А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Много было иностранных купцов, послов и всякого рода «жонок». В треть цены, а то и меньше переходили из щедрых казачьих рук в торопливые, ловкие руки покупателей саженной ширины дороги, зендень, сафьян, зуфь, дорогие персидские ковры, от коих глаза разбегались, куски миткаля, кумача, курпех бухарский (каракуль); узорочный золотой товар: кольца, серьги, бусы, цепи, сулеи, чаши…Наступил тот момент, ради которого казак терпит голод, холод, заглядывает в глаза смерти…Трясут, бросают на землю цветастые тряпки, ходят по ним в знак высочайшего к ним презрения. Казак особенно почему-то охоч поспорить в торговом деле с татарином, калмыком и… с бабой.Вот разохотился в торговлишке рослый, носатый казак. Раскатал на траве перед бабами драгоценный ковер и нахваливает. Орет:— Я какой? Вона! — Показал свой рост. — А я на ем два раза укладываюсь. Глянь: раз! — Лег. — Замечай, вертихвостые, а то омману. — Вскочил и улегся второй раз, раскинул ноги. — Два! Из-под самого шаха взял.— Да рази ж на ем спят? — заметила одна. — Его весют!— Шах-то с жонкой небось был? Согнал, что ль?— Шах-то?.. Шах — он шах и есть: я ему одно, он другое: уросливый, кое-как уговорил…Разворачиваются дороги, мнут в руках сафьян…— Эття сафян! Карош?— А ты что, оглазел?— Эття скур сибка блеха — толсти…— Это у тебя шкура толстая, харя! Могу обтесать!— Посьто ругасся? Сяцем?— Сяцем, сяцем… Затем! Затем, что сдохла та курочка, которая золотые яички татарам несла, вот зачем.Оборотистые астраханцы не забыли про «сиуху». Местами виночерпии орудуют прямо с возов. Появились первые «ласточки»… Прошелся для пробы завеселевший казачок: Ох,Бедный еж!Горемышный еж!Ты куды ползешь?Куда ежисся?Ох,Я ползу, ползуКо боярскому двору,К высокому терему… Но есаулам строго-настрого велено смотреть: не теперь еще успокоиться, нет. Есаулы и без атамана понимали это.Иван Черноярец, собираясь куда-то со струга, наказал сотникам:— За караулом глядеть крепко! А то учинят нам тут другой Монастырский Яр. Ни одной собаке нельзя верить. На думбасах пускай все время кто-нибудь остается. Семка, вышли в Волгу челнока с три — пускай кружут. Замечу в карауле пьяного, зарублю без всяких слов.Разноцветное человеческое море, охваченное радостью первого опьянения, наживы, свободы, торга — всем, что именуется ПРАЗДНИК, колышется, бурлит, гогочет. Радешеньки все — и кто обманывает, и кто позволяет себя обманывать. Ох,Бедный еж!Горемышный еж!Ты куды ползешь?Куды ежисся?.. Назревал могучий загул. И это неизбежно, этого не остановить никому, никакому самому строгому, самому любимому атаману, самым его опытным есаулам. * * * В приказной палате в Кремле — верховная власть Астрахани: князь, боярин, воевода Иван Семеныч Прозоровский, князь, стольник, товарищ воеводы Семен Иваныч Львов, князь, стольник, товарищ воеводы Михаил Семеныч Прозоровский (брат Ивана Семеныча), митрополит Иосиф, подьячий, стрелецкий голова Иван Красулин. Думали-гадали.— Что привел ты их — хорошо, — говорил князь Иван Семеныч, высокий дородный боярин с простодушным, открытым лицом. — А чего дале делать? Ты глянь, мы их даже тут унять не можем: наказывал же я не затеваться с торговлей!.. А вот что делается! А такие-то, оружные да с добром, на Дон уйдут?.. Что же будет?— Дело наше малое, князь, — заметил Львов. — У нас царева грамота: спровадим их, и все на том.