Так мясистый призрак оказался третьим в их походной кровати, и двигаться дальше было попросту некуда. Эти стандартные номера, оборудованные согласно висевшему в них инвентарному списку, были дьявольски симметричны, тонкие стенки между ними служили как бы двусторонними закрашенными зеркалами – и в миг предельного мужского одиночества, наступающего после события, этот закудахтавший шпион, тоже одинокий на параллельном гостиничном матрасике, был зазеркальным Крыловым, его глухой невидимой частицей, его не докричавшейся до разума внутренней истиной.
***
Получалось, что соглядатай проник абсолютно везде; с тайны, возникшей между Таней и Иваном на привокзальной площади, он стер волшебную пыльцу. Он знал буквально по часам все, что с ними происходит, и не видел в этом ничего особенного. Знание его, добытое простейшим пешим способом, при участии подслеповатого, по-стариковски шаркающего автомобиля, делало тайну несуществующей.
Верить в то, что чувствовали Таня и Иван, стало теперь значительно трудней. Случившееся с ними было недоказуемо; полевые испытания судьбы, из-за которых с Крылова сваливались кусками, будто старая древесная кора, уже вторые ботинки, никогда не давали окончательного результата. Убитую обувь, буквально погрызенную зубами земли, следовало выбросить на помойку, но Крылов никак не мог решиться. Сношенные башмаки, если перенести на жизнь законы гамлетовской драмы, свидетельствовали о заслуге Крылова перед чувством, много раз описанным в литературе, – но литература все равно не раскрывала природы феномена, так же, как наука, при всем ее ужасающем аппарате, все не добиралась до природы электричества. Собственно говоря, никакие заслуги не брались в расчет; попытка осознать происходящее, чтобы с уверенностью закрепить за собой другого человека, вела, наоборот, к предельному одиночеству перед бездной, обдававшей душу каким-то снежным ветром.
Когда Крылов пытался думать обо всех этих странных процессах, было так, будто среди дня вдруг наступала глубокая, совершенно безлюдная ночь. Держа в руках заскорузлую плоскую обувь, которую, не поносив неделю, уже нельзя было надеть и вернуть ей форму ноги, Иван понимал, что это и есть единственный вещдок того нематериального, что постигло его в середине жизни. Он откуда-то знал, что самые объективные вещи как раз нематериальны. Но источник знания был неизвестен, никак не обозначен. Источник требовал веры, то есть для начала доверия, но Крылов, будучи рифейцем, рассматривал доверие только как условие обмана, то есть условие лжи. По сути, у него только и имелось, что эти драные ботинки. Путь, пройденный рука об руку с женщиной, был в его случае буквально физическим путем по рифейской земле – и по виду, и по замесу не похожей ни на какую землю на свете. Как бы ни была рифейская земля застроена и заасфальтирована – сквозь любую подошву ощущались ее раскрошенные каменные зубья и глубинный холод коренного камня. Земля доставала до нервов, посуху проникала в обувь, будто сырость; то там, то здесь, из-под лопуха, из-под бетона виднелся кусочек ее характерной, как бы присоленной пестроты с вкраплениями кварца и гранита, похожий на элемент узора рептилии.
Возможно, что именно эта земля, эта каменная тварь с раскрошенным хребтом, заставила Крылова превратить отношения с Таней в изнурительную авантюру. Требуя от своих обитателей постоянного бессмысленного риска, малая родина не пускала довериться тому таинственному, что происходит с человеком ему во благо, но побуждала превращать свидания в подобия прыжков с прекрасной «поганки». Призрак башни-убийцы, который за годы пребывания в рифейском воздухе покрылся гальваническим металлом, осенял собою многие маршруты Тани и Ивана и был иногда заметен даже с далекой окраины, не отличаясь по плотности от реально существующих промышленных труб. Затеянные любовниками испытания судьбы были подобны рискованным рифейским развлечениям еще и тем, что не давали ответов ни на какие вопросы. Что добывал себе немолодой мужик с корою в бороде и смолой на расцарапанном пузе, резвее всех залезший на сосну, или шалый, пронесшийся в вихре перемолотого льда мотоциклист, которому в очередной раз не сшибло голову заиндевелым сводом Царского моста? Что – кроме того, что и так имелось у этих отчаянных людей, которым завтра придется снова карабкаться на кручу или нырять на бешеной скорости в оплывший маленький туннель, не то сохраняя жизнь, не то пытаясь сбросить этот хлопотный груз?
