"Шутка!"
Я чувствую в этих соколах удачи присутствие чего-то нечеловеческого,
и вовсе не в дурном смысле слова, это всего лишь нечто, не присущее
большинству и не сотворенное от Начал, но приобретенное и ставшее
необходимым человечеству.
Ей-Богу, я люблю сыщиков. Когда они идут не по моему следу. Но
особенно приятно, это вот как сейчас. Здесь какая-то история, в которой я
ни при чем, но он, молодой волк, этого еще не знает, и азартно раздувая
ноздри, шуршит по ложному следу. Я вижу, как он напрягается для игры со
мной, и мне чертовски сложно удержаться от игры с ним, ведь как-никак, это
его работа...
Скоро все выясняется, и он смотрит на меня равнодушно, вяло
предлагает мне расписаться в неразглашении сведений предварительного
следствия. Я не соглашаюсь и резонно настаиваю на обладании теми
сведениями, кои мне не рекомендуется разглашать. После некоторого
колебания он говорит мне, что арестована группа аферистов и мошенников,
что интересующая меня женщина играла в этой группе одну из главных ролей,
что узнав об арестах, она скрылась, и успев кое-кого предупредить, видимо,
решила покончить с собой. Поскольку она обладает большой информацией о
действиях преступной группы, допускается, что кто-либо из ее сообщников
захочет узнать о ее состоянии, а возможно, и повлиять! известным образом
на это состояние.
- Жуткая история! - говорю я почтительно и добиваюсь цели, молодой
сыщик снисходительно машет рукой, дескать, обычное дело. Я закидываю еще
парочку простеньких червячков в зубы юного честолюбца, а затем слегка
потягиваю за веревочку.
- Как бы там ни было, а я все же спаситель, я так сказать, на
блюдечке подал вам преступницу живой и потому имею моральное право на
свидание с ней, хотя бы на несколько минут, хотя бы только затем, чтобы
извиниться перед ней за свое безапелляционное вмешательство в ее судьбу...
Неожиданно он соглашается дать мне, как он говорит, "пятиминутку" с
глазу на глаз, а я догадываюсь, что, если дело столь серьезно, как он мне
намекает, третьи глаза в помещении каким-то способом, но будут обеспечены.
Я взволнован. Я не уверен в том, что поступаю правильно. Не уверен,
что мне нужно ее видеть, а ей нужно ли видеть меня... Короче, порог палаты
я переступаю сомневающимся человеком.
Палата вызывающе пуста, то есть, кроме койки и женщины, сидящей на
ней, ничего. Впрочем, стул. Я здороваюсь и все еще не смотрю на нее, то
есть я, конечно, вижу ее, но глаза мои бегают по голым стенам, по чисто
выметенному полу, по окну с узорчатой решеткой...
- Здравствуйте, - говорю и наконец смотрю на нее. Красивая. От
тридцати до сорока - обычный диапазон возраста женщины, особо любящей
жизнь. Ищу предположенную мной порочность в ее лице и, кажется, нахожу
что-то в рисунке губ - жесткое, может быть, хищное, но так думать не
хочется...
Нет, объясняю ей, я не следователь, я, так сказать, ее спаситель. И
теперь только смотрю ей в глаза, не то серые, не то темно-голубые.
- Ждете благодарности? - спрашивает спокойным, неприятным голосом.
- Нет, - отвечаю. - Как раз наоборот. Жду проклятий.
- Считайте, что я их вам уже выдала.
На ней больничный халат захлопнут по самое горло. На кровати она
сидит прямо, смотрит на меня равнодушно, но не гонит.
- Какое сегодня море? - вдруг спрашивает она.
- Один-два балла. С утра прошли дельфины от Хосты.
- Никогда не видела, чтобы они шли обратно. Ночью, наверное...
- Не знаю. Но тоже заметил, что всегда идут от Хосты.
- Кончилась жизнь, - говорит она шепотом и смотрит мимо меня.
- Нет, - отвечаю и смотрю ей в глаза.
- Но я пожила! Пожила! Понятно вам!
- Нет.
Она как-то многозначительно ухмыляется и становится некрасивой и
жалкой.
- Собаки на сене! - цедит зло. - Сами не живут и другим не дают!
- Это их работа, - возражаю осторожно. - Да и понятия о жизни
существуют разные...
Она осматривает меня с головы до ног. Ухмылка ее не то презрительна,
не то снисходительна.