— Грамота-то, она грамота… Рази ж в ей дело? Учнут они, воры, дорогой дурно творить — где была та грамота! С нас спрос: куда глядели? Потом хоть лоб расшиби — не докажешь. Дума моя такая: отправить их на Дон неоружных. Перепись им учинить, припас весь побрать…— Эка, князь! — в сердцах воскликнул митрополит, сухой длинный старик с трясущейся головой. — Размахался ты — все побрать! Не знаешь ты их, и не приведи господи! Разбойники! Анчихристы!.. Они весь город раскатают по бревнышку.— Да ведь и мы не с голыми руками!— Нет, князь, на стрельцов надежа плоха, — сказал Львов. — Шатнутся. А пушки бы и струги, если б отдали, — большое дело. Через Царицын бы бог пронес, а на Дону пускай друг другу глотки режут — не наша забота. И спрос не с нас.— Что ж, Иван, так плохи стрельцы? — спросил воевода Красулина, стрелецкого голову.— Хвастать нечем, Иван Семеныч, — признался тот. — Самое безвременье: этих отправлять надо, а сменщики — когда будут! А скажи этим, останьтесь: тотчас мятеж.Князь Михаил, молчавший до этого, по-молодому взволнованно заговорил:— Да что же такое-то?.. Разбойники, воры, государевы ослухи!.. А мы с ими ничего поделать не можем. Стыд же головушке! Куры засмеют — с голодранцами не могли управиться! Дума моя такая: привести к вере божьей, отдать по росписям за приставы — до нового царева указа. Грамота — она годовалой давности. Пошлем гонцов в Москву, а разбойников пока здесь оставим, за приставами.— Эх, князь, князь… — вздохнул митрополит. — Курям, говоришь, на смех? Меня вот как насмешил саблей один такой голодранец Заруцкого, так всю жизнь и смеюсь да головой трясу, вот как насмешил, страмец. Архиепископа Феодосия, царство небесное, как бесчестили!.. Это кара божья! Пронесет ее — и нам спасенье, и церкви несть сраму. А мы сами ее на свою голову хочем накликать.— Что напужал тебя в малолетстве Заруцкий — это я понимаю, — сказал Иван Семеныч. — Да пойми же и ты, святой отец: мы за разбойников перед царем в ответе. Ведомо нам, что у его, у Стеньки, на уме? Он отойдет вон к Черному Яру да опять за свое примется. А с кого спрос? Скажут: тут были, не могли у их оружье отобрать?!— Дело к зиме — не примется, — вставил Иван Красулин.— До зимы ишо далеко, а ему долго и делать нечего: стренут караван да на дно. Только и делов.— Да ведь и то верно, — заметил подьячий, — оставлять-то их тут неохота: зачнут стрельцов зманывать. А тогда совсем худо дело. Моя дума такая: спробовать уговорить их утихомириться, оружье покласть и рассеяться, кто откуда пришел. Когда они в куче да оружные, лучше их не трогать. Надо опробовать уговорами…— А к вере их, лиходеев, привесть! По книге. В храме господнем, — сказал митрополит. — И пускай отдадут, что у меня на учуге побрали. Я государю отписал, какой они мне разор учинили… — Митрополит достал из-под полы исписанный лист. — «В нонешнем, государь, году августа против семого числа приехали с моря на деловой мой митрополей учуг Басагу воровские казаки Стеньки Разина с товарищи. И будучи на том моем учуге, соленую коренную рыбу, и икру, и клей, и вязигу — все без остатка пограбили и всякие учужные заводы медные и железные, и котлы, и топоры, и багры, и долота, и скобели, и напарьи, и буравы, и неводы, и струги, и лодки, и хлебные запасы все без остатка побрали. И, разоря, государь, меня, богомольца твоего, он, Стенька Разин с товарищи, покинули у нас же на учуге, в тайке заверчено, всякую церковную утварь и всякую рухлядь и ясырь и, поехав с учуга, той всякой рухляди росписи не оставили.