Этого парня начинили цианистым калием, это видно за версту. Ты видел его пасть? Знаешь, как он отпал от своего пива? Тут дело ясное, старого воробья вроде меня на мякине не проведешь. Как только легавые узнают, что я с ним разговаривал, то накинут мне аркан за милую душу! Давай сматываться отсюда, пока не стало жарко! Быстро!
Руками, как лопатами, он разгребает протестующих и бросается вперед. Но тут, как по команде “газы!”, вся пивная устремляется навстречу Толстяку. Не мешкая, целая стая бесноватых бросается на приступ крепости Берюрье. Это похоже на танковый прорыв обороны под Седаном. Прут сплошной стеной! Как схватка в регби, помноженная на сто! Таран! Мюнхенцы лезут друг на друга! Они все хотят Берю. Хотя бы клочок! Если не клочок оторвать, то хоть плюнуть! Вы говорите: потолкались, пожурили, поорали! Какое там! На нем гора из тел, что твой скифский курган! Он уж, наверное, и не дышит с таким грузом на плечах, а я не могу ему помочь. Мне бы сейчас огнемет… И я, элитный полицейский, решаю смотаться, пока вся эта кутерьма не обрушилась и на меня. Время терять нельзя. Срочный отход! Я начинаю пятиться задом, отступая через бурлящую толпу наседающих. Меня отчаянно толкают со всех сторон желающие попасть в эпицентр. Я пропускаю их вперед, делая вид, что уступаю живому потоку из вежливости. Центробежная сила играет мне на руку. Меня выкидывают из толпы благодаря простому эффекту инерции. Можете мне поверить, ухожу я с тяжелым сердцем. Бросить моего Берю в такой неравной схватке — это подло, согласен. Осознаю! Но я все равно бессилен что-либо сделать. Остаться означает получить те же самые неприятности, которые ожидают его. Я буду ему более полезным на свободе, чем в камере (или в больнице) вместе с ним. И потом, ведь не бросишь же расследование на полдороге. Я только что вышел на след…
Уф, наконец я на улице.
— Ну, брат, что-то ты там задержался, — слышу я до боли знакомый голос. — Я уж начал беспокоиться.
Его Величество Человек Гора!
Улыбающийся, довольный…
— Как же тебе удалось?
— Ну, чума, брат, — смеется Берю, — их было слишком много. Как они меня повалили на пол, я вылез из-под тех, что были сверху, и пополз под столами. А они продолжали разбираться между собой.
Я прыскаю, представляя себе картину. И мы оба смеемся так, что нам даже трудно бежать к автомобильной стоянке.
Сидя за рулем “мерседеса”, я трогаюсь с места, как вдруг мне в голову приходит мысль. В принципе мысли в голову всегда приходят вдруг.
И так же быстро линяют оттуда.
Происходит встряска мозгов, и больше ничего.
Конечно, у таких, как Эйнштейн и я, мозги встряхиваются сильнее, чем у других, однако это не слишком движет человеческий прогресс. Здесь я бы мог дать вставку из одного своего бравурного философско-дерьмового опуса, о котором знаю только я, но лучше воздержаться. К чему действовать вам на перистальтику?
Наслаждение требует усилий, усилия приводят к успеху, то и другое предопределяет усталость. Возникает вопрос: на кой черт уставать от триумфа, если можно пожертвовать им в пользу отдыха? А, как вы думаете? Настоящее сладострастие прячется в неутолимости. Достижение успеха — тяжелая ноша. В связи с чем я оставляю вас дрейфовать на плоту вашей некомпетентности, а сам отойду в сторону. Так будет лучше для вас!
Словом, несколько глупостей назад я остановился на том, что, когда я завожу мотор своего “мерседеса”, мне в голову приходит мысль. Я выключаю зажигание и выскакиваю из машины.
— Куда ты понесся? — беспокоится Берю.
Не обращая внимания на его вопрос, я бросаюсь к машине нашего умершего посредника. Небольшой фирменный обыск, поверьте мне, хлеба не просит. Тут и доказывать нечего… А, кстати, я еще не проверил содержимое конверта. Сев за руль тачки Карла Штайгера, я разрываю конверт из плотной серой бумаги. Бабки!.. Я вытаскиваю толстую пачку купюр по тысяче марок. Но что это? В действительности пачка содержит только две купюры, верхнюю и нижнюю, которые могут играть свою истинную роль. А между ними проложены нарезанные в размер денег куски похожей на ощупь оберточной бумаги. “Кукла”, мальчики! Специально на тот случай, если Карлуша бросит взгляд в конверт до ухода малого с крючковатым носом. Эти ребята морально уже покончили с посредником. Нужно было просто дать ему видимость удовлетворения, пока он не хлебнет волшебного напитка, от которого самый болтливый враз становится молчаливым.
