-- Послушайте. Я знаю, вы не обязаны мне говорить, и знаю, что не могу вас заставить. Я из чистого уважения хочу знать. Да нет, из чистой зависти. Скажите же мне.
-- Я не знаю, -- повторила бабушка.
-- Не знаете, -- произнес лейтенант. -- То есть вы... Понятно, -- сказал он тихо. -- Вы в самом деле не знаете. Вам некогда было считать; слишком заняты были стрижкой бара...
Мы стоим. Бабушка даже не смотрит на него; смотрим Ринго и я. Он сложил приказы, писанные Ринго, и аккуратно положил себе в карман. Сказал по-прежнему негромко, как бы устало:
-- Ладно, ребята. Сгуртуйте их и выгоняйте.
-- Проход за четверть мили отсюда, -- сказал солдат.
-- Разберите тут звено, -- сказал лейтенант.
Они стали раскидывать изгородь, над которой мы с Джоби трудились два месяца. Лейтенант достал из кармана блокнот, отошел к изгороди, упер блокнот в жердину и вынул карандаш. Оглянулся на бабушку, сказал все так же негромко:
-- Звать вас, как я понял, Роза Миллард?
-- Да, -- сказала бабушка.
Лейтенант заполнил листок, вырвал его из блокнота и вернулся к бабушке. Он по-прежнему говорил тихо, словно в комнате у больного.
-- Нам приказано платить за порчу всякой собственности в ходе эвакуации, -- сказал он. -- Вот расписка на десять долларов для предъявления в Мемфис, в хозчасть. За порчу изгороди. -- Он не отдал еще ей расписку; стоит и смотрит на бабушку. -- Обещайте мне... Да нет, будь оно проклято. Знать бы хоть, в чем ваша вера, что у вас есть свя... -- Он опять выругался -- негромко и безадресно. -- Послушайте. Я не прошу вас обещать, про обещание я не завожу и речи. По человек я семейный, бедный; бабушки у меня нет. И если месяца через четыре в бухгалтерии там объявится расписка на тысячу долларов на имя миссис Розы Миллард, то платить придется мне. Вы поняли?
-- Да, -- сказала бабушка. -- Можете не тревожиться.
И они поехали прочь. Мы с бабушкой, Ринго и Джоби стоим, смотрим, как они гонят мулов вверх по косогору; вот уж они скрылись из виду. О Сноупсе мы и забыли; но он вдруг заговорил:
-- Улыбнулись ваши мулы. Но у вас есть еще сотня с лишним, в аренду сдатая, если только эта холмяная голь не возьмет себе примера с янков. Я так считаю, надо и за то еще сказать спасибо. Так что наше вам почтение, а я домой подался, отдохну малость. Если снова пособить в чем, посылайте за мной, не сомневайтесь.
И тоже ушел.
Помолчав, бабушка сказала:
-- Джоби, подыми жерди на место.
Я ожидал (и Ринго, наверно, тоже), что она велит нам помочь Джоби, но она сказала лишь: "Идемте", -- повернулась и пошла не к хибаре, а через выгон, на дорогу. Мы не знали, куда она ведет нас, пока не пришли к церкви. Бабушка прямиком по проходу направилась к алтарю и, когда мы тоже подошли, сказала:
-- На колени.
Мы встали на колени в пустой церкви. Она опустилась между нами, маленькая; заговорила спокойно, не частя и не заминаясь; голос ее звучал тихо, но сильно и ясно:
-- Я прегрешила. Я украла, я лжесвидетельствовала против ближнего, пусть даже этот ближний -- враг моей страны. И более того, я принудила и этих детей грешить. Беру их грехи на свою совесть.
День был один из светлых, мягких, осенних. В церкви было прохладно; коленки ощущали холод пола. За окном -- ветка орешины с уже желтеющими листьями, на солнце они как золотые.
-- Но грешила я не из алчбы или корысти, -- говорила бабушка. -- И не ради мщения. Укорить меня в этом не посмеет никто -- даже Ты сам. В первый раз я прегрешила ради справедливости. А затем грешила ради большего, чем справедливость: ради того, чтобы одеть и пропитать Твои же сирые создания -ради детей, что отдали отцов, ради жен, что отдали мужей, ради стариков, что отдали сыновей для святого дела, хоть Ты и не соблаговолил увенчать его успехом. Я делила добытое с ними. Это правда, что я и себе оставляла, но тут уж мне лучше судить, ибо и у меня есть на попеченье старики, есть дети, которые, быть может, уже сироты. А если и это в глазах Твоих является грехом, то и этот грех беру на свою совесть. Аминь.
Она поднялась с колен. Встала легко, точно невесомая. На дворе было тепло; другого такого погожего октября я не упомню. А может, просто до пятнадцати лет погоду не замечаешь. Мы возвращались домой медленно, хотя бабушка сказала, что не устала.