Теперь Крылов впервые задумался над тем, что каждый раз рифеец, пускаясь в авантюру, начинает все с той же неизменной, несдвигаемой точки. Эта точка – маленький исходный пункт, именуемый обыкновенной жизнью, – вызывала у Крылова недоумение, смешанное с горечью, словно он до этого не жил на свете. Экстремальный рифейский дух, за который местности прощались кислые металлургические выбросы, бесконечные зимы с железными морозами, популяции толстеющей, кое-как проливающей свою обленившуюся кровь криминальной братвы, внезапно представился Крылову проклятием этого места; мир коренного рифейца, которым Крылов привык гордиться, действительно выглядел будто мир насекомого, инстинктивно заползающего на громадные препятствия. Почему любимые народом экстремалы, составляющие цвет рифейства, принуждены возбуждать себя для жизни, как люди иногда возбуждают себя для секса картинками на мониторах и в журналах? Почему рифейцы, умеющие бороться за жизнь в ситуациях, когда обычный человек погиб бы моментально, с такой готовностью пренебрегают результатом борьбы и снова лезут туда, где пострашней? Чем для них неубедителен факт, что они живые? Крылов не знал ответа; торжество насекомого, радужной пулей летящего к гибели, стало ему не очень понятно.
Он, однако, не мог остановиться и продолжал встречаться с Таней по отработанной схеме; чтобы не забыть намеченные на завтра улицу и дом, он ставил в своем экземпляре атласа жирную точку, которая после свидания превращалась в крошечный крестик. С печалью он видел, как истрепался этот атлас у него в кармане, как плохо держатся на корешке тряпичные странички. Чем больше свиданий накапливалось в прошлом, тем острее было у Крылова чувство утраты. Никогда не пережить больше, никогда не вернуть, никому ничего не объяснить.
Вероятно, у Крылова развивался какой-то жестокий и странный невроз. Утомив болезненную Таню настойчивой любовью, едва не вывернув из суставов хлипкие бедра, Крылов не давал ей задремывать, не оставлял ей законного часа на восстановление сил. Женщина лежала рядом, буквально у него в руках, но стоило ей тихонечко уснуть и побледнеть отрешенным лицом, как Крылову казалось, будто она оставила его, бросила на произвол судьбы. Совершенно один в бесприютном номере, с чужими огнями за узкой, будто полотенце, гостиничной шторой, он смотрел на женщину, во сне всегда теряющую краски, и хотел одного: растолкать, заставить открыть припухшие глаза, словно закапанные воском сгоревшей свечи.
Но Таня спала и не отзывалась на его одинокие мысли. Ее прекрасный скелет напоминал окаменелость, странное растение, почему-то одетое тонкой человеческой плотью; ее дыхание было таким же далеким, как нежный и плотный транспортный шум обводного кольца, особенно ясно слышимый в ночи. Так, оставаясь один, Крылов задавал себе вопрос: а точно ли Таня испытывает чувство, ради проверки которого затеян весь эксперимент? Он знал, что ничего не знает про нее, что это есть условие задачи. Но в чем Крылов не сомневался с самого начала, так это во взаимности. Теперь же он не видел причины этой уверенности, не понимал, откуда она возникла. Измучившись и набродившись босиком по разбитому паркету, клацавшему наподобие немого пианино, Иван все-таки тряс подругу за холодное плечо.