Здорово сыграно. Классическая работа, идеально выполненная. Мастерски и с блеском. Похоже, ребята очень спешили…
Так, теперь быстро обыскать машину!
Я чувствую себя в форме — спокоен, точен в движениях, с кристальной ясностью ума. Мой ум как алмаз.
Алмаз!
Я напрочь о нем забыл! Ух, вероломная глыба — сколько у меня из-за нее неприятностей! Я начинаю тщательно и методично рыскать по машине. Бардачок, карманы на дверцах, полка под задним стеклом, под сиденьями…
— Ну что там? — спрашивает меня Берю, которого любопытство и нетерпеливость выгнали из машины.
— Пока ничего, только пустые бутылки, грязные тряпки, пачки от сигарет, исписанные шариковые ручки… Настоящая помойка у твоего друга…
Я перехожу к багажнику. Там лежит зеленоватый баул, грязный и обшарпанный. Заглядываю внутрь…
Честно говоря, этак скоро деградируешь, копаясь во всякой дряни, принадлежащей другим. Будто в нечистотах человечества роешься… Словно разгребаешь помойные ямы с помощью чайной ложечки, подаренной тебе ко дню ангела… Повсюду предметы, кричащие о нуждах людей, о бедности и несчастьях…
— Ничего? — спрашивает Величество.
— Нет! А! Есть… что-то…
Я натыкаюсь на весь измятый обрывок тонкой розоватой бумаги.
Для очистки совести разворачиваю его. Рассматриваю для проформы. Берю, который очень хорошо знает своего Сан-А, уже охрип повторять “ну что?”, свидетельствующее о его природной нетерпеливости и недостатке воспитания в детстве.
— Толстяк, кажется, я нашел очень важную вещь! Мы снова на тропе…
— Да что там, черт возьми?
— Это копия транспортной накладной на багажное место весом в одну тонну на доставку из Нейволандт-одер-Изара в аэропорт Мюнхена.
— Ну и что?
— Маршал фон Фигшиш живет в Нейволадт-одер-Изаре, правильно? Ты забыл? Груз весом в тонну. Это был дирижабль или по крайней мере оболочка и гондола! И дата сходится… За два дня до нападения на нас, жертвой которого я был в Дуркина-Лазо. Поехали, быстро!
— Ну а теперь куда?
Я пронизываю его ироничным взглядом.
— В настоящий момент, друг мой, ты выглядишь таким дураком, что я даже не знаю, ты ли это!
Думаю, для того чтобы изменить мир, нужно прежде всего избавиться от зеркал. Не имея возможности смотреться в них, люди забудут или по крайней мере утратят лживое понятие о самих себе, которое заштукатуривает им мораль. Собственная дурь заставляет их любоваться собой, боготворить только себя. Это их религия, их политика, кругозор, наконец, честолюбие. Они начинают завидовать самим себе, как только открывают глаза и первый раз в жизни видят свое изображение. Так разобьем же все зеркала, чтобы не отгораживаться друг от друга стеклом, чтобы пробить лед непонимания. Возможно, мы проведем семь лет в несчастье, зато потом будем жить в беспробудном блаженстве.
Обо всем этом я рассуждаю, переминаясь с ноги на ногу перед окошечком в зале грузовых перевозок аэропорта.
По другую сторону стойки треплются две девицы, затянутые в оранжевую униформу.
Они не слышат друг друга и не видят друг друга, но каждая из них слушает себя и любуется собой в сидящей напротив подруге. Здесь в наиболее убедительной форме проявляется женская солидарность. Обоюдное отражение — для них единственная возможность самовыразиться. Они любуются сами собой в глазах собеседницы.
Мы ждем еще минут десять.
Мне уже надоело кашлять, а Берю брюзжать. Нам обоим осточертело исполнять в четыре руки концерт Людвига ван Бестолковена на крышке стойки: девушки — ноль внимания.
Надо отметить, что, кроме нас, в зале ни души. Даже удивительно, что в столь поздний час в этом окошке наблюдается некий признак жизни.
— Девушки! Фрейлейны! — зову я.
С той стороны стойки я, очевидно, похож на потерявшего голос идиота. Мне остается только прижаться к стеклу физиономией и строить рожи. Хотя в помещении тишина такая, что, кажется, зевни таракан — девушки должны были бы вздрогнуть.
— Думаю, они не очень обидятся, если я перелезу через ограждение и покажу им свой недуг! — заявляет Берю. — Что еще нам остается.
Он поет “Марсельезу”.
Та, что с более светлыми волосами, протягивает руку над столом и, не глядя на нас, показывает пальцем на табличку с осветившейся надписью “Тихо”. Заткнитесь, значит!