-- Любопытно все же, как янки дознались про наш загон, -- сказала она.
-- А неужели не ясно? -- сказал Ринго. Бабушка взглянула на него. -- Им Эб Сноупс сказал.
На этот раз бабушка даже не поправила: "Мистер Сноупс". Застыла на месте, не сводя глаз с Ринго.
-- Эб Сноупс?
-- А вы думали, он так и успокоится, оставит непроданными те девятнадцать мулов? -- сказал Ринго.
-- Эб Сноупс. Вот как. -- И бабушка пошла дальше, а мы за ней. -- Эб Сноупс, -- произнесла она снова. -- Обвел он меня вокруг пальца, однако. Но ничего уж не поделать. И все-таки, в общем и целом, жаловаться нам не на что.
-- Мы их обклали по макушку, -- сказал Ринго,
Спохватился, но поздно. Бабушка тут же приказала:
-- Ступай бери мыло.
Он повиновался. Пробежал выгоном, скрылся в хибаре, затем вышел, спустился к роднику. Мы тоже почти уже дошли домой; когда, оставив бабушку у порога, я сбежал к роднику, он выполаскивал рот, держа в руке жестянку с вязким мылом, а в другой -- тыквенный ковш. Выплюнул воду, прополоскал снова рот, выплюнул; на щеке длинный мыльный мазок; по ветру бесшумно летят легкой пеной цветные пузырики.
-- А опять повторю, по макушку мы их обклали, -- сказал Ринго.
4
Мы ее удерживали -- оба отговаривали ее. Ринго ей открыл глаза на Сноупса, и ей и мне открыл. Да мы и так все трое должны бы понять были Сноупса с самого начала. Правда, я не думаю, чтобы Сноупс знал, что так с этим получится. Но думаю, что если б даже знал, то все равно бы подбивал бабушку на это. А мы отговаривали ее, удерживали, но бабушка сидела у огня -- в хибаре было теперь холодно, -- сложив руки под шалью, не споря и не слушая уже, с лицом совсем каким-то глухим, и только твердила свое, что это ведь один последний раз и что даже подлец за приличную плату способен вести себя честно. Было уже Рождество; мы как раз получили письмо от тети Луизы, из Хокхерста, с вестями о Друзилле, почти год как пропавшей из дому; тетя Луиза наконец-то узнала, что Друзилла воюет в Каролине -- простым солдатом в отцовском эскадроне, как и мечтала.
Ринго и я как раз вернулись из Джефферсона с этим письмом -- а в хибаре у нас стоит Эб Сноупс и убеждает бабушку, и та слушает, верит ему -- потому что она все еще верила, что раз Эб Сноупс за нас, а наше дело правое, то, значит, он не окончательный подлец. А ведь она знала, на что идет; слышала же она про них своими ушами; весь округ знал про эту банду, вселявшую ярость в мужчин и ужас в женщин. Каждый знал того негра здешнего, которого они убили и сожгли вместе с лачугой. Они именовали себя "Отдельный отряд Грамби", их было человек пятьдесят -- шестьдесят общей численностью, формы они не носили, а появились неизвестно откуда, как только ушел последний полк северян; они налетали на коптильни и конюшни, а когда знали, что не встретят мужчин, то врывались в дома, потрошили матрацы, взламывали полы, разбивали стены -- искали деньги и серебро, пугая белых женщин пытками, истязая негров.
Как-то они попались, и один из них, назвавший себя Грамби, предъявил рваный приказ, подписанный генералом Форрестом и дающий полномочия на рейды в неприятельском тылу; но даны ль те полномочия Грамби или кому другому, прочесть, разобрать было уже нельзя. Бумагой этой они все же обморочили стариков, которым тогда попались; и женщины, три года невредимо прожившие с детьми под вражеской грозой, теперь боялись ночью оставаться в доме, а потерявшие хозяев негры ушли на холмы, прятались там по-звериному в дальних пещерах.
Об этой-то банде толковал Эб Сноупс, кинув шляпу на пол, взмахивая руками и тряся волосами, встопорщенными на затылке после "дрыханья". У банды жеребец, мол, есть породистых кровей и три кобылы -- откуда Сноупсу известно, он не сказал, -- и все эти лошади краденые; а откуда знает, что краденые, тоже не сказал. Бабушке, дескать, нужно лишь написать бумагу, как те прежние, и дать подпись Форреста; а уж он, Эб, гарантирует, что возьмет потом за лошадей две тысячи долларов. Он клялся перед бабушкой, а бабушка, убрав руки под шаль, сидела с этим выраженьем на лице, и Сноупсова тень прыгала, дергалась на стене, он взмахивал руками, убеждая бабушку, что дела тут всего ничего; янков, мол, врагов она и то обставляла, а это ж южане, и значит, тут и вовсе риска нет, потому что южанин женщину не тронет, даже если бумага не подействует.
