизни: «Неслыханный привет!» – и тотчас зашумели, загремели на кухне, вероятно, выкладывая на стол какие-то банки, затем потолкались в дверях и вошли, сопровождаемые Нинель. Эльдар, оглядывая кабинет, воскликнул в беспредельном восторге:
– О, Саша! Ты устроился, как падишах! – и положил на письменный стол большой пакет, объясняя: – Здесь бинты, вата и йод. Обшастал все аптеки Москвы – пусто, как в Аравийской пустыне. Достал у одной знакомой сестры-хозяйки в госпитале на Сретенке. А на кухне – банки с американской тушенкой и колбасой. Приобретены у знакомых спекулянтов.
– Наш Эльдар развил несусветную деятельность, – сказал Роман, пощипывая рыжеватую бородку и конфузливо, исподлобья наблюдая Александра. – Вид у тебя не так чтобы очень и не очень чтоб так, – прибавил он с неумелостью человека, не привыкшего говорить утешения и остроты. – Небрит вот только. Как рука? Сегодня притащим к тебе врача. Ищем надежного эскулапа, а это непростое дело.
– Никакого эскулапа искать не надо, – возразил Александр. – Есть один военврач, которому я верю. Он лечил мою мать. Михаил Михайлович Яблочков. Работает в госпитале на Чистых прудах. Садитесь, ребята, где кому удобнее. Нинель, я стал ни с того ни с сего командовать у тебя в доме. – Его глаза попросили у нее извинения, но в них была не улыбка, а сухой малярийный блеск, какой бывает при повышенной температуре, и говорил он быстрее обычного, нежданно обрадованный и возбужденный приходом товарищей. – Нинель, дай, пожалуйста, чистую рюмку Роману и стакан чаю Эльдару, он ничего крепкого не пьет.
Тонконосенький Эльдар, скованно ворочая забинтованной, как при ангине, шеей, тряхнув длинными волосами, нырнул спиной в мягкое лоно кресла, вложил пальцы меж пальцев, с веселой подозрительностью разглядывая Александра. По-видимому, он «созревал» произнести нечто цветистое, дабы создать у Александра хорошее расположение духа, но галантно обратился к Нинель, поднявшей брови не без вопросительного ожидания:
– Он считает, что мой национальный напиток – чай. Политическая ошибка. Мой напиток – пиво. Поэтому я всегда нахожусь на обочине счастья. Роман употребляет водку. Но сейчас лично я не хочу ничего, слава Аллаху и луноликой Нинель!
– Очень талантливая трепотня, – сказала Нинель.
– Я тоже не совсем хочу, – буркнул Роман, окая, и поднес стул к дивану скромно; безресничные, обнаженные его веки были болезненно красноваты, красноватыми показались и белки, как если бы он не спал ночью ни часу. – С раннего утра был на Дубининском, – заговорил он размеренно. – Сегодня выходной, рынок, как сельдей в бочке, но ни одного лесиковца. Только, говорят, раз шмыгнул Гошка Летучая мышь и исчез. У них – полное затишье. Новость из Верхушково такая. Лесик отвез дядька в районную больницу.
– Жив? – спросил зябнущими губами Александр, впервые за эти военные годы надеясь на счастливую неверность руки, на промах.
– Еще бы сантиметр – и он пробил бы горло Эльдару, – сказал Роман, и его лицо, все в шрамах, изуродованное, всегда чуть застенчивое, приняло жесткое выражение. – Дурак дядек Лесика мог пальнуть в воздух для устрашения, а он открыл настоящую войну. И получил сполна.
– Сполна? – повторил Александр вполголоса. – Значит, ты уверен или знаешь?
– Могу только предположить. Но слушай, что скажу, Саша, – бодливо качнул головой Роман. – Если бы я был в своем танке в этом содомском садике, когда дядек из двухстволки открыл огонь на поражение, то развернул бы семидесятишестимиллиметровку и разворотил бы весь этот притон с его домом и сараем – вдрызг!
Его лицо стало багровым и, по обыкновению, виноватым, он принялся пощипывать бородку, углубленный в самого себя, в то же время из-под припухлых красных век пытливо взглядывая синими блестками на Александра.
– А как же твое непротивление? Я помню, что ты говорил недавно.
– Руки Господа над их руками… – часть десятого стиха сорок восьмой главы Корана, – произнес скороговоркой Эльдар, обхватив пальцами бинт на горле. – «Пришла помощь…» – первый и второй стихи двадцать седьмой главы… – Он воздел руки к потолку. – Попал бы я в рай?