Та, которая с менее светлыми волосами, но с более пышными формами (невозможно иметь все сразу), достает из ящика еще одну табличку, на которой золотыми буквами по черному фону написано: “Закрыто” (по-немецки, естественно, но я не стану перегружать текст надписями в оригинале, тем более что для этого придется лезть в словарь).
— Закрыто! — перевожу я Толстяку. Величество теряет терпение, и как следствие — хладнокровие.
— Нет, но они что, не могли нам сказать раньше, эти шлюхи? Пусть мне дадут жалобную книгу, я напишу все, что о них думаю!
— Да брось ты! — огрызаюсь я.
Я вынимаю из брюк бумажку в сто немецких Марк (Аврелий) и трясу ею как флажком, будто матрос военного корабля, перекликающийся с другим судном.
— У-у… Девушки!
Блондинки бросают индифферентный взгляд на купюру и, как по команде, дружно указывают пальцами на табличку “Закрыто”.
— Если ты надеешься задобрить их бабками, ты, брат, ошибаешься, — закипает Берю. — Ты забыл, что у них в Германии столько капусты, что они вынуждены ее сжигать, как бразильцы жгут кофе, когда слишком большой урожай. Даже нищий не даст себе труда протянуть руку за милостыней. Он тебе скажет, чтобы ты перевел вспомоществование на его банковский счет.
Потеряв всякую надежду добиться хоть какого-то результата, я собираюсь уже трубить общий отход наших сил, решая наведаться завтра, как вдруг моему другу приходит в голову мысль. С ловкостью, на которую он, как мне всегда казалось, совершенно не способен, Берю взбирается на стойку, перекатывает могучий зад через ограждение и оказывается перед девицами. Я слышу сухой типичный треск молнии. На этот раз девушки “Люфтганзы” замолкают. У них отваливается челюсть и вываливаются глаза. Мгновенный гипноз! Полное обалдение! Обеих охватил столбняк.
— Ага, и я, смотрите, тоже изменился, а, Гретхен? — шумит Нахал. — Вы, похоже, очень заинтересовались моим социальным климатом, блондиночки? Это не насест для кур, мои дорогие! И не дирижерская палочка! Обыщите хоть всю Германию от Рейна до Нила, бьюсь об заклад, вы не найдете такого! Уникальная вещь! Простотип! Единственный экземпляр! Весло! Шлеп-бум! Франкфуртская суперсосиска! Высшего сорта! Нет экспорт! Сделано в Париже! Франция! Фоли-Бержер! Предмет мебели! Копия Эйфелевой башни! Извольте снять мерки! Длина-ширина! Метр-эталон вашему вниманию! Большой успех! Прима! Записывайтесь на прием! В очередь! Причаливание больших судов! Аэропорт Бейрут! Алле, хоп! Закончено! В норку! Спать! Нельзя переохлаждать! Насморк! До свидания! Помаши ручкой тетям! Гуд бай! Давай, Сан-А, говори, что нужно, они созрели.
Глава (вроде бы) пятнадцатая
— Тьфу, проклятье! — чертыхаюсь я, слыша, как колотят в мою дверь. Это полиция!
Стучать таким образом может только легавый. Во всем мире одинаково. А здесь к тому же немец!
Быть немецким легавым — значит быть полицейским вдвойне!
Сюзи, по-немецки произносится Сузи, дремлет рядом со мной, бюстом вверх. Эта та, которая из двух служительниц грузового аэропорта более блондинистая. Без бюстгальтера, лежа на спине, она выглядит как надувная кукла, из нижней половины которой вышел воздух. Дав мне все необходимые сведения (из-за чего, собственно, и произошел весь сыр-бор в аэропорту), служительницы грузовых авиаперевозок трансформировались в служительниц культа любви. Пошептавшись, эти милые девочки повезли нас в тихую небольшую гостиницу по дороге на Ратибон, примерно в тридцати километрах от Мюнхена. Замечательное местечко, старинное, гостеприимное, прямо среди леса, вокруг ни души. Похожая больше на небольшой мотель у шоссе, гостиница хороша уже тем, что открыта всегда и дает “уставшим” автомобилистам приют на час-два. После гвалта и духоты пивной я получаю истинное удовольствие от этого потерянного рая, где мы проводим остаток ночи. Две наши красавицы — настоящий подарок судьбы, и мы воздаем им по заслугам, Толстяк и я. Скачки стипль-чез! Мотель сотрясается от подвала до конька крыши.