О, знал Сноупс, чем бабушку взять. Теперь я понимаю, что мы с Ринго были полностью бессильны перед ним, разливавшимся насчет того, что дела с янки оборвались так нежданно и она, мол, не успела сама нажить денег, а почти все другим пораздавала, рассчитывая себя после обеспечить, а теперь получается, что обеспечила чуть не всех в округе, кроме только себя и своих; что скоро, мол, отец домой вернется на разоренную, почти вконец обезлюдевшую плантацию и глянет на свое безрадостное будущее, а тут-то она и вынет из кармана пятнадцать сотен долларов наличными и скажет: "Вот. Начни на эти деньги снанова" -- на полторы эти тысячи, прямо как с неба упавшие. Он, Сноупс, возьмет себе одну кобылешку за труды, а ей полторы тыщи гарантирует за трех остальных лошадей.
О, мы были перед ним бессильны. Мы упрашивали ее дать нам прежде посоветоваться с дядей Баком или с кем-либо другим -- с кем ей угодно. Но она сидела с этим глухим выражением лица и твердила, что лошади не принадлежат Грамби, что они краденые, что ей достаточно лишь напугать его приказом, -- хотя мы в свои пятнадцать и то знали, что Грамби -- трус и что пугать допустимо людей храбрых, а труса пугать упаси бог; но бабушка сидит как каменная и твердит лишь, что лошади не его, лошади краденые. А мы ей: "Но и не наши ведь они". А бабушка нам: "Но он украл их".
Но мы не унимались; весь тот день (Эб Сноупс знал, где залег Грамби -в заброшенном хлопкохранилище на реке Тэллахетчи35, милях в шестидесяти от нас), едучи под дождем в повозке, которую достал Сноупс, мы пытались ее отговорить. Но бабушка молча сидела между нами, везя в жестянке на груди под платьем приказ, подписанный Ринго за генерала Форреста, и сунув ноги в мешок, на горячие кирпичи; через каждые десять миль мы останавливались, разжигали под дождем костер и снова грели эти кирпичи, пока не доехали до перепутья, откуда (сказал Эб Сноупс) надо пешком. И бабушка не разрешила мне и Ринго идти с ней.
-- Вас могут принять за взрослых, -- сказала она. -- А женщину они не тронут.
Весь день лил дождь, падал на нас, неторопливый, упорный, холодный, серый, и сумерки теперь как бы сгустили его, но оставили тем же промозгло-серым. Поперечная дорога не была уже дорогой; это был бледный шрам, уходящий под заросли в низину, точно под свод пещеры. Следы копыт виднелись, но не колес.
-- Тогда и ты не пойдешь, -- сказал я. -- Я сильней тебя; я не пущу.
Я схватил ее за руку; предплечье было тонкое, сухое, легкое, как щепка. Но что из того; ее щуплость и вид не меняли дела (как не меняли его в бабушкиных столкновениях с янки); она только повернулась, поглядела на меня, и я заплакал. В наступающем году мне уже исполнялось шестнадцать, и все ж я сидел на повозке и плакал. Она высвободила руку -- я и не почувствовал когда. И вот уже спустилась наземь и стоит в сером дожде, в сером меркнущем свете.
-- Это для всех нас, -- сказала она. -- Для Джона, для тебя, для Ринго, Джоби, Лувинии. Чтобы у нас было что-то, когда Джон вернется домой. Ты ведь никогда не плакал, провожая отца в бой. А я вне опасности, я женщина. Даже янки не трогают старух. Ждите здесь, пока не позову.
Мы старались удержать ее. Я повторяю это потому, что теперь знаю -плохо я старался. Я мог бы не пустить ее, повернуть мулов назад, силой увезти ее домой. Мне было пятнадцать, и с младенчества я, просыпаясь, видел над собою лицо бабушки и видел его, засыпая; но удержать ее я все же мог -и не удержал. Я остался в повозке под холодным дождем, а ей дал уйти в промозглый сумрак -- и она не вернулась оттуда. Сколько их там встретило ее в хлопкохранилище, не знаю; как и отчего обуял их страх, погнавший затем прочь, -- не знаю.
Мы сидели, сидели в повозке, окутанные этим дождевым декабрьским мороком, и наконец мне стало невмоготу больше ждать. Я соскочил и побежал, и Ринго тоже, увязая по щиколотку на этой старой слякотной дороге, рябой от копыт, уводящих в низину, -- и зная, что слишком долго мы ее прождали и не сможем ни помочь, ни разделить с ней поражение. Потому что ни звука нигде, ни признака жизни; лишь промозгло умирает, догасает мутный день на трухлявой громаде хранилища, и там, в конце коридора, под дверью -- тусклая полоска света.