Милосердный государь царь и великий князь Алексей Михайлович, пожалуй меня, богомольца своего…»Вошел стряпчий. Сказал:— От казаков посыльщики.— Вели, — сказал воевода. — Стой. Кто они?— Два есаулами сказались, один казак.— Вели. Ну-ка… построже с ими будем.Вошли Иван Черноярец, Фрол Минаев, Стырь. Поклонились рядовым поклоном.— От войскового атамана от Степана Тимофеича от Разина: есаулы Ивашка и Фрол да казак донской Стырь, — представился Иван Черноярец. Все трое одеты богато, при дорогом оружии; Стырь маленько навеселе, но чуть-чуть. Взял его с собой Иван Черноярец за-ради его длинного языка: случится заминка в разговоре с воеводами, можно подтолкнуть Стыря — тот начнет молоть языком, а за это время можно успеть обдумать, как верней сказать. Стырь было потребовал и деда Любима с собой взять, Иван не дал.— Я такого у вас войскового атамана не знаю, — сказал воевода Прозоровский, внимательно разглядывая казаков. — Корнея Яковлева знаю.— Корней — то не наш атаман, у нас свой — Степан Тимофеич, — вылетел с языком Стырь.— С каких это пор на Дону два войска повелось?— Ты рази ничего не слыхал?! — воскликнул Стырь. — А мы уж на Хволынь сбегали!Фрол дернул сзади старика.— С чем пришли? — строго спросил старший Прозоровский.— Кланяется тебе, воевода, батька наш, Степан Тимофеич, даров сулится прислать… — начал Черноярец.— Ну? — нетерпеливо прервал его Прозоровский.— Велел передать: завтра сам будет.— А чего ж не сегодни?— Сегодни?.. — Черноярец посмотрел на астраханцев. — Сегодни мы пришли уговор чинить: как астраханцы стретют его.Тень изумления пробежала по лицам астраханских властителей. Это было неожиданно и очень уж нагло.— Как же он хочет, чтоб его стретили? — спросил воевода.— Прапоры чтоб выкинули, пушки с раскатов стреляли…— Ишо вот, — заговорил Стырь, обращаясь к митрополиту, — надо б молебен отслужить, отче…— Бешеный пес тебе отче! — крикнул митрополит и стукнул посохом об пол. — Гнать их, лихоимцев, гадов смердящих! Нечестивцы, чего удумали — молебен служить!.. — Голова митрополита затряслась того пуще; старец был крут характером, прямодушен и скор на слово. — Это Стенька с молебном вас надоумил? Я прокляну его!..— Они пьяные, — брезгливо сказал князь Михаил.— У вас круг был? — спросил Львов.— Нет. — Черноярец пожалел, что взял Стыря: с молебном перехватили. Оставалось теперь держаться достойно. — Будет.— Это вы своевольно затеяли?.. С молебном-то? — хотел понять митрополит.— Пошто? Все войско хочет. Мы — Христианы.Воевода поднялся с места, показал рукой, что переговоры окончены.— Идите в войско и скажите своему атаману: завтра пусть здесь будет. И скажите, чтоб он дурость никакую не затевал. А то такую стречу учиню, что до дома не очухаетесь. 5 Странно гулял Разин: то хмелел скоро, то — сколько ни пил — не пьянел. Только тяжелым становился его внимательный взгляд. Никому не ведомые мысли занимали его; выпив, он отдавался им целиком, и тогда уж совсем никто не мог понять, о чем он думает, чего хочет, кого любит в эту минуту, кого нет. Побаивались его такого, но и уважали тем особенным уважением, каким русские уважают сурового, но справедливого отца или сильного старшего брата: есть кому одернуть, но и пожалеть и заступиться тоже есть кому. Люди чуяли постоянную о себе заботу Разина. Пусть она не видна сразу, пусть