«Ты что тут делаешь?» — спросил он, или: «Ты чего тут околачиваешься?» — что-то в этом роде произнесли его уста. Она слегка посапывала, словно спала. «Ну-ка, вынь руки из карманов». Никакой реакции. «Вынь руки, я сказал». Она усмехнулась. Как педагог на уроке, заставший ученицу за посторонним занятием, он ждал удобного момента, чтобы схватить ее за руку. Рука была сжата в кулачок. «Покажи!» — сказал он строго и принялся разжимать кулак, но девочка оказалась неожиданно сильной. Наконец кулак разжался, ладонь была пуста. Бахтарев перевел дух. «Ну хорошо, — сказал он. — Ты мне все-таки не ответила. Что ты тут делаешь в четвертом часу ночи?» Она смотрела мимо него, вниз и в сторону. «Это ты стояла под дверью?» Она подняла на него лунное, ненавидящее лицо, несколько времени оба смотрели молча друг на друга. После чего девочка высунула язык, спокойно повернулась и пошла наверх. «Спокойной ночи!» — сказал он иронически. Она не спеша поднималась по ступенькам, растворяясь в затхлой тьме, вынырнула на площадке между маршами, затем послышались снова ее ритмичные топающие шаги. Она шла, как автоматическая кукла. Бахтарев пересек двор, с тупой тяжестью в голове, как бывает, когда встаешь в середине ночи, дошел до своего черного хода и обернулся. На крыльце снова белело ее лицо.
«Это галлюцинация», — пробормотал он. Закрыл глаза и сосчитал до десяти, открыл — расчет был на то, что привидение успеет исчезнуть. Но глазная сетчатка тоже участвовала в заговоре. «Чертова кукла, сгинь, кикимора», — сказал Бахтарев и поплелся назад. «Ну что, так и будем играть в прятки? Отчего ты молчишь?»
В самом деле, отчего? Оттого что не ее, а его очередь была делать следующий ход? Имела ли она представление о правилах игры? «Послушай, — промолвил Бахтарев, почти непроизвольно беря ее плечи в свои ладони, — послушай… — и так как ему ничего не приходило в голову, он автоматически произнес то, что, по-видимому, полагается говорить в таких случаях, вроде тех фраз, с которыми обращаются к детям: ого, какой ты уже большой! Главное, думал он, чтобы все шло само собой, то есть не то чтобы делать вид, что все происходит против его и ее воли, но чтобы действительно происходило само собой. — Понимаешь, это прекрасно, — сказал он, — что мы с тобой подружились, но я тебе не пара. И вообще уже поздно. Иди-ка ты спать».
Девочка не сопротивлялась, не смотрела на него, ее руки снова были засунуты в карманы пальто. Обнимая ее, он почувствовал, что пальцы ее шевелятся в карманах, и представил себе, как она пропарывает ему одежду финским ножом сбоку пониже ребер. «Иди домой», — пробормотал он. Она засопела, задергалась в его руках. «Пусти, не хочу!» Наконец-то она разомкнула уста. «Дурочка, — сказал Бахтарев, — ты что думаешь, я всерьез?» Высвободившись, она вздохнула. Мужчина и девочка стояли друг против друга, потом он вынул коробок, чиркнул спичкой. «Ну, я пошла», — сказала девочка. «Валяй», — промолвил Бахтарев, держа перед собой спичку, как свечу. Подняв брови, прикрыв глаза черными ресницами, она раскачивалась, размахивала полами пальто, губы ее шевелились: та, т-та-та-та… — она отбивала мысленно чечетку. «Давай, сбацай», — сказал он. «Может, прошвырнемся?» — спросила она. Та-т, та-та-та, татта, та! «Куда? А дождь?» Она передернула плечами.
Она давно забросила школу, просыпалась, когда солнце стояло высоко над крышей, и долго валялась в постели, изучая свое тело; мать оставляла ей на сковородке еду, но девочка не утруждала себя и ела картошку, не разогревая, потом шлялась где-то, вечно у нее находились какие-то дела, иногда ее видели в подозрительных компаниях, потом оказывалось, что это не она, были приводы в милицию, в чем-то ее подозревали, отпускали, крепко погрозив пальцем; время от времени она пропадала, неделями не появлялась во дворе, как бы репетируя свое исчезновение. Так что когда она наконец ушла навсегда, это заметили не сразу. Да и мать не вдруг спохватилась, она рада была отдохнуть от девочки и даже некоторое время спустя, когда забеспокоилась, еще долго не решалась обратиться к властям, перед которыми испытывала панический страх. Не говоря уже о том, что весь дом в эти памятные недели был взволнован ужасным происшествием, слухи клубились во дворе, кто-то утверждал, что видел Толю с девочкой, и кому-нибудь, чего доброго, могло прийти в голову связать оба эти события.