Кажется, я не коснулся рукой двери, -- в комнате был настлан деревянный пол, поднятый над землей фута на два, и я споткнулся о порог, распахнул дверь собою и влетел туда, упал на четвереньки -- глядя на бабушку. Сальная свеча горит на ящике, но еще сильнее запаха свечки запах пороха. Он мне забил дыханье; я смотрю на бабушку. Она и живая была маленькой, но сейчас точно вся спалась, съежилась -- точно была сделана из тонких сухих легких палочек, слаженных вместе и скрепленных веревочками, и теперь веревочки порвались, и палочки осели всей тихой кучкой на пол, и кто-то прикрыл их сверху чистым выцветшим ситцевым платьем.
ВАНДЕЯ
1
Когда мы хоронили бабушку, все они собрались снова, брат Фортинбрайд и остальные: старики, женщины, дети, а также негры -- те двенадцать, что спускались с холмов при вести об очередном возвращении Эба Сноупса из Мемфиса, и еще человек сто, уходивших вслед за армией северян и теперь вернувшихся в округ, где ни семей уже не нашли они своих, ни хозяев и разбрелись по холмам, затаились в пещерах и дуплах -- и некому о них теперь заботиться, а главное, им не о ком заботиться, некого порадовать собою, своим возвратом; а ведь в этом, по-моему, горчайшая беда осиротелости, острейшее жало утраты. Все они спустились с холмов под дождем. Но теперь янки ушли из Джефферсона, так что можно уже не пешком являться, -- и за ямой могилы, за надгробьями и памятниками вся каплющая можжевеловая роща полна была мулов с длинными черными палеными следами на бедре от клейма "США", которое сводили бабушка и Ринго.
Были тут и почти что все джефферсонцы, и был известный проповедник, беженец из Мемфиса или откуда-то еще, -- он, мне сказали, приглашен миссис Компсон и другими для надгробного слова. Но брат Фортинбрайд не дал ему и начать это слово. Не то чтоб запретил -- он ничего не сказал проповеднику; но, как взрослый входит в комнату, где собрались для игры дети, и дает им понять, что игра дело хорошее, да только комната со всею мебелью теперь на часок нужна взрослым, -- так брат Фортинбрайд, костляволицый, в сюртуке, пегом от брезентовой и кожаной заплат, вышел быстрым шагом из рощи, где привязал мула, и вошел в скопление горожан под зонтиками. Посредине там лежала бабушка, и проповедник раскрыл уже свою книгу, а один из компсоновских негров держал над ним зонтик, и дождь неторопливо, промозгло, серо шлепал по зонтику, шлепал по желтым доскам гроба и беззвучно поливал темно-красную землю у могильной красной ямы. Брат Фортинбрайд молча глянул на зонтики, затем на холмяной народ, одетый в мешковину и дерюгу и зонтов лишенный, подошел к гробу и сказал:
-- Ну-ка, мужчины, берись.
Поколебавшись, горожане тоже зашевелились. Но всех -- и городских и холмяных -- опередил дядя Бак Маккаслин. К Рождеству у него ревматизм так разыгрывается, что ему трудно двинуть рукой; но теперь он, опираясь на свою палку из окоренного стволика орешины, стал проталкиваться вперед, и ему давали дорогу и фермеры в мешках, накинутых на голову и плечи, и горожане под зонтами; а потом я и Ринго стояли, смотрели, как бабушку опускают в яму и дождь тихо плещет по желтым доскам, как бы разжижая их, обращая в подобие бледно пронизанной солнцем воды, и впитывается в землю. И мокрая красная земля стала падать в могилу с лопат, задвигавшихся, заработавших медленно и мерно, и холмяные фермеры сменялись, чередуясь, но дядя Бак никому не позволил себя сменить.
Времени заняло это немного, и проповедник-беженец все же опять бы, наверно, сунулся с надгробным словом, да только брат Фортинбрайд не дал. Не положив и лопаты, опершись на нее, он встал, как стоит работник в поле, и заговорил, как в церкви в дни распределения денег -- спокойным, негромким, сильным голосом:
-- Не думаю я, чтоб Роза Миллард или те, кто ее хоть мало-мальски знал, нуждались в указании места, куда ее взял Господь. И не думаю, чтоб кто-нибудь, знавший ее хоть мало-мальски, захотел оскорбить ее пожеланием спокойного сна в том уготованном ей месте. И думаю, что Господь уже уготовал ей и народ со старыми, сирыми, малыми -- черный, белый, желтый или краснокожий, о ком ей печься и над кем хлопотать. Так что езжайте-ка, люди, домой. Иным из вас ехать недалеко, и притом в крытых экипажах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
-- Я не знаю, -- повторила бабушка.