Она с трудом просыпалась, начинала дрожать и тянула на себя крапивное одеяльце, попутно сваливая на пол общую одежду. Удивительно, но Таня могла подолгу дуться и коситься из-за всяких мелочей, но никогда не сердилась на то, что Крылов ее будил, никогда не спрашивала почему. Все-таки между ними существовало понимание без слов. Если у них была возможность оставаться в номере до самого утра, то спать становилось так же бессмысленно, как в ночь перед казнью. Они сидели в пропотевшем ворохе простынь, не в силах больше заниматься любовью, и прислушивались к многоэтажным звукам ночной гостиницы: где-то в глубине этажей, точно в дальнем отделе сонного мозга, гомонили голоса, изредка лифт ходил в своей зарешеченной шахте, побрякивая, будто поднимаемое из колодца тяжкое ведро. Время стояло, объемля их тела, будто остывающая ванна; иногда душа Крылова сильно вздрагивала, словно бы в предчувствии удара пули, в предощущении того, как в груди у него разобьется и рухнет лавиной осколков какое-то темное зеркало. Все-таки потихоньку светало, по коридору начинали ходить неизвестные люди. Любовники поднимались, разбирали, передавая друг другу, мятую одежду, из которой сыпались монеты и якорем падала под ноги связка ключей. Крылов провожал Татьяну, свирепо зевающую и шевелящую очками, до ближайшей остановки общественного транспорта и жил оставшийся день с тяжелой головой, топором валившейся на грудь.
Интересным был вопрос об отношении Татьяны к соглядатаю. Он мог, например, оказаться частным детективом, которого нанял неискоренимый муж, чтобы убедиться в неверности жены. Однако фигура супруга все больше начинала походить на собирательный образ, составленный из нескольких мужчин, прошедших через жизнь Татьяны кто вдоль, кто поперек. Соблюдая условия эксперимента, Таня почти не говорила о себе, Крылов же мог судить об этих коротких мужских траекториях лишь по косвенным признакам. Крылова не оставляло чувство, будто он в одиночку противостоит фантомному существу со множеством жизней, которому все его предшественники отдали лучшие качества – тогда как он, вызывающий раздражение Тани то невинным анекдотом, то манерой вкручивать окурок в переполненную пепельницу, перенял, напротив, качества худшие.
Тем не менее было сомнительно, чтобы эти бывшие мужчины коллективно наняли частника с целью получше изучить новичка. Если же супруг все-таки был реальным человеком – возможно, имеющим мало общего с тем продуктом воображения, который представительствовал от его имени и, подобно газу, занимал весь предоставленный ему объем, – то столь упорная слежка, давно не дающая новой информации, могла объясняться разве что паранойей с изрядной примесью мазохизма. На прямой вопрос, понимает ли она, откуда взялся и какую цель преследует шпион, Татьяна отвечала недовольной гримасой, как будто Крылов сморозил бог знает какую глупость. Перед нею было вообще нелегко ставить прямые вопросы: все равно что с разбега биться о глухую стенку. Но к соглядатаю она при этом не была сурова. Видимо, толстяк своим присутствием запускал в Татьяне какие-то механизмы принудительной вежливости: она учитывала его как третьего в компании и даже побуждала Крылова считаться с его хозяйственными нуждами. По ее настоянию они, бывало, дожидались соглядатая, если тот задерживался на оптовке или в какой-нибудь ремонтной мастерской, – причем однажды не дождались, протоптавшись полчаса у входа на рынок, возле железных клеток с помятыми арбузами, булькавшими на солнцепеке, будто горячие грелки.
Исчезновение из виду было отдельным талантом, которым соглядатай, по всей вероятности, был наделен от природы. Когда наступал конец его рабочей смены, мужчина как бы вежливо сторонился, уступая свое место в пространстве подходящему по массе прохожему, и ускользал в воздушную дыру. Соглядатай словно издевался над самой идеей мыслить о нем логически. Хоть он и казался порождением крыловского мозга, Крылов понимал, что не мог его полностью придумать. Соглядатай ел, пил, оставлял после себя неопрятные, мокрые от пива натюрморты. Материальных свидетельств его наличия было более чем достаточно: даже закончив работу и пропадая из виду, мужчина иногда ронял негабаритный громоздкий пакет, видимо не проходивший в узкую пространственную щель.
Крылова беспокоило, что он не мог определить, когда мужчина появился впервые. Ему казалось, будто шпион всегда маячил где-то поблизости, а Крылов, напряженно ждавший опасности со стороны организованных в группы ментов и бандитов, почему-то его не замечал.