В ночь, когда Бахтарев проснулся и сидел на кухне, примерно в это же время, девочка шлепала босыми ногами туда-сюда, из постели в уборную, ложилась, снова садилась; сон окончательно оставил ее. Косясь на спящую (мать лежала навзничь на раскладушке, с открытым ртом, уронив руки, точно убитая наповал), она натянула платье, чулки и выпорхнула из окна, мягко приземлилась во дворе, а может быть, сошла, как все люди, по лестнице. Моросил дождь. Она побежала под арку ворот. Там она привела себя в относительный порядок и переложила в карман пальто некий предмет, который с некоторых пор носила с собой: это было разумной мерой, принимая во внимание террор на улицах. Ей было приятно ощущать его при себе. Решение пришло как бы само собой, другими словами, она почувствовала необходимость действовать, а что именно предстояло сделать, было не так уж важно.
Что-то происходило на маршах и площадках, на этой выученной наизусть до последней щербинки черной лестнице, пахнущей холодом, тайной, отбросами, которые выносили в ведрах хозяйки, мокрой одеждой мужчин, исчезнувшим дедом. Вперив глаза в темноту, она колдовала и писала на двери тайные знаки. Наконец дверь открылась. Голос спросил: «Эй!» Вздохнув, она сошла вниз, необычайное напряжение вымотало ее. Одной этой пробы сил было достаточно, она вновь испытала свою власть и вновь убедилась, что «может». С нее было довольно этого сознания; но, когда, переправившись через двор, она добрела до своего крыльца, тоска охватила ее с новой силой, тоска любви снедала ее, как тлеющий огонь, она прислонилась, чуть не плача, к дверному косяку, не знала, что делать, не понимала, чего ей хочется.
…Потом эта игра, которая немного развлекла девочку, игра называлась «угадай, что в кулаке». Она знала способ, как заставить разжать кулак, нужно было надавить в определенном месте, отчего человек взвивался от боли. Бахтарев не знал этого приема, ни за что не разжал бы ей руку, если бы она сама не подчинилась. Где-то в углах сознания мерцала догадка, что игра имеет другое значение. Это была игра в запечатанную дверь и отмыкание. Она вырвала руку из его рук. «Дура, я же с тобой играю, — проговорил он, — ты что думаешь, ты мне нужна? Да я, если захочу, ко мне любая прибежит. Скажи спасибо, что я тут с тобой валандаюсь…» Что-то такое он сказал в этом роде, или ей показалось. Она засопела от обиды. Потом он спросил: «Это ты сейчас стояла под дверью? А что это за надпись?» Она сказала: «Это волшебные буквы — не твоего ума дело», вырвалась из его ладоней, показала язык и ушла. Все вдруг разрешилось распрекрасным образом. Она дошла до площадки второго этажа, выглянула в окошко и увидела, что двор пуст. Значит, он остался стоять на крыльце. Она спустилась. Но его не было. Девочка знала, что второй раз колдовство не получится, как будто она исчерпала энергию и надо было подождать, пока заряд накопится снова. Но Бахтарев снова появился и снова схватил ее, она рвалась прочь, она не могла допустить, чтобы чьи-то руки стесняли ее; то, что мужчина молчал, на минуту наполнило ее паническим ужасом, но в самых дальних и недоступных глубинах ее тела, там, где уже и тела-то не было, а отдыхала, скрывалась от мира и набиралась сил ее любовь, там только усмехнулись от гордости и радости. Бахтарев зажег спичку и держал ее перед глазами, как свечу. Она видела, что он колеблется. Никуда ты не денешься, сказала она себе, шагая по ступенькам; ей не нужно было оглядываться, она знала, что он пойдет следом за ней, движимый если не страстью, то самолюбием.
69. Пять часов, рассвет
Остановимся: быть может, мы зашли в своих предположениях слишком далеко. Повесть минувших лет превращается в повествование, действующие лица — в «героев», и летописец, вместо того чтобы реконструировать факты, ставит себя на место участников действия, стремясь представить себе, как бы он вел себя и что чувствовал на их месте.