- Вы, конечно, сознательный строитель коммунизма?
- Впервые слышу такое предположение в свой адрес. Но интуиция вас не
обманывает. Мы с вами действительно из разных миров.
- При чем здесь интуиция, - и опять неприятно ухмыляется. - Меня ваши
сандалии не обманывают, а не интуиция.
На мне тупоносые, жесткие и неудобные сандалии, и я отдаю должное ее
юмору.
- Я, собственно, пришел сказать... мне так кажется, по крайней мере,
что жизнь всегда лучше, чем нежизнь, если, конечно, у человека нет ничего,
что дороже жизни. А так бывает редко...
Чувствую, что мои слова падают в пустоту, а то и раздражают ее. Она
снова окидывает меня снисходительным взглядом.
- Эскимосы живут на Севере, едят одну рыбу. Вы смогли бы прожить с
ними всю жизнь?
- Пожалуй, нет. Холод и рыбу не люблю.
- А мне не нужно другой жизни, чем как я жила. Я все имела, что
хотела.
- А как много вы хотели?
Она не отвечает. Отворачивается к окну. Я рад, что она молчит, диспут
и мне не нужен.
- Мент за дверью? - спрашивает тихо, одними губами.
- Возможно, - отвечаю так же.
Она вскидывается всем телом, глаза - зеленые звезды.
Вправду, переменчивы. Профилем в дверь. Губы чуть дрожат, побелевшие
пальцы сцеплены на вороте халата, как на петле-удавке.
- Они думают, что все выгребли... - демонстративно громко, - шакалы!
А шакалам - объедки! А вы...
Это мне, и я сжимаюсь, я не хочу от нее грубости, мне жаль ее,
красивую, проигравшую, обреченную...
- ...думаете, я не вижу, как вы меня жалеете!
Она хохочет мне в лицо, снова что-то случается с ее красотой, я
догадываюсь, - это потому, что смех ее ненатурален. Однако же она вполне
физиономистка, и даже в такой ситуации остается женщиной. Почувствовав мое
разочарование, умолкает, и, кажется, сердита на себя. Незаурядная женщина,
я уверен, ей было много отпущено по рождению, возможно, она догадывалась
об этом. Не сумела распорядиться? Мне бы хотелось прочитать или
просмотреть ее жизнь: милая девочка с косой, красавица на выданье, молодая
женщина... но пустое! Чужую жизнь можно только условно реконструировать,
заранее предполагая неточности и неверности. Я оставляю эту женщину для
себя загадкой. Мне ее жаль. Но я уважаю самоубийц, и потому моя жалость к
ней неоскорбительна.
- Уходите.
Я встаю, но она делает движение рукой, я останавливаюсь.
- Дочку мою навестите. Скажите, что все в порядке, что она по миру не
пойдет. Овражья, четырнадцать.
- Сегодня же, - отвечаю.
- Морю привет.
- До свидания, - говорю и выхожу из палаты.
За дверью мой знакомый орел из органов и еще кто-то почти такой же.
Такой же остается, а мы вдвоем идем по коридорам больницы.
- Не знал, что бывают палаты с решетками в обыкновенных больницах.
- Разные больные бывают.
До выходной двери идем молча. У двери я останавливаюсь.
- Скажите, что ее ждет?
Он разводит руками. Знаю я этот развод. Дескать, наше дело - поймать,
решает суд...
- Оставьте, - говорю, - я по делу не прохожу и скоро уеду. Сколько?
Он усмехается, оглядываясь назад.
- Активная бабенка, если червонцем отделается, значит везучая.
- А вам не приходит в голову, что это несправедливо?
Сыщик многозначителен.
- Если бы вы знали, что она наворочала по всему побережью - от Батуми
до Новороссийска!
- Не в том дело, - возражаю вдруг горячо, - ведь она сама приговорила
себя к самому худшему, к смерти и исполнила приговор, а то, что ей
помешали, я и те в лодке, ну, это так, как бывает, когда у повешенного
рвется веревка. Во многих странах такое рассматривается как вмешательство
Провидения. Казнь отменялась. Помните, был такой фильм...
Сыщик-спортсмен весело смеется. У него отличные зубы, они будто из
мышц выросли, такие отличные.
- Провидение, это не но нашей части. А что топилась, так это понятно.
Хотела уйти от ответственности.
- Куда уйти?! Ведь чего бы она ни натворила, вышка ей не грозит? Так?