Всеприсутствие шпиона в свою очередь порождало мысль о его всеведении. Встречаясь взглядом с белесыми, словно подмороженными глазами негодяя, Крылов не обнаруживал в прошлом уголка, где был бы от шпиона защищен. Всеведение соглядатая – разумеется, мнимое, но при этом все более несомненное – превращало мужчину в карикатуру на то Всеприсутствующее Существо, чей замысел Таня и Иван так упорно подвергали проверке. От кощунственной мысли, будто клоун послан им как представитель Верховной Инстанции, у Крылова неприятно сдавливало дух. Одновременно только этим можно было объяснить наличие у шпиона некоторых сведений: почему-то мужчине становились известны адреса свиданий, он являлся туда и скромно ждал в тени назначенного дома, принюхиваясь к своему букетику, похожему на дохлую птицу. Иногда, если Таня и Иван терялись среди извилистых дворов в поисках нужного номера, он издали Делал им приветственные жесты и даже слал, печатая их с невероятной скоростью, воздушные поцелуи – после чего предоставлял прибывшей паре ознакомиться со строением, держась в сторонке с видом агента по недвижимости, продающего данную жилую башню или заселенный голубями торговый сарай.
Все-таки Крылов был склонен видеть в соглядатае рефлекторную реакцию среды. Рифейский опыт подсказывал ему, что, если некто бросается бежать, рядом непременно найдется индивидуум, которого сверкающие пятки соблазнят ломануться в погоню – не имея на то ни малейшей причины, а просто так, из желания настичь и испробовать на ощупь подвижный предмет. Точно так же если кто-то скрывается – найдется и тот, кто станет его преследовать.
Крылов по-прежнему поддерживал равновесие с миром, возвращая то, что из него получил. Выйти в ноль получалось не совсем: Крылов не знал, к примеру, как возвратить действительности смерть Леонидыча. После гибели мастера Крылов решил, что чувства человека есть плод его воображения. Теперь он усомнился – так ли это? Если взглянуть на Таню объективно (а она, как всякая женщина, не выносила этих объективных взглядов и вся становилась как терка, покрываясь жесткими мурашками), то в ней самой не было ни особой сексуальности, ни исключительной красоты. В ней и правда не было ничего такого, что объясняло бы жажду Крылова видеть ее, мучения, когда она отсутствовала. Тогда откуда оно взялось? С какой луны свалилось? Вот загадка, которую Крылов желал бы разрешить – в сущности, желал не меньше, чем быть с Татьяной. Возможно, то была атака среды, заставившая Крылова бежать от действительности в Зазеркалье – впервые бежать от противника, с которым он привык рассчитываться его же монетой.
Должно быть, чувства, будучи предметами роскоши, облагались налогом, каковой шпион и взыскивал не совсем понятным способом. Вероятно, реальность в свою очередь платила Крылову его же валютой: когда-то его самого, принимаемого в камнерезке за подсаженного инвестором тихого соглядатая, называли «налоговой». Мысли о полуподвальной мастерской (нынешняя располагалась буквально рядом, через два двора, но будто бы в другой стране) вдруг пробуждали в памяти живые мягкие толчки: казалось, вот-вот само вспомнится что-то важное о соглядатае, всплывет какая-то первая встреча. Мастерская служила приманкой для этого изначального образа, с которым нынешний шпион никак не мог соединиться. Образ ходил в глубине подсознания, теребил наживку, но срывался с крючка, едва Крылов пытался его подсечь. Крылов догадался, что забывает вместо того, чтобы вспоминать. Раз, сокращая путь, он пробежал мимо окон бывшей камнерезки, замшелых, точно старые колодцы, и на минуту увидел, как за ветхими стеклами, покрытыми зеленой сыпью, вспыхнул свет и сразу же погас. Крылову почудился в том предупреждающий знак: он понял, что усилия выловить шпиона в собственном прошлом опустошают мозг.