С другой стороны, очевидно, что факты не исчерпывают действительности. Слишком большое приближение к действительному не делает его реальней, скорее наоборот, как слишком близкое рассматривание картины разрушает живопись. Комья краски, засохшие мазки — не то же ли остается от правды, когда она деградирует до фактологии? «Фактов», впрочем, не так много; и, что хуже всего, два ряда, касающиеся обоих протагонистов, недостаточно согласуются друг с другом. Вот один пример. Вырвавшись из объятий мужчины, девочка шепнула: «Лучше пойдем погулять», — или что-то в этом роде, и в той цепи поступков, из которых составилось поведение Толи Бахтарева, эти слова были таким же несомненным фактом, как и его собственные слова и мысли. Между тем в системе фактов, относящихся к поведению Любы, фраза эта попросту отсутствует. То есть ничего подобного она не говорила. Это не должно удивлять: поставьте сходный опыт с кем угодно из ваших знакомых, и вы убедитесь, сколь многое из того, что мы приписываем другим людям, на чем порой строим наше собственное поведение, есть не что иное, как артефакт, элемент той гипотезы, какую всегда представляет для нас другое «я». Предположим, мы ведем перекрестный допрос предполагаемого убийцы и предполагаемой жертвы. Бахтарев сказал бы, что она позвала его за собой, что, следовательно, она добивалась, чтобы он остался с нею: вот что значило приглашение «прошвырнуться». Девочка могла бы возразить — и это тоже было бы сущей правдой, — что она просто пошла прочь, если не бросилась стремглав куда глаза глядят. Это уж было его дело — понять это как бегство или как зов. Рискнем, однако, заметить, что глаза эти глядели в определенную сторону. Девочка бросилась в угол двора к черному ходу. Бахтарев сильно потер лоб, после чего крупным шагом пересек двор. К этому времени уже почти рассвело, дождь прекратился.
70. Убежище
Все выглядело так, как будто она бежала от преследователя. Она летела наверх, марш за маршем, он шагал через ступеньку. Он не знал, что он предпримет, когда догонит ее на последнем этаже, между квартирой и окошком, из которого когда-то давно она высунулась, держа кошку в протянутой руке, в ту минуту, когда Бахтарев поднимался по лестнице. Он поднимался. Странная вещь судьба, одно из тех слов, которые теряют смысл, стоит только вдуматься в их значение, но что бы ни понимать под судьбой, вопрос о том, что двигало им в эту ночь, кажется излишним. Чувство судьбы обладает силой и непререкаемостью страсти. Собственно, страсть и есть проявление судьбы, посвист плоти — это ее призыв.
Он догнал девочку, оба тяжело дышали. Несколько времени они стояли перед раскрытым окном. На дверях было что-то мелом. Ожидала ли она приглашения войти? Он взглянул на ее ноги, на пуговицы пальто, его глаза скользили снизу вверх, глаза Любы ждали этого взгляда. «Вот такие дела, — проговорил он, — моя дорогая… — Его губы выбалтывали какую-то чушь. — Такие дела… Что же мы с тобой будем делать? Ты знаешь, чем это кончается?» Быть может, последний вопрос не был произнесен. Ее лицо, полумертвое, с черными губами, с померкшим, косящим взором — она смотрела на него и как бы мимо него, — менялось, оставаясь неподвижным. Бахтареву стало не по себе, нужно было кончать эту канитель. Он подумал, что можно овладеть женщиной, для того они и созданы, но втюриться можно разве только в такого подростка. «Что ты молчишь, разве тебе не страшно? Ведь я мужик, взрослый дядька, этим не шутят…» Он сжимал ее плечи, как клещами, — она закряхтела. «Вот видишь…» — пробормотал он. Она смотрела, не отрываясь, ему в переносицу; женщины так не смотрят.