Разин — сам человек, разносимый страстями, — пусть сам он не всегда умеет владеть характером, безумствует, съедаемый тоской и болью души, но в глубине этой души есть жалость к людям, и живет-то она, эта душа, и болит-то — в судорожных движениях любви и справедливости, и нету в ней одной только голой гадкой страсти — насытиться человечьим унижением, — нет, эту душу любили. Разина любили; с ним было надежно. Ведь не умереть же страшно, страшно оглянуться — а никого нет, кто встревожился бы за тебя, пожалел бы: всем не до того, все толкаются, рвут куски… Или — примется, умница и силач, выхваляться своими превосходствами, или пойдет упиваться властью, или возлюбит богатство… Много умных и сильных, мало добрых, у кого болит сердце не за себя одного. Разина очень любили.«Застолица» человек в пятьсот восседала прямо на берегу, у стругов. Выстелили в длину нашестья (банки, лавки для гребцов) и уселись вдоль этого «стола», подобрав под себя ноги.Разин сидел во главе. По бокам — есаулы, любимые деды, Ивашка Поп (расстрига), знатные пленники, среди которых и молодая полонянка, наложница Степана.Далеко окрест летела вольная, душу трогающая песня донцов. Славная песня, и петь умели… На восходе было солнца красного.Не буйные ветры подымалися,Не синее море всколыхалося,Не фузеюшка в поле прогрянула,Не люта змея в поле просвиснула… Степан слушал песню. Сам он пел редко, сам себе иногда помычит в раздумье, и все. А любил песню до слез. Особенно эту; казалось ему, что она — про названого брата его дорогого, атамана Серегу Кривого. Она падала, пулька, не на землю,Не на землю, пуля, и не на воду.Она падала, пуля, в казачий круг,На урочную-то на головушку,Што да на первого есаулушку…И совсем как стон, тяжкий и горький: Попадала пулечка промеж бровей,Што промеж бровей, промеж ясных очей:Упал молодец коню на черну гриву… Сидели некоторое время подавленные чувством, какое вызвала песня. Грустно стало. Не грустно, а — редкая это, глубокая минута: вдруг озарится человеческое сердце духом ясным, нездешним — любовь ли его коснется, красота ли земная или охватит тоска по милой родине — и опечалится в немоте человек. Нет, она всегда грустна, эта минута, потому что непостижима и прекрасна.Степан стряхнул оцепенение.— Ну, сивые! Не клони головы!.. — Он и сам чувствовал: ближе дом — больней сосет тоска. Сосет и гложет. — Перемогем! Теперь уж… рядом, чего вы?!— Перемогем, батька!— Наливай! — велел Степан. — Ну, осаденили разом!.. Аминь!Выпили, утерли усы. Отлетела дорогая минута, но все равно хорошо, даже еще лучше — не грустно.— Наливай! — опять велел Степан.Еще налили по чарам. Раз так, так — так. Чего и грустить, правда-то. Свое дело сделали, славно сделали… Теперь и попировать не грех.— Чтоб не гнулась сила казачья! — сказал громко Степан. — Чтоб не грызла стыдобушка братов наших в земле сырой. Аминь!— Чарочка Христова, ты откуда?..— Не спрашивай ее, Микола, она сама скажет.— Кху!..Выпили. Шумно сделалось; заговорили, задвигались…— Наливай! — опять велел Степан. Он знал, как изъять эту светлую грусть из сердца.Налили еще. Хорошо, елкина мать! Хорошо погулять — дом рядом.— Чтоб стоял во веки веков вольный Дон! Разом!— Любо, батька!— Заводи! Веселую!— Э-у-а!.. Ат-тя! — Громадина казачина Кондрат припечатал ладонь к доске… А петь не умел.