Тогда он сделал усилие и приказал себе отбросить всю метафизику. Рассуждая логически, незваный гость мог присутствовать на празднике либо со стороны невесты, либо со стороны жениха. Некоторая возможность, что это Таня тащит за собой столь прочно прицепленный хвост, все-таки оставалась, Крылов не собирался упускать ее из виду. Но если не прятать голову в песок, то именно в его судьбе имелся человек, у которого были и мотивы, и финансовые возможности нанять детектива, чтобы знать о жизни Крылова больше, чем тот хотел предъявить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
***
Получалось, что соглядатай проник абсолютно везде; с тайны, возникшей между Таней и Иваном на привокзальной площади, он стер волшебную пыльцу. Он знал буквально по часам все, что с ними происходит, и не видел в этом ничего особенного. Знание его, добытое простейшим пешим способом, при участии подслеповатого, по-стариковски шаркающего автомобиля, делало тайну несуществующей.
Верить в то, что чувствовали Таня и Иван, стало теперь значительно трудней. Случившееся с ними было недоказуемо; полевые испытания судьбы, из-за которых с Крылова сваливались кусками, будто старая древесная кора, уже вторые ботинки, никогда не давали окончательного результата. Убитую обувь, буквально погрызенную зубами земли, следовало выбросить на помойку, но Крылов никак не мог решиться. Сношенные башмаки, если перенести на жизнь законы гамлетовской драмы, свидетельствовали о заслуге Крылова перед чувством, много раз описанным в литературе, – но литература все равно не раскрывала природы феномена, так же, как наука, при всем ее ужасающем аппарате, все не добиралась до природы электричества. Собственно говоря, никакие заслуги не брались в расчет; попытка осознать происходящее, чтобы с уверенностью закрепить за собой другого человека, вела, наоборот, к предельному одиночеству перед бездной, обдававшей душу каким-то снежным ветром.
Когда Крылов пытался думать обо всех этих странных процессах, было так, будто среди дня вдруг наступала глубокая, совершенно безлюдная ночь. Держа в руках заскорузлую плоскую обувь, которую, не поносив неделю, уже нельзя было надеть и вернуть ей форму ноги, Иван понимал, что это и есть единственный вещдок того нематериального, что постигло его в середине жизни. Он откуда-то знал, что самые объективные вещи как раз нематериальны. Но источник знания был неизвестен, никак не обозначен. Источник требовал веры, то есть для начала доверия, но Крылов, будучи рифейцем, рассматривал доверие только как условие обмана, то есть условие лжи. По сути, у него только и имелось, что эти драные ботинки. Путь, пройденный рука об руку с женщиной, был в его случае буквально физическим путем по рифейской земле – и по виду, и по замесу не похожей ни на какую землю на свете. Как бы ни была рифейская земля застроена и заасфальтирована – сквозь любую подошву ощущались ее раскрошенные каменные зубья и глубинный холод коренного камня. Земля доставала до нервов, посуху проникала в обувь, будто сырость; то там, то здесь, из-под лопуха, из-под бетона виднелся кусочек ее характерной, как бы присоленной пестроты с вкраплениями кварца и гранита, похожий на элемент узора рептилии.
Возможно, что именно эта земля, эта каменная тварь с раскрошенным хребтом, заставила Крылова превратить отношения с Таней в изнурительную авантюру. Требуя от своих обитателей постоянного бессмысленного риска, малая родина не пускала довериться тому таинственному, что происходит с человеком ему во благо, но побуждала превращать свидания в подобия прыжков с прекрасной «поганки». Призрак башни-убийцы, который за годы пребывания в рифейском воздухе покрылся гальваническим металлом, осенял собою многие маршруты Тани и Ивана и был иногда заметен даже с далекой окраины, не отличаясь по плотности от реально существующих промышленных труб. Затеянные любовниками испытания судьбы были подобны рискованным рифейским развлечениям еще и тем, что не давали ответов ни на какие вопросы. Что добывал себе немолодой мужик с корою в бороде и смолой на расцарапанном пузе, резвее всех залезший на сосну, или шалый, пронесшийся в вихре перемолотого льда мотоциклист, которому в очередной раз не сшибло голову заиндевелым сводом Царского моста? Что – кроме того, что и так имелось у этих отчаянных людей, которым завтра придется снова карабкаться на кручу или нырять на бешеной скорости в оплывший маленький туннель, не то сохраняя жизнь, не то пытаясь сбросить этот хлопотный груз?