«Ты кто?» — спросил он, словно окликнул: стой, кто идет? «Никто», — ответил, как эхо, ее голос. «Может, ты пацан?» — «Может, пацан». — «Нет, правда?» — «Правда. Пус-ти, кому говорят!» — прошептала она злобно, но вместо того, чтобы побежать вниз, схватилась за поручни узкой лесенки, ведущей на чердак. Он смотрел на ее мальчишеские ноги в чулках и ботинках, храбро ступавшие по перекладинам. «До свидания!» — сказал он. Она уперлась рукой и затылком в тяжелую крышку — люк открылся, там оказалось теплей, чем на лестнице, мутный свет проникал сквозь чердачные окна, девочка уверенно вела его за собой, и пространство раздвинулось, крыша сделалась выше; минуту спустя из просторного, мглистого, похрустывающего под ногами осколками стекол чертога они вступили в подобие темного коридора, она схватила его за руку, шагала, отлично ориентируясь в этих надмирных катакомбах; они пробирались пыльными, неживыми покоями, куда едва проникал свет сквозь слуховые окна, мимо старой поломанной мебели, детских колясок, вспоротых оттоманок, настольных ламп с разбитым абажуром — зеленое стекло стало черным, стояли перевязанные веревками стопы полусгнивших книг: это были вещи, принадлежавшие прежним поколениям жильцов, стулья, на которых сидели давно исчезнувшие люди, кровати любовников, от которых осталась пыль, книги, написанные давно забытыми писателями, и колыбели младенцев, давно превратившихся в стариков и сгнивших на кладбищах. Так они добрались до второй лестницы. Вспорхнув на перекладину, девочка-мышь молча поманила его за собой. Он полез наверх, перекладина подломилась. Подтянувшись, он выбрался наружу. Она ждала его. Помог втащить лестницу и захлопнул люк. Здесь находилось еще одно помещение, чердак над чердаком, сравнительно чистый, не столь обширный, с низким косым потолком, с окном на уровне пола. За окном стояло бледно-сиреневое небо.
«Гм. — Бахтарев огляделся. — Ты тут живешь?»
Ибо это в самом деле была обитаемая комната. На ложе, застланном шерстяным одеялом, сидела кукла. Вокруг расставлена детская оловянная посуда.
«Тут живет Маша», — промолвила девочка.
«Так. Что же она тут делает, твоя Маша? Так и сидит одна?..»
Подойдя к окну, он обернулся и увидел, что девочка стоит посреди комнаты с выражением оцепенелой решимости, сунув руку в карман. Что-то у нее там есть, подумал Бахтарев.
«А это что?» — спросил он, беря в руки книгу в морщинистом коленкоре, с изъеденными углами.
«Наоборот», — глядя исподлобья сказала девочка. Он не понял.
«Наоборот надо смотреть, с конца».
«С конца? А-а, ну да… Ты что же, можешь читать эту книгу? — Стоя перед окном, он перелистывал серые страницы, от которых шел запах смерти. Девочка покачала головой. Бахтарев разглядывал изображение Адама Кадмона. — А ты вообще-то умеешь читать? Откуда у тебя эта книга?» — спрашивал он, занятый рисунком, но на самом деле зорко следил за девочкой.
Она молчала.
«Я спрашиваю».
«Ниоткуда. Много будешь знать».
Он захлопнул книгу. «А я знаю. Слушай, — сказал он. — Хватит играть в прятки. Я знаю, у кого ты стащила книгу, и знаю, что ты прячешь в кармане. Лучше вынь и положи, пока я сам не отнял… Ну-ка, иди сюда. Давай, тебе говорят…» — приговаривал он, выламывая ей руки. Она вывернулась, ножны остались в руках у Бахтарева, он отшвырнул их. Девочка закусила губу. В кулаке у нее был самодельный кинжал, умельцы изготовляли их чуть ли не в каждом дворе: короткое заостренное лезвие на штыре, который вгонялся в деревянную рукоятку.
Она отступала, играя ножом.
«Ну вот, — вздохнул Бахтарев, — сначала в прятки, теперь в кошки-мышки…» Он стал в позу, предписанную классическими правилами боя, ладони — перед собой. Сделал отвлекающее движение, девочка отшатнулась, ударом ноги он вышиб кинжал и наступил на него. «Вот, — сказал он. — Учись».