- Ну, это, пожалуй, нет. Ей и червонца хватит.
- Вот видите, - тороплюсь, - самый строгий суд не приговорит ее к
смерти. А они сама себя приговорила и исполнила. Есть же правило
поглощения большим наказанием меньшего...
- Ерунду говорите. - Он даже не раздражается. - Если она и
приговорила себя, так это не от раскаяния в содеянном, а от страха перед
расплатой.
- А смерть - не расплата? Если бы она утонула, ее ведь не судили бы.
- Но преступницей она не перестала бы быть. Она нарушила чакон и, как
говорится, принадлежит чакону, то есть только чакон распоряжается теперь
ее жизнью, смертью и свободой. Последнее слово на суде - вот все, что она
теперь может сама, да и то но Джону.
Ему самому нравится, как он хорошо говорит, но он не подозревает
даже, насколько его позиция прочней моей, он не знает, что христианство
рассматривает самоубийство как смертный грех, то есть грех неискупимый. И
но Богу и но чакону человек должен нести бремя жизни до конца...
А я? Что же, я больший язычник, чем этот бравый, уверенный в себе
сыщик? Ведь мое сознание восхищенно трепещет перед актом самоубийства.
Страшно... Для меня самоубийство - подвиг, к которому, как мне кажется
порою, я готовлюсь всю жизнь, но не уверен, что совершу, а чаще кажется,
что не совершу никогда и до последней судороги буду цепляться за жизнь, а
это... некрасиво, это противно...
Вот только море разве? Оно действует на меня атеистически, оно могло
бы подтолкнуть. И если бы я жил у моря, то однажды сказал себе: нет в мире
ничего, кроме него и меня, а жизнь и смерть - это только наши проблемы -
мои и моря, потому что оно оскорбляет меня имитацией жизни, оно намекает
на что-то во мне самом глубоко имитационное. Подход к этому признанию
может звучать так: если море - дохлая кошка ветров, то я - дохлая кошка
обстоятельств, и в так называемой моей инициативе смысла не больше, чем в
болтанке морских волн. И какое уж тут христианство! Хотя это всего лишь
подход к признанию, а договорись я до конца, и дороги к храмам свернутся в
клубок... И это все - море!
Я иду по набережной, а шея моя словно парализована поворотом влево, в
сторону моря.
Море волнует. А горы? А звездное небо над нами? Почему человека
волнует среда его обитания? Волнует, то есть тревожит. Какую тревогу несет
в себе для человека окружающая его материя? Тревогу родства?
Протискиваясь в городской толпе, толпой я вовсе не взволнован. Мне
нет до нее дела. Но быть у моря и не выворачивать шеи невозможно. Лишь
совершеннейший сухарь мог выдумать формулу: красиво-полочное. Напротив!
Лишь совершенно бесполезное способно приводить наши души в божественный
трепет. Или в сатанинский? Какое состояние моря особенно привлекает взор?
Шторм. Что может быть бесполезнее! И если существует сатанинское начало в
эстетике, то именно им мы умиляемся пуще прочего. И разве в том не голос
смерти? И все мое понимание христианской мудрости не способно опровергнуть
того, вызревшего во мне предположения или почти убеждения, что
добровольный шаг навстречу голосу смерти есть высшее мужество, на какое
способен человек, потому что смерть бесполезна, а только бесполезное -
прекрасно...
Я ищу нужный мне адрес и обнаруживаю милый коттедж с видом на морской
простор. Не успеваю дойти до калитки, как из нее выходит молодая пара,
экипированная для морской прогулки. В девушке невозможно не узнать
утопленницы, какой она, возможно, была двадцать лет назад. Я уверенно
догоняю их.
Равнодушие, с каким восприняты мои объяснения, шокирует меня.
- Лучше бы ей утонуть, - грустно говорит Людмила.
- Пожалуй, - спокойно соглашается с ней ее друг Валера.
Меня приглашают присоединиться к прогулке, и я почему-то соглашаюсь.
Впрочем, не почему-то. Мне очень нравится дочь самоубийцы, ее красота
трагична, или мне это вообразилось, по сочетание глаз небесного цвета с
профилем почти римским, почти идеальным, будто созданным для скульптора и
неспособным к беспечной улыбке, а улыбка эта вдруг возникает и преобразует
лицо в новое сочетание античности и дня самого сегодняшнего, и я ловлю
себя на сострадании, коим буквально захлестнуты мои глаза, я убегаю
взглядом в сторону, чтобы сохранить спокойствие души и трезвость сознания.