-- Не знаете, -- произнес лейтенант. -- То есть вы... Понятно, -- сказал он тихо. -- Вы в самом деле не знаете. Вам некогда было считать; слишком заняты были стрижкой бара...
Мы стоим. Бабушка даже не смотрит на него; смотрим Ринго и я. Он сложил приказы, писанные Ринго, и аккуратно положил себе в карман. Сказал по-прежнему негромко, как бы устало:
-- Ладно, ребята. Сгуртуйте их и выгоняйте.
-- Проход за четверть мили отсюда, -- сказал солдат.
-- Разберите тут звено, -- сказал лейтенант.
Они стали раскидывать изгородь, над которой мы с Джоби трудились два месяца. Лейтенант достал из кармана блокнот, отошел к изгороди, упер блокнот в жердину и вынул карандаш. Оглянулся на бабушку, сказал все так же негромко:
-- Звать вас, как я понял, Роза Миллард?
-- Да, -- сказала бабушка.
Лейтенант заполнил листок, вырвал его из блокнота и вернулся к бабушке. Он по-прежнему говорил тихо, словно в комнате у больного.
-- Нам приказано платить за порчу всякой собственности в ходе эвакуации, -- сказал он. -- Вот расписка на десять долларов для предъявления в Мемфис, в хозчасть. За порчу изгороди. -- Он не отдал еще ей расписку; стоит и смотрит на бабушку. -- Обещайте мне... Да нет, будь оно проклято. Знать бы хоть, в чем ваша вера, что у вас есть свя... -- Он опять выругался -- негромко и безадресно. -- Послушайте. Я не прошу вас обещать, про обещание я не завожу и речи. По человек я семейный, бедный; бабушки у меня нет. И если месяца через четыре в бухгалтерии там объявится расписка на тысячу долларов на имя миссис Розы Миллард, то платить придется мне. Вы поняли?
-- Да, -- сказала бабушка. -- Можете не тревожиться.
И они поехали прочь. Мы с бабушкой, Ринго и Джоби стоим, смотрим, как они гонят мулов вверх по косогору; вот уж они скрылись из виду. О Сноупсе мы и забыли; но он вдруг заговорил:
-- Улыбнулись ваши мулы. Но у вас есть еще сотня с лишним, в аренду сдатая, если только эта холмяная голь не возьмет себе примера с янков. Я так считаю, надо и за то еще сказать спасибо. Так что наше вам почтение, а я домой подался, отдохну малость. Если снова пособить в чем, посылайте за мной, не сомневайтесь.
И тоже ушел.
Помолчав, бабушка сказала:
-- Джоби, подыми жерди на место.
Я ожидал (и Ринго, наверно, тоже), что она велит нам помочь Джоби, но она сказала лишь: "Идемте", -- повернулась и пошла не к хибаре, а через выгон, на дорогу. Мы не знали, куда она ведет нас, пока не пришли к церкви. Бабушка прямиком по проходу направилась к алтарю и, когда мы тоже подошли, сказала:
-- На колени.
Мы встали на колени в пустой церкви. Она опустилась между нами, маленькая; заговорила спокойно, не частя и не заминаясь; голос ее звучал тихо, но сильно и ясно:
-- Я прегрешила. Я украла, я лжесвидетельствовала против ближнего, пусть даже этот ближний -- враг моей страны. И более того, я принудила и этих детей грешить. Беру их грехи на свою совесть.
День был один из светлых, мягких, осенних. В церкви было прохладно; коленки ощущали холод пола. За окном -- ветка орешины с уже желтеющими листьями, на солнце они как золотые.
-- Но грешила я не из алчбы или корысти, -- говорила бабушка. -- И не ради мщения. Укорить меня в этом не посмеет никто -- даже Ты сам. В первый раз я прегрешила ради справедливости. А затем грешила ради большего, чем справедливость: ради того, чтобы одеть и пропитать Твои же сирые создания -ради детей, что отдали отцов, ради жен, что отдали мужей, ради стариков, что отдали сыновей для святого дела, хоть Ты и не соблаговолил увенчать его успехом. Я делила добытое с ними. Это правда, что я и себе оставляла, но тут уж мне лучше судить, ибо и у меня есть на попеченье старики, есть дети, которые, быть может, уже сироты. А если и это в глазах Твоих является грехом, то и этот грех беру на свою совесть. Аминь.
Она поднялась с колен. Встала легко, точно невесомая. На дворе было тепло; другого такого погожего октября я не упомню. А может, просто до пятнадцати лет погоду не замечаешь. Мы возвращались домой медленно, хотя бабушка сказала, что не устала.