Она подобрала с полу кожаные ножны, кряхтя, упиралась в него обеими руками, силясь столкнуть его с места. «Отдай, гад!..» Так они боролись некоторое время. Скоро стало ясно, что нож не имеет значения. Все было чем-то внешним и лишним, и вместе с тем как труден был каждый шаг, каждая ступенька сближения. Пальто Любы валялось у них под ногами, рука мужчины, невыносимо холодная, проникла под платье. Вдруг оказалось, что она надела лифчик. Зачем, подумал он. Они не могли сесть, потому что ложе было слишком низким и потому что место было занято: оттуда, раскинув ноги, смотрел на них целлулоидный божок. Погрузив лицо в черные, едва уловимо пахнущие углем волосы девочки, Бахтарев видел сквозь полуопущенные ресницы голую, изжелта-розовую голову куклы и фарфоровые глаза, следившие за ним. Ложе тянуло к себе, больше стоять было невозможно. После чего произошло нечто удивительное: он почувствовал, что и тело, его тело, почти не отделенное от девочки, сделалось чем-то внешним. Вот и еще одна пелена спала: они уже не были мужчиной и женщиной, но были одно. Слишком рано. Это должно было наступить после.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
«Это галлюцинация», — пробормотал он. Закрыл глаза и сосчитал до десяти, открыл — расчет был на то, что привидение успеет исчезнуть. Но глазная сетчатка тоже участвовала в заговоре. «Чертова кукла, сгинь, кикимора», — сказал Бахтарев и поплелся назад. «Ну что, так и будем играть в прятки? Отчего ты молчишь?»
В самом деле, отчего? Оттого что не ее, а его очередь была делать следующий ход? Имела ли она представление о правилах игры? «Послушай, — промолвил Бахтарев, почти непроизвольно беря ее плечи в свои ладони, — послушай… — и так как ему ничего не приходило в голову, он автоматически произнес то, что, по-видимому, полагается говорить в таких случаях, вроде тех фраз, с которыми обращаются к детям: ого, какой ты уже большой! Главное, думал он, чтобы все шло само собой, то есть не то чтобы делать вид, что все происходит против его и ее воли, но чтобы действительно происходило само собой. — Понимаешь, это прекрасно, — сказал он, — что мы с тобой подружились, но я тебе не пара. И вообще уже поздно. Иди-ка ты спать».
Девочка не сопротивлялась, не смотрела на него, ее руки снова были засунуты в карманы пальто. Обнимая ее, он почувствовал, что пальцы ее шевелятся в карманах, и представил себе, как она пропарывает ему одежду финским ножом сбоку пониже ребер. «Иди домой», — пробормотал он. Она засопела, задергалась в его руках. «Пусти, не хочу!» Наконец-то она разомкнула уста. «Дурочка, — сказал Бахтарев, — ты что думаешь, я всерьез?» Высвободившись, она вздохнула. Мужчина и девочка стояли друг против друга, потом он вынул коробок, чиркнул спичкой. «Ну, я пошла», — сказала девочка. «Валяй», — промолвил Бахтарев, держа перед собой спичку, как свечу. Подняв брови, прикрыв глаза черными ресницами, она раскачивалась, размахивала полами пальто, губы ее шевелились: та, т-та-та-та… — она отбивала мысленно чечетку. «Давай, сбацай», — сказал он. «Может, прошвырнемся?» — спросила она. Та-т, та-та-та, татта, та! «Куда? А дождь?» Она передернула плечами.
Она давно забросила школу, просыпалась, когда солнце стояло высоко над крышей, и долго валялась в постели, изучая свое тело; мать оставляла ей на сковородке еду, но девочка не утруждала себя и ела картошку, не разогревая, потом шлялась где-то, вечно у нее находились какие-то дела, иногда ее видели в подозрительных компаниях, потом оказывалось, что это не она, были приводы в милицию, в чем-то ее подозревали, отпускали, крепко погрозив пальцем; время от времени она пропадала, неделями не появлялась во дворе, как бы репетируя свое исчезновение. Так что когда она наконец ушла навсегда, это заметили не сразу. Да и мать не вдруг спохватилась, она рада была отдохнуть от девочки и даже некоторое время спустя, когда забеспокоилась, еще долго не решалась обратиться к властям, перед которыми испытывала панический страх. Не говоря уже о том, что весь дом в эти памятные недели был взволнован ужасным происшествием, слухи клубились во дворе, кто-то утверждал, что видел Толю с девочкой, и кому-нибудь, чего доброго, могло прийти в голову связать оба эти события.