Грянули заводилы, умелые, давно слаженные в песне: Ох, по рюмочке пьем,Да по другой мы, братцы, ждем;Как хозяин говорит:За кого мы будем пить?.. — Ат-тя! — опять взыграла душа Кондрата, он дал по доске кулаком. — Чего бы исделать? А хозяин говорит:Ох, за тех мы будем пить, —За военных молодцов,За донских казаков.Не в Казани, не в Рязани,В славной Астрахани… Кто-то так свистнул, аж в ушах зачесалось. Не у одного Кондрата душа заходила, запросилась на волю. Охота стало как-нибудь вывихнуться, мощью своей устрашить — заорать, что ли, или одолеть кого-нибудь.В другом конце подняли другую песню, переорали: А уж вы, гусельки мои, гусли звонкие,Вы сыграйте-ка мне песню новую!Как во полюшке, во полянушкеТам жила да была молодая вдова,Ух-ха-а! Ух-х!.. — Батька, губи песню! — заорали со всех сторон.Забеспокоилась, забеспокоилась тыща; большинство, особенно молодые, не пели — смотрели с нетерпением на атамана. Но песня еще жила, и батька не замечал, не хотел замечать нетерпения молодых. Песня еще жила, еще могла окрепнуть. Ох, вдовою жила — горе мыкала,А как замуж пошла — слез прибавила;Прожила вдова ровно тридцать лет,Ровно тридцать лет, еще три года… — Батька, не надо про вдову, а то мне ее жалко. А то зареву-у!.. — Кондрат закрутил головой и опять трахнул по доске. — Заплачу-у!..— Добре лу укусили, казаченьки?! — спросил атаман.— Добре, батька! — гаркнули. И ждали чего-то еще. А батька все никак не замечал этого их нетерпения. Все не замечал.— Не томи, батька, — сказал негромко Иван Черноярец, — а то правда заревут. Давай уж…Степан усмехнулся, глянул на казаков… Его, как видно, самого подмывало. Он крепился. Он очень любил своих казаков, но раз он повел праздник, то и знал, когда отпустить вожжи.— А добрая ли сиуха?— Ох, добрая, батька!— Наливай!Теперь, кажется, близко ожидаемое. Выпили.Степан поставил порожнюю чару, вытер усы… Полез вроде за трубкой… И вдруг резко встал, сорвал шапку и ударил ею об землю.— Вали! — сказал с ожесточением.Это было то, чего ждали.Сильно прокатился над водой мощный радостный вскрик захмелевшей ватаги. Вскочили… Бандуристы, сколько их было, сели в ряд, дернули струны. И пошла, родная… Плясали все. Свистели, ревели, улюлюкали… Образовался большущий круг. В середине круга стоял атаман, слегка притопывал. Скалился по-доброму. Тоже дорогой миг: все жизни враз сплелись и сцепились в одну огромную жизнь, и она ворочается и горячо дышит — радуется. Похоже на внезапный боевой наскок или на безрассудную женскую ласку.Земля вздрагивала; чайки, кружившие у берега, шарахнули ввысь и в стороны, как от выстрелов.А солнце опять уходило. И быстро надвигались сумерки. Запылали костры по берегу.Праздник размахнулся вширь: не было теперь одного круга, завихренья праздника образовывались вокруг костров.У одного большого костра к Степану волокли пленных, он их подталкивал в круг: они должны были плясать. Под казачью музыку. Они плясали. С казаками вперемешку. Казаки от всей души старались, показывая, как надо — по-казачьи. У толстого персидского купца никак не получалось вприсядку. Два казака схватили его за руки и сажали на землю и рывком поднимали. С купца — пот градом: он бы и рад сплясать, чтобы руки не выдернули, и старается, а не может.— Давай, тезик! Шевелись!Тезик (купец) тяжко и смешно (уж и рад, что хоть смешно) прыгает — только бы не зашиб невзначай этот дикий праздник, эта огромная лохматая жизнь, которая так размашисто и опасно радуется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41