-- Любопытно все же, как янки дознались про наш загон, -- сказала она.
-- А неужели не ясно? -- сказал Ринго. Бабушка взглянула на него. -- Им Эб Сноупс сказал.
На этот раз бабушка даже не поправила: "Мистер Сноупс". Застыла на месте, не сводя глаз с Ринго.
-- Эб Сноупс?
-- А вы думали, он так и успокоится, оставит непроданными те девятнадцать мулов? -- сказал Ринго.
-- Эб Сноупс. Вот как. -- И бабушка пошла дальше, а мы за ней. -- Эб Сноупс, -- произнесла она снова. -- Обвел он меня вокруг пальца, однако. Но ничего уж не поделать. И все-таки, в общем и целом, жаловаться нам не на что.
-- Мы их обклали по макушку, -- сказал Ринго,
Спохватился, но поздно. Бабушка тут же приказала:
-- Ступай бери мыло.
Он повиновался. Пробежал выгоном, скрылся в хибаре, затем вышел, спустился к роднику. Мы тоже почти уже дошли домой; когда, оставив бабушку у порога, я сбежал к роднику, он выполаскивал рот, держа в руке жестянку с вязким мылом, а в другой -- тыквенный ковш. Выплюнул воду, прополоскал снова рот, выплюнул; на щеке длинный мыльный мазок; по ветру бесшумно летят легкой пеной цветные пузырики.
-- А опять повторю, по макушку мы их обклали, -- сказал Ринго.
4
Мы ее удерживали -- оба отговаривали ее. Ринго ей открыл глаза на Сноупса, и ей и мне открыл. Да мы и так все трое должны бы понять были Сноупса с самого начала. Правда, я не думаю, чтобы Сноупс знал, что так с этим получится. Но думаю, что если б даже знал, то все равно бы подбивал бабушку на это. А мы отговаривали ее, удерживали, но бабушка сидела у огня -- в хибаре было теперь холодно, -- сложив руки под шалью, не споря и не слушая уже, с лицом совсем каким-то глухим, и только твердила свое, что это ведь один последний раз и что даже подлец за приличную плату способен вести себя честно. Было уже Рождество; мы как раз получили письмо от тети Луизы, из Хокхерста, с вестями о Друзилле, почти год как пропавшей из дому; тетя Луиза наконец-то узнала, что Друзилла воюет в Каролине -- простым солдатом в отцовском эскадроне, как и мечтала.
Ринго и я как раз вернулись из Джефферсона с этим письмом -- а в хибаре у нас стоит Эб Сноупс и убеждает бабушку, и та слушает, верит ему -- потому что она все еще верила, что раз Эб Сноупс за нас, а наше дело правое, то, значит, он не окончательный подлец. А ведь она знала, на что идет; слышала же она про них своими ушами; весь округ знал про эту банду, вселявшую ярость в мужчин и ужас в женщин. Каждый знал того негра здешнего, которого они убили и сожгли вместе с лачугой. Они именовали себя "Отдельный отряд Грамби", их было человек пятьдесят -- шестьдесят общей численностью, формы они не носили, а появились неизвестно откуда, как только ушел последний полк северян; они налетали на коптильни и конюшни, а когда знали, что не встретят мужчин, то врывались в дома, потрошили матрацы, взламывали полы, разбивали стены -- искали деньги и серебро, пугая белых женщин пытками, истязая негров.
Как-то они попались, и один из них, назвавший себя Грамби, предъявил рваный приказ, подписанный генералом Форрестом и дающий полномочия на рейды в неприятельском тылу; но даны ль те полномочия Грамби или кому другому, прочесть, разобрать было уже нельзя. Бумагой этой они все же обморочили стариков, которым тогда попались; и женщины, три года невредимо прожившие с детьми под вражеской грозой, теперь боялись ночью оставаться в доме, а потерявшие хозяев негры ушли на холмы, прятались там по-звериному в дальних пещерах.
Об этой-то банде толковал Эб Сноупс, кинув шляпу на пол, взмахивая руками и тряся волосами, встопорщенными на затылке после "дрыханья". У банды жеребец, мол, есть породистых кровей и три кобылы -- откуда Сноупсу известно, он не сказал, -- и все эти лошади краденые; а откуда знает, что краденые, тоже не сказал. Бабушке, дескать, нужно лишь написать бумагу, как те прежние, и дать подпись Форреста; а уж он, Эб, гарантирует, что возьмет потом за лошадей две тысячи долларов. Он клялся перед бабушкой, а бабушка, убрав руки под шаль, сидела с этим выраженьем на лице, и Сноупсова тень прыгала, дергалась на стене, он взмахивал руками, убеждая бабушку, что дела тут всего ничего; янков, мол, врагов она и то обставляла, а это ж южане, и значит, тут и вовсе риска нет, потому что южанин женщину не тронет, даже если бумага не подействует.