А трезвость нужна, ведь передо мной прекрасное чудовище, разве не
чудовищно желать смерти собственной матери. Передо мной поколение,
которого я совсем не знаю, и дело не в том, что не каждый способен
произнести жестокую или циничную фразу, дело в том, что у этого поколения
есть одна общая характеристика, немыслимая во времена моей молодости:
уверенность или, точнее, раскованность, я еще не решил для себя, очень ли
это хорошо или не очень, но завидую, потому что это неиспытанное состояние
и его уже не испытать, ведь в моем возрасте качество внутренней свободы,
если оно обретено, не имеет той цены, ибо оно от опыта, оно результат
жизни, а не ее изначальное условие, как у них, нынешних молодых. Как много
они могут, если умно распорядятся благом, обретенным с рождения или с
пеленок, или лишь чуть позже! Что они смогут сотворить и натворить с такой
вот размашистостью движений тела и души! Во всем, что они сделают, не
будет ни моей вины, ни моей заслуги, с этим поколением мои дороги не
пересекались.
Выходим на берег. Людмила впереди, мы сзади, как пажи морской
царевны. Море стелется ей в ноги, холуйски пятясь в пучину. Она все
воспринимает как должное, у нее не возникает сомнения в том, что миллиарды
лет формировавшаяся природа дождалась наконец своего часа, часа явления
смысла ее формирования и долгого полубытия в ожидании. Предполагаю, что
ее, Людмилу, не смущают ни масштабы, ни века. Если вселенная произошла из
точки, то и смысл этого происхождения не в масштабах и временах, а в некой
точке, которая есть венец всего процесса. Эта точка - она, царица,
ступающая ныне по песчаному ковру, а море, целующее ее ноги, трепещет от
Крыма до Турции от соприкосновения с венцом бытия.
Она ступает по песку. Ее скульптурная головка благосклонно и
горделиво внимает угодливому лепету моря, а мне хочется прошептать ей в
другое ушко: "Не обманывайся, глупая красавица, моря как такового не
существует, это всего лишь безобразно и бессмысленно огромная куча aш два
о, а ты рядом с этой кучей намного меньше, чем лягушка на спине бегемота!"
Но я ничего такого не говорю, я просто любуюсь женщиной у моря, и еще мне
очень хотелось бы, чтобы не было здесь кого-то третьего, а он есть, он
топает рядом со мной с равнодушной физиономией сытого молодого дога...
Катер-катерок радостно вздрагивает внутренностями. Мы уходим в море.
Людмила и Валера раздеваются, оставив на своих телах тряпочки меньше
фигового листочка. Тела их совершенны, откровенно бесстыдны и
демонстративно равнодушны друг к другу. Я не верю этой демонстрации, я
вижу в ней извращение...
Микро-кают-компания поражает мое воображение. Микрохолодильник,
микротелевизор, микробар, стереосистема с микроцветомузыкой и ложе, не
микро, но самый раз для радостей сладких, а как оформлено!
Катер-катерок, сколько же ты стоишь! И почему тебя до сих пор не
конфисковали?
На микропалубе уютные лежаки для приема солнечных ванн. На одном
Людмила демонстрирует южному небу свои прелести.
Валера за рулем в микрорубке. Никаких шнуров и примитивных стартеров.
Изящный ключик на золоченой цепочке с брелком приводит в движение золотой
катер-катерок.
Моря, однако же, я сейчас почти не замечаю. Сколь ни совершенна
имитация живого, живое совершеннее. И глядя на распластавшееся передо мной
совершенство, я отчего-то забываю или стараюсь не помнить, кто она, эта
женщина, из какого она мира, что уже было в ее жизни, что еще будет, - и
об этом догадываться не хочется. Я более всего хочу, чтобы она не
говорила, но она говорит, глядя на меня сквозь ресницы.
- Вы уродливы? Искалечены? Или растатуированы?
- Почему?
- Не люблю шрамы и татуировки.
- А есть мнение, что шрамы красят мужчину, тем более что...
- А вы можете говорить без придаточных предложений? И если у вас нет
шрамов и татуировок, можете раздеться и устроиться.
Рядом с ней свободное место. Только на одного человека.
- Я неуродлив и без особых примет, но все же боюсь попортить пейзаж.