Теперь Крылов впервые задумался над тем, что каждый раз рифеец, пускаясь в авантюру, начинает все с той же неизменной, несдвигаемой точки. Эта точка – маленький исходный пункт, именуемый обыкновенной жизнью, – вызывала у Крылова недоумение, смешанное с горечью, словно он до этого не жил на свете. Экстремальный рифейский дух, за который местности прощались кислые металлургические выбросы, бесконечные зимы с железными морозами, популяции толстеющей, кое-как проливающей свою обленившуюся кровь криминальной братвы, внезапно представился Крылову проклятием этого места; мир коренного рифейца, которым Крылов привык гордиться, действительно выглядел будто мир насекомого, инстинктивно заползающего на громадные препятствия. Почему любимые народом экстремалы, составляющие цвет рифейства, принуждены возбуждать себя для жизни, как люди иногда возбуждают себя для секса картинками на мониторах и в журналах? Почему рифейцы, умеющие бороться за жизнь в ситуациях, когда обычный человек погиб бы моментально, с такой готовностью пренебрегают результатом борьбы и снова лезут туда, где пострашней? Чем для них неубедителен факт, что они живые? Крылов не знал ответа; торжество насекомого, радужной пулей летящего к гибели, стало ему не очень понятно.
Он, однако, не мог остановиться и продолжал встречаться с Таней по отработанной схеме; чтобы не забыть намеченные на завтра улицу и дом, он ставил в своем экземпляре атласа жирную точку, которая после свидания превращалась в крошечный крестик. С печалью он видел, как истрепался этот атлас у него в кармане, как плохо держатся на корешке тряпичные странички. Чем больше свиданий накапливалось в прошлом, тем острее было у Крылова чувство утраты. Никогда не пережить больше, никогда не вернуть, никому ничего не объяснить.
Вероятно, у Крылова развивался какой-то жестокий и странный невроз. Утомив болезненную Таню настойчивой любовью, едва не вывернув из суставов хлипкие бедра, Крылов не давал ей задремывать, не оставлял ей законного часа на восстановление сил. Женщина лежала рядом, буквально у него в руках, но стоило ей тихонечко уснуть и побледнеть отрешенным лицом, как Крылову казалось, будто она оставила его, бросила на произвол судьбы. Совершенно один в бесприютном номере, с чужими огнями за узкой, будто полотенце, гостиничной шторой, он смотрел на женщину, во сне всегда теряющую краски, и хотел одного: растолкать, заставить открыть припухшие глаза, словно закапанные воском сгоревшей свечи.
Но Таня спала и не отзывалась на его одинокие мысли. Ее прекрасный скелет напоминал окаменелость, странное растение, почему-то одетое тонкой человеческой плотью; ее дыхание было таким же далеким, как нежный и плотный транспортный шум обводного кольца, особенно ясно слышимый в ночи. Так, оставаясь один, Крылов задавал себе вопрос: а точно ли Таня испытывает чувство, ради проверки которого затеян весь эксперимент? Он знал, что ничего не знает про нее, что это есть условие задачи. Но в чем Крылов не сомневался с самого начала, так это во взаимности. Теперь же он не видел причины этой уверенности, не понимал, откуда она возникла. Измучившись и набродившись босиком по разбитому паркету, клацавшему наподобие немого пианино, Иван все-таки тряс подругу за холодное плечо.
Она с трудом просыпалась, начинала дрожать и тянула на себя крапивное одеяльце, попутно сваливая на пол общую одежду. Удивительно, но Таня могла подолгу дуться и коситься из-за всяких мелочей, но никогда не сердилась на то, что Крылов ее будил, никогда не спрашивала почему. Все-таки между ними существовало понимание без слов. Если у них была возможность оставаться в номере до самого утра, то спать становилось так же бессмысленно, как в ночь перед казнью. Они сидели в пропотевшем ворохе простынь, не в силах больше заниматься любовью, и прислушивались к многоэтажным звукам ночной гостиницы: где-то в глубине этажей, точно в дальнем отделе сонного мозга, гомонили голоса, изредка лифт ходил в своей зарешеченной шахте, побрякивая, будто поднимаемое из колодца тяжкое ведро. Время стояло, объемля их тела, будто остывающая ванна; иногда душа Крылова сильно вздрагивала, словно бы в предчувствии удара пули, в предощущении того, как в груди у него разобьется и рухнет лавиной осколков какое-то темное зеркало. Все-таки потихоньку светало, по коридору начинали ходить неизвестные люди. Любовники поднимались, разбирали, передавая друг другу, мятую одежду, из которой сыпались монеты и якорем падала под ноги связка ключей. Крылов провожал Татьяну, свирепо зевающую и шевелящую очками, до ближайшей остановки общественного транспорта и жил оставшийся день с тяжелой головой, топором валившейся на грудь.