О, знал Сноупс, чем бабушку взять. Теперь я понимаю, что мы с Ринго были полностью бессильны перед ним, разливавшимся насчет того, что дела с янки оборвались так нежданно и она, мол, не успела сама нажить денег, а почти все другим пораздавала, рассчитывая себя после обеспечить, а теперь получается, что обеспечила чуть не всех в округе, кроме только себя и своих; что скоро, мол, отец домой вернется на разоренную, почти вконец обезлюдевшую плантацию и глянет на свое безрадостное будущее, а тут-то она и вынет из кармана пятнадцать сотен долларов наличными и скажет: "Вот. Начни на эти деньги снанова" -- на полторы эти тысячи, прямо как с неба упавшие. Он, Сноупс, возьмет себе одну кобылешку за труды, а ей полторы тыщи гарантирует за трех остальных лошадей.
О, мы были перед ним бессильны. Мы упрашивали ее дать нам прежде посоветоваться с дядей Баком или с кем-либо другим -- с кем ей угодно. Но она сидела с этим глухим выражением лица и твердила, что лошади не принадлежат Грамби, что они краденые, что ей достаточно лишь напугать его приказом, -- хотя мы в свои пятнадцать и то знали, что Грамби -- трус и что пугать допустимо людей храбрых, а труса пугать упаси бог; но бабушка сидит как каменная и твердит лишь, что лошади не его, лошади краденые. А мы ей: "Но и не наши ведь они". А бабушка нам: "Но он украл их".
Но мы не унимались; весь тот день (Эб Сноупс знал, где залег Грамби -в заброшенном хлопкохранилище на реке Тэллахетчи35, милях в шестидесяти от нас), едучи под дождем в повозке, которую достал Сноупс, мы пытались ее отговорить. Но бабушка молча сидела между нами, везя в жестянке на груди под платьем приказ, подписанный Ринго за генерала Форреста, и сунув ноги в мешок, на горячие кирпичи; через каждые десять миль мы останавливались, разжигали под дождем костер и снова грели эти кирпичи, пока не доехали до перепутья, откуда (сказал Эб Сноупс) надо пешком. И бабушка не разрешила мне и Ринго идти с ней.
-- Вас могут принять за взрослых, -- сказала она. -- А женщину они не тронут.
Весь день лил дождь, падал на нас, неторопливый, упорный, холодный, серый, и сумерки теперь как бы сгустили его, но оставили тем же промозгло-серым. Поперечная дорога не была уже дорогой; это был бледный шрам, уходящий под заросли в низину, точно под свод пещеры. Следы копыт виднелись, но не колес.
-- Тогда и ты не пойдешь, -- сказал я. -- Я сильней тебя; я не пущу.
Я схватил ее за руку; предплечье было тонкое, сухое, легкое, как щепка. Но что из того; ее щуплость и вид не меняли дела (как не меняли его в бабушкиных столкновениях с янки); она только повернулась, поглядела на меня, и я заплакал. В наступающем году мне уже исполнялось шестнадцать, и все ж я сидел на повозке и плакал. Она высвободила руку -- я и не почувствовал когда. И вот уже спустилась наземь и стоит в сером дожде, в сером меркнущем свете.
-- Это для всех нас, -- сказала она. -- Для Джона, для тебя, для Ринго, Джоби, Лувинии. Чтобы у нас было что-то, когда Джон вернется домой. Ты ведь никогда не плакал, провожая отца в бой. А я вне опасности, я женщина. Даже янки не трогают старух. Ждите здесь, пока не позову.
Мы старались удержать ее. Я повторяю это потому, что теперь знаю -плохо я старался. Я мог бы не пустить ее, повернуть мулов назад, силой увезти ее домой. Мне было пятнадцать, и с младенчества я, просыпаясь, видел над собою лицо бабушки и видел его, засыпая; но удержать ее я все же мог -и не удержал. Я остался в повозке под холодным дождем, а ей дал уйти в промозглый сумрак -- и она не вернулась оттуда. Сколько их там встретило ее в хлопкохранилище, не знаю; как и отчего обуял их страх, погнавший затем прочь, -- не знаю.
Мы сидели, сидели в повозке, окутанные этим дождевым декабрьским мороком, и наконец мне стало невмоготу больше ждать. Я соскочил и побежал, и Ринго тоже, увязая по щиколотку на этой старой слякотной дороге, рябой от копыт, уводящих в низину, -- и зная, что слишком долго мы ее прождали и не сможем ни помочь, ни разделить с ней поражение. Потому что ни звука нигде, ни признака жизни; лишь промозгло умирает, догасает мутный день на трухлявой громаде хранилища, и там, в конце коридора, под дверью -- тусклая полоска света.