- Смотрите, - вдруг говорит она, - сегодня море мраморного цвета!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Я чувствую в этих соколах удачи присутствие чего-то нечеловеческого,
и вовсе не в дурном смысле слова, это всего лишь нечто, не присущее
большинству и не сотворенное от Начал, но приобретенное и ставшее
необходимым человечеству.
Ей-Богу, я люблю сыщиков. Когда они идут не по моему следу. Но
особенно приятно, это вот как сейчас. Здесь какая-то история, в которой я
ни при чем, но он, молодой волк, этого еще не знает, и азартно раздувая
ноздри, шуршит по ложному следу. Я вижу, как он напрягается для игры со
мной, и мне чертовски сложно удержаться от игры с ним, ведь как-никак, это
его работа...
Скоро все выясняется, и он смотрит на меня равнодушно, вяло
предлагает мне расписаться в неразглашении сведений предварительного
следствия. Я не соглашаюсь и резонно настаиваю на обладании теми
сведениями, кои мне не рекомендуется разглашать. После некоторого
колебания он говорит мне, что арестована группа аферистов и мошенников,
что интересующая меня женщина играла в этой группе одну из главных ролей,
что узнав об арестах, она скрылась, и успев кое-кого предупредить, видимо,
решила покончить с собой. Поскольку она обладает большой информацией о
действиях преступной группы, допускается, что кто-либо из ее сообщников
захочет узнать о ее состоянии, а возможно, и повлиять! известным образом
на это состояние.
- Жуткая история! - говорю я почтительно и добиваюсь цели, молодой
сыщик снисходительно машет рукой, дескать, обычное дело. Я закидываю еще
парочку простеньких червячков в зубы юного честолюбца, а затем слегка
потягиваю за веревочку.
- Как бы там ни было, а я все же спаситель, я так сказать, на
блюдечке подал вам преступницу живой и потому имею моральное право на
свидание с ней, хотя бы на несколько минут, хотя бы только затем, чтобы
извиниться перед ней за свое безапелляционное вмешательство в ее судьбу...
Неожиданно он соглашается дать мне, как он говорит, "пятиминутку" с
глазу на глаз, а я догадываюсь, что, если дело столь серьезно, как он мне
намекает, третьи глаза в помещении каким-то способом, но будут обеспечены.
Я взволнован. Я не уверен в том, что поступаю правильно. Не уверен,
что мне нужно ее видеть, а ей нужно ли видеть меня... Короче, порог палаты
я переступаю сомневающимся человеком.
Палата вызывающе пуста, то есть, кроме койки и женщины, сидящей на
ней, ничего. Впрочем, стул. Я здороваюсь и все еще не смотрю на нее, то
есть я, конечно, вижу ее, но глаза мои бегают по голым стенам, по чисто
выметенному полу, по окну с узорчатой решеткой...
- Здравствуйте, - говорю и наконец смотрю на нее. Красивая. От
тридцати до сорока - обычный диапазон возраста женщины, особо любящей
жизнь. Ищу предположенную мной порочность в ее лице и, кажется, нахожу
что-то в рисунке губ - жесткое, может быть, хищное, но так думать не
хочется...
Нет, объясняю ей, я не следователь, я, так сказать, ее спаситель. И
теперь только смотрю ей в глаза, не то серые, не то темно-голубые.
- Ждете благодарности? - спрашивает спокойным, неприятным голосом.
- Нет, - отвечаю. - Как раз наоборот. Жду проклятий.
- Считайте, что я их вам уже выдала.
На ней больничный халат захлопнут по самое горло. На кровати она
сидит прямо, смотрит на меня равнодушно, но не гонит.
- Какое сегодня море? - вдруг спрашивает она.
- Один-два балла. С утра прошли дельфины от Хосты.
- Никогда не видела, чтобы они шли обратно. Ночью, наверное...
- Не знаю. Но тоже заметил, что всегда идут от Хосты.
- Кончилась жизнь, - говорит она шепотом и смотрит мимо меня.
- Нет, - отвечаю и смотрю ей в глаза.
- Но я пожила! Пожила! Понятно вам!
- Нет.
Она как-то многозначительно ухмыляется и становится некрасивой и
жалкой.
- Собаки на сене! - цедит зло. - Сами не живут и другим не дают!
- Это их работа, - возражаю осторожно. - Да и понятия о жизни
существуют разные...
Она осматривает меня с головы до ног. Ухмылка ее не то презрительна,
не то снисходительна.