В ночь, когда Бахтарев проснулся и сидел на кухне, примерно в это же время, девочка шлепала босыми ногами туда-сюда, из постели в уборную, ложилась, снова садилась; сон окончательно оставил ее. Косясь на спящую (мать лежала навзничь на раскладушке, с открытым ртом, уронив руки, точно убитая наповал), она натянула платье, чулки и выпорхнула из окна, мягко приземлилась во дворе, а может быть, сошла, как все люди, по лестнице. Моросил дождь. Она побежала под арку ворот. Там она привела себя в относительный порядок и переложила в карман пальто некий предмет, который с некоторых пор носила с собой: это было разумной мерой, принимая во внимание террор на улицах. Ей было приятно ощущать его при себе. Решение пришло как бы само собой, другими словами, она почувствовала необходимость действовать, а что именно предстояло сделать, было не так уж важно.
Что-то происходило на маршах и площадках, на этой выученной наизусть до последней щербинки черной лестнице, пахнущей холодом, тайной, отбросами, которые выносили в ведрах хозяйки, мокрой одеждой мужчин, исчезнувшим дедом. Вперив глаза в темноту, она колдовала и писала на двери тайные знаки. Наконец дверь открылась. Голос спросил: «Эй!» Вздохнув, она сошла вниз, необычайное напряжение вымотало ее. Одной этой пробы сил было достаточно, она вновь испытала свою власть и вновь убедилась, что «может». С нее было довольно этого сознания; но, когда, переправившись через двор, она добрела до своего крыльца, тоска охватила ее с новой силой, тоска любви снедала ее, как тлеющий огонь, она прислонилась, чуть не плача, к дверному косяку, не знала, что делать, не понимала, чего ей хочется.
…Потом эта игра, которая немного развлекла девочку, игра называлась «угадай, что в кулаке». Она знала способ, как заставить разжать кулак, нужно было надавить в определенном месте, отчего человек взвивался от боли. Бахтарев не знал этого приема, ни за что не разжал бы ей руку, если бы она сама не подчинилась. Где-то в углах сознания мерцала догадка, что игра имеет другое значение. Это была игра в запечатанную дверь и отмыкание. Она вырвала руку из его рук. «Дура, я же с тобой играю, — проговорил он, — ты что думаешь, ты мне нужна? Да я, если захочу, ко мне любая прибежит. Скажи спасибо, что я тут с тобой валандаюсь…» Что-то такое он сказал в этом роде, или ей показалось. Она засопела от обиды. Потом он спросил: «Это ты сейчас стояла под дверью? А что это за надпись?» Она сказала: «Это волшебные буквы — не твоего ума дело», вырвалась из его ладоней, показала язык и ушла. Все вдруг разрешилось распрекрасным образом. Она дошла до площадки второго этажа, выглянула в окошко и увидела, что двор пуст. Значит, он остался стоять на крыльце. Она спустилась. Но его не было. Девочка знала, что второй раз колдовство не получится, как будто она исчерпала энергию и надо было подождать, пока заряд накопится снова. Но Бахтарев снова появился и снова схватил ее, она рвалась прочь, она не могла допустить, чтобы чьи-то руки стесняли ее; то, что мужчина молчал, на минуту наполнило ее паническим ужасом, но в самых дальних и недоступных глубинах ее тела, там, где уже и тела-то не было, а отдыхала, скрывалась от мира и набиралась сил ее любовь, там только усмехнулись от гордости и радости. Бахтарев зажег спичку и держал ее перед глазами, как свечу. Она видела, что он колеблется. Никуда ты не денешься, сказала она себе, шагая по ступенькам; ей не нужно было оглядываться, она знала, что он пойдет следом за ней, движимый если не страстью, то самолюбием.
69. Пять часов, рассвет
Остановимся: быть может, мы зашли в своих предположениях слишком далеко. Повесть минувших лет превращается в повествование, действующие лица — в «героев», и летописец, вместо того чтобы реконструировать факты, ставит себя на место участников действия, стремясь представить себе, как бы он вел себя и что чувствовал на их месте.