Кажется, я не коснулся рукой двери, -- в комнате был настлан деревянный пол, поднятый над землей фута на два, и я споткнулся о порог, распахнул дверь собою и влетел туда, упал на четвереньки -- глядя на бабушку. Сальная свеча горит на ящике, но еще сильнее запаха свечки запах пороха. Он мне забил дыханье; я смотрю на бабушку. Она и живая была маленькой, но сейчас точно вся спалась, съежилась -- точно была сделана из тонких сухих легких палочек, слаженных вместе и скрепленных веревочками, и теперь веревочки порвались, и палочки осели всей тихой кучкой на пол, и кто-то прикрыл их сверху чистым выцветшим ситцевым платьем.
ВАНДЕЯ
1
Когда мы хоронили бабушку, все они собрались снова, брат Фортинбрайд и остальные: старики, женщины, дети, а также негры -- те двенадцать, что спускались с холмов при вести об очередном возвращении Эба Сноупса из Мемфиса, и еще человек сто, уходивших вслед за армией северян и теперь вернувшихся в округ, где ни семей уже не нашли они своих, ни хозяев и разбрелись по холмам, затаились в пещерах и дуплах -- и некому о них теперь заботиться, а главное, им не о ком заботиться, некого порадовать собою, своим возвратом; а ведь в этом, по-моему, горчайшая беда осиротелости, острейшее жало утраты. Все они спустились с холмов под дождем. Но теперь янки ушли из Джефферсона, так что можно уже не пешком являться, -- и за ямой могилы, за надгробьями и памятниками вся каплющая можжевеловая роща полна была мулов с длинными черными палеными следами на бедре от клейма "США", которое сводили бабушка и Ринго.
Были тут и почти что все джефферсонцы, и был известный проповедник, беженец из Мемфиса или откуда-то еще, -- он, мне сказали, приглашен миссис Компсон и другими для надгробного слова. Но брат Фортинбрайд не дал ему и начать это слово. Не то чтоб запретил -- он ничего не сказал проповеднику; но, как взрослый входит в комнату, где собрались для игры дети, и дает им понять, что игра дело хорошее, да только комната со всею мебелью теперь на часок нужна взрослым, -- так брат Фортинбрайд, костляволицый, в сюртуке, пегом от брезентовой и кожаной заплат, вышел быстрым шагом из рощи, где привязал мула, и вошел в скопление горожан под зонтиками. Посредине там лежала бабушка, и проповедник раскрыл уже свою книгу, а один из компсоновских негров держал над ним зонтик, и дождь неторопливо, промозгло, серо шлепал по зонтику, шлепал по желтым доскам гроба и беззвучно поливал темно-красную землю у могильной красной ямы. Брат Фортинбрайд молча глянул на зонтики, затем на холмяной народ, одетый в мешковину и дерюгу и зонтов лишенный, подошел к гробу и сказал:
-- Ну-ка, мужчины, берись.
Поколебавшись, горожане тоже зашевелились. Но всех -- и городских и холмяных -- опередил дядя Бак Маккаслин. К Рождеству у него ревматизм так разыгрывается, что ему трудно двинуть рукой; но теперь он, опираясь на свою палку из окоренного стволика орешины, стал проталкиваться вперед, и ему давали дорогу и фермеры в мешках, накинутых на голову и плечи, и горожане под зонтами; а потом я и Ринго стояли, смотрели, как бабушку опускают в яму и дождь тихо плещет по желтым доскам, как бы разжижая их, обращая в подобие бледно пронизанной солнцем воды, и впитывается в землю. И мокрая красная земля стала падать в могилу с лопат, задвигавшихся, заработавших медленно и мерно, и холмяные фермеры сменялись, чередуясь, но дядя Бак никому не позволил себя сменить.
Времени заняло это немного, и проповедник-беженец все же опять бы, наверно, сунулся с надгробным словом, да только брат Фортинбрайд не дал. Не положив и лопаты, опершись на нее, он встал, как стоит работник в поле, и заговорил, как в церкви в дни распределения денег -- спокойным, негромким, сильным голосом:
-- Не думаю я, чтоб Роза Миллард или те, кто ее хоть мало-мальски знал, нуждались в указании места, куда ее взял Господь. И не думаю, чтоб кто-нибудь, знавший ее хоть мало-мальски, захотел оскорбить ее пожеланием спокойного сна в том уготованном ей месте. И думаю, что Господь уже уготовал ей и народ со старыми, сирыми, малыми -- черный, белый, желтый или краснокожий, о ком ей печься и над кем хлопотать. Так что езжайте-ка, люди, домой. Иным из вас ехать недалеко, и притом в крытых экипажах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21