- Вы, конечно, сознательный строитель коммунизма?
- Впервые слышу такое предположение в свой адрес. Но интуиция вас не
обманывает. Мы с вами действительно из разных миров.
- При чем здесь интуиция, - и опять неприятно ухмыляется. - Меня ваши
сандалии не обманывают, а не интуиция.
На мне тупоносые, жесткие и неудобные сандалии, и я отдаю должное ее
юмору.
- Я, собственно, пришел сказать... мне так кажется, по крайней мере,
что жизнь всегда лучше, чем нежизнь, если, конечно, у человека нет ничего,
что дороже жизни. А так бывает редко...
Чувствую, что мои слова падают в пустоту, а то и раздражают ее. Она
снова окидывает меня снисходительным взглядом.
- Эскимосы живут на Севере, едят одну рыбу. Вы смогли бы прожить с
ними всю жизнь?
- Пожалуй, нет. Холод и рыбу не люблю.
- А мне не нужно другой жизни, чем как я жила. Я все имела, что
хотела.
- А как много вы хотели?
Она не отвечает. Отворачивается к окну. Я рад, что она молчит, диспут
и мне не нужен.
- Мент за дверью? - спрашивает тихо, одними губами.
- Возможно, - отвечаю так же.
Она вскидывается всем телом, глаза - зеленые звезды.
Вправду, переменчивы. Профилем в дверь. Губы чуть дрожат, побелевшие
пальцы сцеплены на вороте халата, как на петле-удавке.
- Они думают, что все выгребли... - демонстративно громко, - шакалы!
А шакалам - объедки! А вы...
Это мне, и я сжимаюсь, я не хочу от нее грубости, мне жаль ее,
красивую, проигравшую, обреченную...
- ...думаете, я не вижу, как вы меня жалеете!
Она хохочет мне в лицо, снова что-то случается с ее красотой, я
догадываюсь, - это потому, что смех ее ненатурален. Однако же она вполне
физиономистка, и даже в такой ситуации остается женщиной. Почувствовав мое
разочарование, умолкает, и, кажется, сердита на себя. Незаурядная женщина,
я уверен, ей было много отпущено по рождению, возможно, она догадывалась
об этом. Не сумела распорядиться? Мне бы хотелось прочитать или
просмотреть ее жизнь: милая девочка с косой, красавица на выданье, молодая
женщина... но пустое! Чужую жизнь можно только условно реконструировать,
заранее предполагая неточности и неверности. Я оставляю эту женщину для
себя загадкой. Мне ее жаль. Но я уважаю самоубийц, и потому моя жалость к
ней неоскорбительна.
- Уходите.
Я встаю, но она делает движение рукой, я останавливаюсь.
- Дочку мою навестите. Скажите, что все в порядке, что она по миру не
пойдет. Овражья, четырнадцать.
- Сегодня же, - отвечаю.
- Морю привет.
- До свидания, - говорю и выхожу из палаты.
За дверью мой знакомый орел из органов и еще кто-то почти такой же.
Такой же остается, а мы вдвоем идем по коридорам больницы.
- Не знал, что бывают палаты с решетками в обыкновенных больницах.
- Разные больные бывают.
До выходной двери идем молча. У двери я останавливаюсь.
- Скажите, что ее ждет?
Он разводит руками. Знаю я этот развод. Дескать, наше дело - поймать,
решает суд...
- Оставьте, - говорю, - я по делу не прохожу и скоро уеду. Сколько?
Он усмехается, оглядываясь назад.
- Активная бабенка, если червонцем отделается, значит везучая.
- А вам не приходит в голову, что это несправедливо?
Сыщик многозначителен.
- Если бы вы знали, что она наворочала по всему побережью - от Батуми
до Новороссийска!
- Не в том дело, - возражаю вдруг горячо, - ведь она сама приговорила
себя к самому худшему, к смерти и исполнила приговор, а то, что ей
помешали, я и те в лодке, ну, это так, как бывает, когда у повешенного
рвется веревка. Во многих странах такое рассматривается как вмешательство
Провидения. Казнь отменялась. Помните, был такой фильм...
Сыщик-спортсмен весело смеется. У него отличные зубы, они будто из
мышц выросли, такие отличные.
- Провидение, это не но нашей части. А что топилась, так это понятно.
Хотела уйти от ответственности.
- Куда уйти?! Ведь чего бы она ни натворила, вышка ей не грозит? Так?