С другой стороны, очевидно, что факты не исчерпывают действительности. Слишком большое приближение к действительному не делает его реальней, скорее наоборот, как слишком близкое рассматривание картины разрушает живопись. Комья краски, засохшие мазки — не то же ли остается от правды, когда она деградирует до фактологии? «Фактов», впрочем, не так много; и, что хуже всего, два ряда, касающиеся обоих протагонистов, недостаточно согласуются друг с другом. Вот один пример. Вырвавшись из объятий мужчины, девочка шепнула: «Лучше пойдем погулять», — или что-то в этом роде, и в той цепи поступков, из которых составилось поведение Толи Бахтарева, эти слова были таким же несомненным фактом, как и его собственные слова и мысли. Между тем в системе фактов, относящихся к поведению Любы, фраза эта попросту отсутствует. То есть ничего подобного она не говорила. Это не должно удивлять: поставьте сходный опыт с кем угодно из ваших знакомых, и вы убедитесь, сколь многое из того, что мы приписываем другим людям, на чем порой строим наше собственное поведение, есть не что иное, как артефакт, элемент той гипотезы, какую всегда представляет для нас другое «я». Предположим, мы ведем перекрестный допрос предполагаемого убийцы и предполагаемой жертвы. Бахтарев сказал бы, что она позвала его за собой, что, следовательно, она добивалась, чтобы он остался с нею: вот что значило приглашение «прошвырнуться». Девочка могла бы возразить — и это тоже было бы сущей правдой, — что она просто пошла прочь, если не бросилась стремглав куда глаза глядят. Это уж было его дело — понять это как бегство или как зов. Рискнем, однако, заметить, что глаза эти глядели в определенную сторону. Девочка бросилась в угол двора к черному ходу. Бахтарев сильно потер лоб, после чего крупным шагом пересек двор. К этому времени уже почти рассвело, дождь прекратился.
70. Убежище
Все выглядело так, как будто она бежала от преследователя. Она летела наверх, марш за маршем, он шагал через ступеньку. Он не знал, что он предпримет, когда догонит ее на последнем этаже, между квартирой и окошком, из которого когда-то давно она высунулась, держа кошку в протянутой руке, в ту минуту, когда Бахтарев поднимался по лестнице. Он поднимался. Странная вещь судьба, одно из тех слов, которые теряют смысл, стоит только вдуматься в их значение, но что бы ни понимать под судьбой, вопрос о том, что двигало им в эту ночь, кажется излишним. Чувство судьбы обладает силой и непререкаемостью страсти. Собственно, страсть и есть проявление судьбы, посвист плоти — это ее призыв.
Он догнал девочку, оба тяжело дышали. Несколько времени они стояли перед раскрытым окном. На дверях было что-то мелом. Ожидала ли она приглашения войти? Он взглянул на ее ноги, на пуговицы пальто, его глаза скользили снизу вверх, глаза Любы ждали этого взгляда. «Вот такие дела, — проговорил он, — моя дорогая… — Его губы выбалтывали какую-то чушь. — Такие дела… Что же мы с тобой будем делать? Ты знаешь, чем это кончается?» Быть может, последний вопрос не был произнесен. Ее лицо, полумертвое, с черными губами, с померкшим, косящим взором — она смотрела на него и как бы мимо него, — менялось, оставаясь неподвижным. Бахтареву стало не по себе, нужно было кончать эту канитель. Он подумал, что можно овладеть женщиной, для того они и созданы, но втюриться можно разве только в такого подростка. «Что ты молчишь, разве тебе не страшно? Ведь я мужик, взрослый дядька, этим не шутят…» Он сжимал ее плечи, как клещами, — она закряхтела. «Вот видишь…» — пробормотал он. Она смотрела, не отрываясь, ему в переносицу; женщины так не смотрят.
«Ты кто?» — спросил он, словно окликнул: стой, кто идет? «Никто», — ответил, как эхо, ее голос. «Может, ты пацан?» — «Может, пацан». — «Нет, правда?» — «Правда. Пус-ти, кому говорят!» — прошептала она злобно, но вместо того, чтобы побежать вниз, схватилась за поручни узкой лесенки, ведущей на чердак. Он смотрел на ее мальчишеские ноги в чулках и ботинках, храбро ступавшие по перекладинам. «До свидания!» — сказал он. Она уперлась рукой и затылком в тяжелую крышку — люк открылся, там оказалось теплей, чем на лестнице, мутный свет проникал сквозь чердачные окна, девочка уверенно вела его за собой, и пространство раздвинулось, крыша сделалась выше; минуту спустя из просторного, мглистого, похрустывающего под ногами осколками стекол чертога они вступили в подобие темного коридора, она схватила его за руку, шагала, отлично ориентируясь в этих надмирных катакомбах; они пробирались пыльными, неживыми покоями, куда едва проникал свет сквозь слуховые окна, мимо старой поломанной мебели, детских колясок, вспоротых оттоманок, настольных ламп с разбитым абажуром — зеленое стекло стало черным, стояли перевязанные веревками стопы полусгнивших книг: это были вещи, принадлежавшие прежним поколениям жильцов, стулья, на которых сидели давно исчезнувшие люди, кровати любовников, от которых осталась пыль, книги, написанные давно забытыми писателями, и колыбели младенцев, давно превратившихся в стариков и сгнивших на кладбищах. Так они добрались до второй лестницы. Вспорхнув на перекладину, девочка-мышь молча поманила его за собой. Он полез наверх, перекладина подломилась. Подтянувшись, он выбрался наружу. Она ждала его. Помог втащить лестницу и захлопнул люк. Здесь находилось еще одно помещение, чердак над чердаком, сравнительно чистый, не столь обширный, с низким косым потолком, с окном на уровне пола. За окном стояло бледно-сиреневое небо.