Интересным был вопрос об отношении Татьяны к соглядатаю. Он мог, например, оказаться частным детективом, которого нанял неискоренимый муж, чтобы убедиться в неверности жены. Однако фигура супруга все больше начинала походить на собирательный образ, составленный из нескольких мужчин, прошедших через жизнь Татьяны кто вдоль, кто поперек. Соблюдая условия эксперимента, Таня почти не говорила о себе, Крылов же мог судить об этих коротких мужских траекториях лишь по косвенным признакам. Крылова не оставляло чувство, будто он в одиночку противостоит фантомному существу со множеством жизней, которому все его предшественники отдали лучшие качества – тогда как он, вызывающий раздражение Тани то невинным анекдотом, то манерой вкручивать окурок в переполненную пепельницу, перенял, напротив, качества худшие.
Тем не менее было сомнительно, чтобы эти бывшие мужчины коллективно наняли частника с целью получше изучить новичка. Если же супруг все-таки был реальным человеком – возможно, имеющим мало общего с тем продуктом воображения, который представительствовал от его имени и, подобно газу, занимал весь предоставленный ему объем, – то столь упорная слежка, давно не дающая новой информации, могла объясняться разве что паранойей с изрядной примесью мазохизма. На прямой вопрос, понимает ли она, откуда взялся и какую цель преследует шпион, Татьяна отвечала недовольной гримасой, как будто Крылов сморозил бог знает какую глупость. Перед нею было вообще нелегко ставить прямые вопросы: все равно что с разбега биться о глухую стенку. Но к соглядатаю она при этом не была сурова. Видимо, толстяк своим присутствием запускал в Татьяне какие-то механизмы принудительной вежливости: она учитывала его как третьего в компании и даже побуждала Крылова считаться с его хозяйственными нуждами. По ее настоянию они, бывало, дожидались соглядатая, если тот задерживался на оптовке или в какой-нибудь ремонтной мастерской, – причем однажды не дождались, протоптавшись полчаса у входа на рынок, возле железных клеток с помятыми арбузами, булькавшими на солнцепеке, будто горячие грелки.
Исчезновение из виду было отдельным талантом, которым соглядатай, по всей вероятности, был наделен от природы. Когда наступал конец его рабочей смены, мужчина как бы вежливо сторонился, уступая свое место в пространстве подходящему по массе прохожему, и ускользал в воздушную дыру. Соглядатай словно издевался над самой идеей мыслить о нем логически. Хоть он и казался порождением крыловского мозга, Крылов понимал, что не мог его полностью придумать. Соглядатай ел, пил, оставлял после себя неопрятные, мокрые от пива натюрморты. Материальных свидетельств его наличия было более чем достаточно: даже закончив работу и пропадая из виду, мужчина иногда ронял негабаритный громоздкий пакет, видимо не проходивший в узкую пространственную щель.
Крылова беспокоило, что он не мог определить, когда мужчина появился впервые. Ему казалось, будто шпион всегда маячил где-то поблизости, а Крылов, напряженно ждавший опасности со стороны организованных в группы ментов и бандитов, почему-то его не замечал.