- Ну, это, пожалуй, нет. Ей и червонца хватит.
- Вот видите, - тороплюсь, - самый строгий суд не приговорит ее к
смерти. А они сама себя приговорила и исполнила. Есть же правило
поглощения большим наказанием меньшего...
- Ерунду говорите. - Он даже не раздражается. - Если она и
приговорила себя, так это не от раскаяния в содеянном, а от страха перед
расплатой.
- А смерть - не расплата? Если бы она утонула, ее ведь не судили бы.
- Но преступницей она не перестала бы быть. Она нарушила чакон и, как
говорится, принадлежит чакону, то есть только чакон распоряжается теперь
ее жизнью, смертью и свободой. Последнее слово на суде - вот все, что она
теперь может сама, да и то но Джону.
Ему самому нравится, как он хорошо говорит, но он не подозревает
даже, насколько его позиция прочней моей, он не знает, что христианство
рассматривает самоубийство как смертный грех, то есть грех неискупимый. И
но Богу и но чакону человек должен нести бремя жизни до конца...
А я? Что же, я больший язычник, чем этот бравый, уверенный в себе
сыщик? Ведь мое сознание восхищенно трепещет перед актом самоубийства.
Страшно... Для меня самоубийство - подвиг, к которому, как мне кажется
порою, я готовлюсь всю жизнь, но не уверен, что совершу, а чаще кажется,
что не совершу никогда и до последней судороги буду цепляться за жизнь, а
это... некрасиво, это противно...
Вот только море разве? Оно действует на меня атеистически, оно могло
бы подтолкнуть. И если бы я жил у моря, то однажды сказал себе: нет в мире
ничего, кроме него и меня, а жизнь и смерть - это только наши проблемы -
мои и моря, потому что оно оскорбляет меня имитацией жизни, оно намекает
на что-то во мне самом глубоко имитационное. Подход к этому признанию
может звучать так: если море - дохлая кошка ветров, то я - дохлая кошка
обстоятельств, и в так называемой моей инициативе смысла не больше, чем в
болтанке морских волн. И какое уж тут христианство! Хотя это всего лишь
подход к признанию, а договорись я до конца, и дороги к храмам свернутся в
клубок... И это все - море!
Я иду по набережной, а шея моя словно парализована поворотом влево, в
сторону моря.
Море волнует. А горы? А звездное небо над нами? Почему человека
волнует среда его обитания? Волнует, то есть тревожит. Какую тревогу несет
в себе для человека окружающая его материя? Тревогу родства?
Протискиваясь в городской толпе, толпой я вовсе не взволнован. Мне
нет до нее дела. Но быть у моря и не выворачивать шеи невозможно. Лишь
совершеннейший сухарь мог выдумать формулу: красиво-полочное. Напротив!
Лишь совершенно бесполезное способно приводить наши души в божественный
трепет. Или в сатанинский? Какое состояние моря особенно привлекает взор?
Шторм. Что может быть бесполезнее! И если существует сатанинское начало в
эстетике, то именно им мы умиляемся пуще прочего. И разве в том не голос
смерти? И все мое понимание христианской мудрости не способно опровергнуть
того, вызревшего во мне предположения или почти убеждения, что
добровольный шаг навстречу голосу смерти есть высшее мужество, на какое
способен человек, потому что смерть бесполезна, а только бесполезное -
прекрасно...
Я ищу нужный мне адрес и обнаруживаю милый коттедж с видом на морской
простор. Не успеваю дойти до калитки, как из нее выходит молодая пара,
экипированная для морской прогулки. В девушке невозможно не узнать
утопленницы, какой она, возможно, была двадцать лет назад. Я уверенно
догоняю их.
Равнодушие, с каким восприняты мои объяснения, шокирует меня.
- Лучше бы ей утонуть, - грустно говорит Людмила.
- Пожалуй, - спокойно соглашается с ней ее друг Валера.
Меня приглашают присоединиться к прогулке, и я почему-то соглашаюсь.
Впрочем, не почему-то. Мне очень нравится дочь самоубийцы, ее красота
трагична, или мне это вообразилось, по сочетание глаз небесного цвета с
профилем почти римским, почти идеальным, будто созданным для скульптора и
неспособным к беспечной улыбке, а улыбка эта вдруг возникает и преобразует
лицо в новое сочетание античности и дня самого сегодняшнего, и я ловлю
себя на сострадании, коим буквально захлестнуты мои глаза, я убегаю
взглядом в сторону, чтобы сохранить спокойствие души и трезвость сознания.