Роман с тоскливой неподатливостью в голосе заговорил:
– Саша, меня с войны мучает одна штука: высшее право убивать есть высшее бесправие. Это видел на каждом шагу. Но кто найдет разницу между ними? Об этом я думал сегодня ночью. Мне ли судить и указывать меру и порядок? Мне, что ли, Бог знамение подал, что у меня истина? А может, истина в душе, ее надо самому открыть. Можно ли научить истине?
– Ты заумно говоришь, Роман, – выговорил Александр, разделяя слова. – Я святым после войны не стал. Но то, что меня ранят после войны в какой-то деревне под Москвой… ведь еще за пять секунд до этого у меня и в голове не было.
И неожиданно почувствовал спазму злых слез в горле, сбивших голос. Справляясь с собой, он не без напряжения рассмеялся:
– Вышло так, Роман, что я – человек рефлекса, как учили нас в школе, а ты склонен к размышлению. А в общем – один черт! Здравомыслия здесь нет.
– А зломыслие кем послано? Кто ответит? Сатана? – вмешался Эльдар.
Да, эту проклятую случайность он даже не мог вообразить: глупейшее огнестрельное ранение в тылу, – и с жадным желанием, близким к отвращению, он подумал, что надо бы попросту выпить стакан водки, оглушить память, послать все к чертовой матери и забыться, чего так неодолимо и жгуче не испытывал на войне после сталинградских степей. Когда же мелькнуло это желание забыться, приступ унизительного стыда перед собственной слабостью сдававших нервишек сдержал его на минуту. Но потом он все же взял бутылку, налил водки себе и Роману, чокнулся с ним. Сказал:
– К черту! Что будет, то и будет. Бросаться в сладостный плач не мужское дело.
И выпил, гадливо поморщась, откинулся спиной на подушку и тут же встретился, со взглядом Нинель, которая пристально смотрела на него иссиня-черными глазами, в них было одно: неужели случилось непоправимое?
– Саша, зачем? – выговорила она наконец. – Неужели ты в кого-то стрелял?
– Что «зачем»? И что «неужели»? – ответил он раздраженно.
– Ты убил человека?
– Я этого не знаю, – сказал он, еще более раздражаясь на требовательные вопросы Нинель, на эти ее ненужные «зачем» и «неужели», будто ответы его способны были что-либо объяснить и переменить. Ему казалось, что если он произнесет режущие, как металл, слова «я убил», то она возненавидит его за то, что он связан со смертью какого-то человека не на войне, а в мирной жизни, и он сам возненавидит себя за сверхглупую случайность, за неистребимый, выработанный войной инстинкт надавливать на спусковой крючок. – Возможно, – договорил он, не произнося главного слова, отдающего запахом железа и вонючей пороховой гари; этот запах смерти иногда наплывал в самые неподходящие моменты, далекие от войны: солнечным осенним утром, полным шуршащей листвы, в тупичке какого-нибудь переулка, в метро…
– Это нельзя представить, – с болью проговорила Нинель под вопрошающими взглядами Романа и Эльдара, опуская завесу ресниц, отчего на лоб собрались морщинки страдания. – Зачем вы принесли эту ужасную весть? И почему ты, Саша, говоришь, что это возможно?
Эльдар в скорбной озадаченности потеребил, огладил бинт на туго ворочающейся шее. Глубоко втянул тоненьким носом воздух и скромным голосом, звучавшим непогрешимой воспитанностью, спросил:
– О, темноокая Нинель, радость сердца моего, я позволю задать вам недостойный вашей мудрости вопрос, только не обижайтесь на меня. Почему вы нас не спрашиваете, как возможно в мирное время ранить из огнестрельного орудия Александра, лишив жизни руки, или меня, скажем к слову, не дохлого совсем ишака, которому хотели оторвать шею?
Нинель села в кресло перед письменным столом, опустила лицо в ладони и, померещилось, тихонько заплакала, не то в растерянности, не то в бессилии.
– Не пойму, не пойму! Вам не надоело убивать на, фронте? И теперь вы стреляете друг в друга? Они были ваши враги? Фашисты? Вас же могут арестовать, посадить в тюрьму. Что вы наделали, глупые, закупоренные мальчики!
Водка не принесла облегчения, которого ожидал Александр, лишь слабее стала боль в руке, точно обложили ее теплой ватой, а он хотел, чтобы наступило некое былое равновесие в самом себе, несомневающееся право защищать тех, кто был вместе с ним, право солдатского товарищества, и он сказал, поражаясь своей безжалостности:
– Плакать нет смысла, Нинель. Я не жалею о том, что сделал.
– Это страшно… – Она посмотрела на него блестевшими отчаянием глазами. – Ты убил… или это… предположение? И тебя не страшит тюрьма, Саша?
– Никаких тут предположений. И ничего меня не страшит, – ответил помимо воли не очень вежливо Александр и, закрывая глаза, подумал, что его почему-то угнетающе мучают вопросы Нинель, ее испуг, ее отчаяние, как если бы она боялась пропасть вместе с ним и по вине его. – Ничего не страшит, – повторил Александр и запнулся. – Кроме одного…
– Чего именно, Саша?