«Гм. — Бахтарев огляделся. — Ты тут живешь?»
Ибо это в самом деле была обитаемая комната. На ложе, застланном шерстяным одеялом, сидела кукла. Вокруг расставлена детская оловянная посуда.
«Тут живет Маша», — промолвила девочка.
«Так. Что же она тут делает, твоя Маша? Так и сидит одна?..»
Подойдя к окну, он обернулся и увидел, что девочка стоит посреди комнаты с выражением оцепенелой решимости, сунув руку в карман. Что-то у нее там есть, подумал Бахтарев.
«А это что?» — спросил он, беря в руки книгу в морщинистом коленкоре, с изъеденными углами.
«Наоборот», — глядя исподлобья сказала девочка. Он не понял.
«Наоборот надо смотреть, с конца».
«С конца? А-а, ну да… Ты что же, можешь читать эту книгу? — Стоя перед окном, он перелистывал серые страницы, от которых шел запах смерти. Девочка покачала головой. Бахтарев разглядывал изображение Адама Кадмона. — А ты вообще-то умеешь читать? Откуда у тебя эта книга?» — спрашивал он, занятый рисунком, но на самом деле зорко следил за девочкой.
Она молчала.
«Я спрашиваю».
«Ниоткуда. Много будешь знать».
Он захлопнул книгу. «А я знаю. Слушай, — сказал он. — Хватит играть в прятки. Я знаю, у кого ты стащила книгу, и знаю, что ты прячешь в кармане. Лучше вынь и положи, пока я сам не отнял… Ну-ка, иди сюда. Давай, тебе говорят…» — приговаривал он, выламывая ей руки. Она вывернулась, ножны остались в руках у Бахтарева, он отшвырнул их. Девочка закусила губу. В кулаке у нее был самодельный кинжал, умельцы изготовляли их чуть ли не в каждом дворе: короткое заостренное лезвие на штыре, который вгонялся в деревянную рукоятку.
Она отступала, играя ножом.
«Ну вот, — вздохнул Бахтарев, — сначала в прятки, теперь в кошки-мышки…» Он стал в позу, предписанную классическими правилами боя, ладони — перед собой. Сделал отвлекающее движение, девочка отшатнулась, ударом ноги он вышиб кинжал и наступил на него. «Вот, — сказал он. — Учись».
Она подобрала с полу кожаные ножны, кряхтя, упиралась в него обеими руками, силясь столкнуть его с места. «Отдай, гад!..» Так они боролись некоторое время. Скоро стало ясно, что нож не имеет значения. Все было чем-то внешним и лишним, и вместе с тем как труден был каждый шаг, каждая ступенька сближения. Пальто Любы валялось у них под ногами, рука мужчины, невыносимо холодная, проникла под платье. Вдруг оказалось, что она надела лифчик. Зачем, подумал он. Они не могли сесть, потому что ложе было слишком низким и потому что место было занято: оттуда, раскинув ноги, смотрел на них целлулоидный божок. Погрузив лицо в черные, едва уловимо пахнущие углем волосы девочки, Бахтарев видел сквозь полуопущенные ресницы голую, изжелта-розовую голову куклы и фарфоровые глаза, следившие за ним. Ложе тянуло к себе, больше стоять было невозможно. После чего произошло нечто удивительное: он почувствовал, что и тело, его тело, почти не отделенное от девочки, сделалось чем-то внешним. Вот и еще одна пелена спала: они уже не были мужчиной и женщиной, но были одно. Слишком рано. Это должно было наступить после.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27