А трезвость нужна, ведь передо мной прекрасное чудовище, разве не
чудовищно желать смерти собственной матери. Передо мной поколение,
которого я совсем не знаю, и дело не в том, что не каждый способен
произнести жестокую или циничную фразу, дело в том, что у этого поколения
есть одна общая характеристика, немыслимая во времена моей молодости:
уверенность или, точнее, раскованность, я еще не решил для себя, очень ли
это хорошо или не очень, но завидую, потому что это неиспытанное состояние
и его уже не испытать, ведь в моем возрасте качество внутренней свободы,
если оно обретено, не имеет той цены, ибо оно от опыта, оно результат
жизни, а не ее изначальное условие, как у них, нынешних молодых. Как много
они могут, если умно распорядятся благом, обретенным с рождения или с
пеленок, или лишь чуть позже! Что они смогут сотворить и натворить с такой
вот размашистостью движений тела и души! Во всем, что они сделают, не
будет ни моей вины, ни моей заслуги, с этим поколением мои дороги не
пересекались.
Выходим на берег. Людмила впереди, мы сзади, как пажи морской
царевны. Море стелется ей в ноги, холуйски пятясь в пучину. Она все
воспринимает как должное, у нее не возникает сомнения в том, что миллиарды
лет формировавшаяся природа дождалась наконец своего часа, часа явления
смысла ее формирования и долгого полубытия в ожидании. Предполагаю, что
ее, Людмилу, не смущают ни масштабы, ни века. Если вселенная произошла из
точки, то и смысл этого происхождения не в масштабах и временах, а в некой
точке, которая есть венец всего процесса. Эта точка - она, царица,
ступающая ныне по песчаному ковру, а море, целующее ее ноги, трепещет от
Крыма до Турции от соприкосновения с венцом бытия.
Она ступает по песку. Ее скульптурная головка благосклонно и
горделиво внимает угодливому лепету моря, а мне хочется прошептать ей в
другое ушко: "Не обманывайся, глупая красавица, моря как такового не
существует, это всего лишь безобразно и бессмысленно огромная куча aш два
о, а ты рядом с этой кучей намного меньше, чем лягушка на спине бегемота!"
Но я ничего такого не говорю, я просто любуюсь женщиной у моря, и еще мне
очень хотелось бы, чтобы не было здесь кого-то третьего, а он есть, он
топает рядом со мной с равнодушной физиономией сытого молодого дога...
Катер-катерок радостно вздрагивает внутренностями. Мы уходим в море.
Людмила и Валера раздеваются, оставив на своих телах тряпочки меньше
фигового листочка. Тела их совершенны, откровенно бесстыдны и
демонстративно равнодушны друг к другу. Я не верю этой демонстрации, я
вижу в ней извращение...
Микро-кают-компания поражает мое воображение. Микрохолодильник,
микротелевизор, микробар, стереосистема с микроцветомузыкой и ложе, не
микро, но самый раз для радостей сладких, а как оформлено!
Катер-катерок, сколько же ты стоишь! И почему тебя до сих пор не
конфисковали?
На микропалубе уютные лежаки для приема солнечных ванн. На одном
Людмила демонстрирует южному небу свои прелести.
Валера за рулем в микрорубке. Никаких шнуров и примитивных стартеров.
Изящный ключик на золоченой цепочке с брелком приводит в движение золотой
катер-катерок.
Моря, однако же, я сейчас почти не замечаю. Сколь ни совершенна
имитация живого, живое совершеннее. И глядя на распластавшееся передо мной
совершенство, я отчего-то забываю или стараюсь не помнить, кто она, эта
женщина, из какого она мира, что уже было в ее жизни, что еще будет, - и
об этом догадываться не хочется. Я более всего хочу, чтобы она не
говорила, но она говорит, глядя на меня сквозь ресницы.
- Вы уродливы? Искалечены? Или растатуированы?
- Почему?
- Не люблю шрамы и татуировки.
- А есть мнение, что шрамы красят мужчину, тем более что...
- А вы можете говорить без придаточных предложений? И если у вас нет
шрамов и татуировок, можете раздеться и устроиться.
Рядом с ней свободное место. Только на одного человека.
- Я неуродлив и без особых примет, но все же боюсь попортить пейзаж.
- Смотрите, - вдруг говорит она, - сегодня море мраморного цвета!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11