Всеприсутствие шпиона в свою очередь порождало мысль о его всеведении. Встречаясь взглядом с белесыми, словно подмороженными глазами негодяя, Крылов не обнаруживал в прошлом уголка, где был бы от шпиона защищен. Всеведение соглядатая – разумеется, мнимое, но при этом все более несомненное – превращало мужчину в карикатуру на то Всеприсутствующее Существо, чей замысел Таня и Иван так упорно подвергали проверке. От кощунственной мысли, будто клоун послан им как представитель Верховной Инстанции, у Крылова неприятно сдавливало дух. Одновременно только этим можно было объяснить наличие у шпиона некоторых сведений: почему-то мужчине становились известны адреса свиданий, он являлся туда и скромно ждал в тени назначенного дома, принюхиваясь к своему букетику, похожему на дохлую птицу. Иногда, если Таня и Иван терялись среди извилистых дворов в поисках нужного номера, он издали Делал им приветственные жесты и даже слал, печатая их с невероятной скоростью, воздушные поцелуи – после чего предоставлял прибывшей паре ознакомиться со строением, держась в сторонке с видом агента по недвижимости, продающего данную жилую башню или заселенный голубями торговый сарай.
Все-таки Крылов был склонен видеть в соглядатае рефлекторную реакцию среды. Рифейский опыт подсказывал ему, что, если некто бросается бежать, рядом непременно найдется индивидуум, которого сверкающие пятки соблазнят ломануться в погоню – не имея на то ни малейшей причины, а просто так, из желания настичь и испробовать на ощупь подвижный предмет. Точно так же если кто-то скрывается – найдется и тот, кто станет его преследовать.
Крылов по-прежнему поддерживал равновесие с миром, возвращая то, что из него получил. Выйти в ноль получалось не совсем: Крылов не знал, к примеру, как возвратить действительности смерть Леонидыча. После гибели мастера Крылов решил, что чувства человека есть плод его воображения. Теперь он усомнился – так ли это? Если взглянуть на Таню объективно (а она, как всякая женщина, не выносила этих объективных взглядов и вся становилась как терка, покрываясь жесткими мурашками), то в ней самой не было ни особой сексуальности, ни исключительной красоты. В ней и правда не было ничего такого, что объясняло бы жажду Крылова видеть ее, мучения, когда она отсутствовала. Тогда откуда оно взялось? С какой луны свалилось? Вот загадка, которую Крылов желал бы разрешить – в сущности, желал не меньше, чем быть с Татьяной. Возможно, то была атака среды, заставившая Крылова бежать от действительности в Зазеркалье – впервые бежать от противника, с которым он привык рассчитываться его же монетой.
Должно быть, чувства, будучи предметами роскоши, облагались налогом, каковой шпион и взыскивал не совсем понятным способом. Вероятно, реальность в свою очередь платила Крылову его же валютой: когда-то его самого, принимаемого в камнерезке за подсаженного инвестором тихого соглядатая, называли «налоговой». Мысли о полуподвальной мастерской (нынешняя располагалась буквально рядом, через два двора, но будто бы в другой стране) вдруг пробуждали в памяти живые мягкие толчки: казалось, вот-вот само вспомнится что-то важное о соглядатае, всплывет какая-то первая встреча. Мастерская служила приманкой для этого изначального образа, с которым нынешний шпион никак не мог соединиться. Образ ходил в глубине подсознания, теребил наживку, но срывался с крючка, едва Крылов пытался его подсечь. Крылов догадался, что забывает вместо того, чтобы вспоминать. Раз, сокращая путь, он пробежал мимо окон бывшей камнерезки, замшелых, точно старые колодцы, и на минуту увидел, как за ветхими стеклами, покрытыми зеленой сыпью, вспыхнул свет и сразу же погас. Крылову почудился в том предупреждающий знак: он понял, что усилия выловить шпиона в собственном прошлом опустошают мозг.
Тогда он сделал усилие и приказал себе отбросить всю метафизику. Рассуждая логически, незваный гость мог присутствовать на празднике либо со стороны невесты, либо со стороны жениха. Некоторая возможность, что это Таня тащит за собой столь прочно прицепленный хвост, все-таки оставалась, Крылов не собирался упускать ее из виду. Но если не прятать голову в песок, то именно в его судьбе имелся человек, у которого были и мотивы, и финансовые возможности нанять детектива, чтобы знать о жизни Крылова больше, чем тот хотел предъявить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58