Он промолчал.
Роман в состоянии конфузливого смущения поиграл опаленными синими губами, сказал:
– Отвечать будем все вместе, если что…
– Помолчи, Роман, – оборвал Александр. – Я терпеть не могу братских могил. Сражение, выигранное большой кровью, – это поражение. Мы еще не проиграли. И на этом закончим. Роман, налей мне еще малость водки! И себе. А то одному – скучно.
– Сейчас не хочу, Саша.
– А ты, Нинель?
– Тоже не хочу. И не могу.
– Налей-ка мне, Роман, – приказал Александр. – По-фронтовому грамм сто.
– Не надо бы, Саша. Кровотечение может начаться.
– Налей, налей.
Роман начал наливать ему водку, а рука не была твердой, горлышко бутылки дрожаще зазвенело о край стакана, обожженное лицо его стало малиновым. Он, пряча волнение, потупил глаза и отставил бутылку. Роман явно не договаривал всего до конца в присутствии Нинель, будто не забывая (этого не было тогда на вечере) о своем изуродованном лице, лягушачьеподобных руках, которые дрожью выдавали его смущение. «Совершенно чистый парень, просто святой», – подумал Александр, и то, что Роман, вовсе не будучи трезвенником, отказался от водки, а он, как бы не управляя собственной волей, хотел оглушить себя алкоголем, что не делал даже после неудачной разведки, пожалуй, выглядело слабостью, открытым малодушием. И он проговорил с самоиздевкой:
– Конечно, водка говорит о малоумии. Что же, в одиночку пить не буду и я. – И, нахмуренный, переменив ненавистный самому ернически-залихватский тон, заговорил негромко, оборотясь к Эльдару: – У меня к тебе личная просьба, Зайди к моей матери. Она живет на Первом Монетчиковом, дом пять, квартира три. Ее зовут Анна Павловна. Скажи ей… Надо придумать очень достоверную историю, а ты это сумеешь, Эльдар. Скажи ей, что я не успел зайти домой и очень виноват. Скажи, что мы зашли с тобой в буфет на вокзале, и я совершенно случайно встретил фронтового друга, который ехал из Иркутска за продуктами в Ташкент. Друг затащил меня в вагон и уговорил ехать вместе. Скажи, что деньги у меня есть. Кстати, Эльдар, здесь мало выдумки. Похожая история случилась весной. Только я не поехал. Передашь матери записку, чтобы она не сомневалась. Хорошо бы мне, Нинель, карандаш и обрывок бумаги, если можно…
И, вспоминая о письме, текст которого складывался в его голове ночью, он стал искать другие слова, надеясь на вдохновение Эльдара в разговоре с матерью, своим пышным красноречием умеющего располагать к себе. Он наконец придумал текст записки, короткий и нежный: «Мамочка, милая, не волнуйся, я скоро вернусь. Александр». Но когда Нинель подала ему карандаш и листок бумаги, а он, перегнувшись к краю столика, написал эту записку, то обращение к матери показалось слишком детским, полностью открывающим Эльдару его, Александра, сентиментальность, и он быстро переписал записку, заменив «мамочка, милая» одним словом «мама».
Эльдар взял записку, деловито засунул ее в нагрудный карман курточки и, по-видимому, ободряя Александра, произнес театральным голосом:
– Владыки могут дать право гражданства людям, но не словам. Клянусь на Коране, я дам гражданство утешительным словам, и твоя аны забудет про беспокойство. Верь, я не снесу дурное яйцо, как дурная болтливая курица.
– Что значит аны? – спросил Александр. – Это мать, наверно?
– Да, это мать, по-татарски. Аты – отец. Ты спас мою голову от дырочки, Саша. И ты для меня как отец, – продолжал Эльдар и, подобием поклона подчеркивая почтение младшего к старшему, смиренно клюнул носиком воздух, так что очки сползли. – Приказывай мне как младшему брату, я все выполню.
Александр поморщился.
– Прекрати.сантименты, Эльдар! Какой, к черту, я тебе отец! Сделай то, что я тебя прошу, а не приказываю. Не надоели тебе приказы в войну? Чушь собачья!
– На войне я был только санитаром в полевом госпитале. Это несерьезно. Нет, ты для меня как отец. Ты считай, как хочешь, я буду считать, как я хочу. Я все помню… «Неужели среди вас нет мужа праведного…» – восьмидесятый стих одиннадцатой главы Корана. Будем держать оборону, пока есть сухари…
– Мужа праведного, мужа праведного, – повторил Александр злоречиво. – Кто из нас муж праведный?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40