Бум! Бум! — молотит в дверь невидимый посетитель, который предстает в моем воображении этаким ночным рыцарем, болтающимся в средние века по дорогам Европы, не зная ни границ ни таможни, в поисках ночлега то в замках, то в корчмах, то просто где придется. Он, видно, мощный парень, крутой, длинный, одет в черное. Я представляю себе уснувшего в седле средневекового странника и его коня, упершегося в конце концов мордой в чьи-то массивные ворота. Всадник начинает колотить в дверь копьем, как тот, что за моей дверью. Сверху над воротами открывается маленькое оконце, форточка, и заспанный голос спрашивает по-немецки: “Was Ist das?” (“Васисдас”, если быть точным в произношении) — так что во французский язык слово “форточка” так и вошло как “васистас”.
— Васистас? — бормочет заспанным голосом Сузи.
— Конец любовным утехам, — отвечаю я.
Черт, а так все здорово началось. Снова вышли на след, прекрасное местечко и женщина рядом, которую в хорошем смысле слова по праву можно назвать “постельной”. Мне даже удалось позвонить Фелиции и сказать, чтобы она оплатила счета в гостинице и отправлялась в Париж первым же самолетом или ночным поездом, если такой существует…
— Иду! — кричу я, залезая в штаны. — Зачем вышибать дверь?
Я представляю себе дальнейшее развитие событий: длинные объяснения с нашими германским собратьями, составление путаного протокола. Возможно, придется ехать с ними…
Наконец с тяжелым сердцем открываю, но вместо молодцеватого легавого обнаруживаю в проеме двери ночного портье, толстого и рыжего, в белой куртке, как у официанта, слишком короткой и узкой размера на два.
— Что? — раздраженно спрашиваю я.
У него совершенно заспанные глаза, светлая куцая бородка от лежания на боку топорщится в одну сторону. Розовые щеки блестят при свете лампочек.
— Вы коммизер Сан-Хантонио? — выговаривает он с трудом.
— Ну, я, — бросаю я вызывающе. — В чем дело?
— Вас просят к телефону.
Я смотрю с насмешкой в глаза портье. “Ты, парень, заливаешь, — говорят ему мои глаза, — мог бы мне предложить лапшу и получше”. Такие хитрости мы проходили. В коридоре стоят два здоровенных шкафа, готовые кинуться на меня, стоит только сделать шаг вперед…
Я быстро осматриваю коридор. Но, вопреки моим ожиданиям, там никого нет.
К тому же слуга кажется мне искренним. Он стоит и смотрит на меня, хлопая ресницами, с глупым видом.
— Кто это меня может спрашивать? Он делает усилие и пожимает плечами.
— Не знаю.
Закипая все больше и больше, я бросаю взгляд на часы. Они показывают 3 часа 10 минут римскими цифрами. Вот уж загадка, согласитесь? Кто, кроме Берю и моего личного ангела-хранителя, может знать, что я здесь?
— Сейчас приду! — говорю я Сузи.
Я закрываю дверь и направляюсь вслед за портье. Он ведет меня в глубь ресторанного зала. Дверь кабины открыта, и я вижу лежащую на телефонной книге черную трубку.
— Там, — показывает он пальцем.
Всегда несколько раздражает, когда лежит снятая с рычага трубка и ты не знаешь, что ждет тебя на другом конце провода.
Я смело хватаю маленькую эбонитовую гантель и бросаю в микрофон “слушаю”, похожее на чиханье под сводами церкви во время службы.
И тут — полный отпад!
Конец пониманию реальности!
Моментальное отупение!
Отказ восприятия!
Абсолютное размягчение серого вещества!
Старик!
Вы меня слышите, друзья? Шеф собственной персоной! Голос чистый, будто он только что прополоскал глотку. Патрон! Резкий, прямой, авторитарный, непререкаемый.
— Сан-Антонио?
— Э! Да… я… Это я, господин дир… Но, того… Как…
— Почему от вас никаких вестей с тех пор, как вы самовольно отправились в Германию?
— Но, патрон… я… С ума сойти… Как вы узнали…
— Есть новости?
Я набираю полную грудь немецкого воздуха.
— Ну, у меня очень большая новость, господин директор: я снова обрел зрение!
Это, видимо, сражает шефа наповал, поскольку настроение его резко меняется.
— Правда? Вот новость так новость! Действительно! Тогда я очень, очень рад, малыш!
— Спасибо, господин директор, а я в таком случае очень рад вновь стать “вашим малышом”.
Здорово ввернул, правда? Шеф получает это сообщение, будто дверью по физиономии, когда не ждешь, что она открывается в обе стороны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Руками, как лопатами, он разгребает протестующих и бросается вперед. Но тут, как по команде “газы!”, вся пивная устремляется навстречу Толстяку. Не мешкая, целая стая бесноватых бросается на приступ крепости Берюрье. Это похоже на танковый прорыв обороны под Седаном. Прут сплошной стеной! Как схватка в регби, помноженная на сто! Таран! Мюнхенцы лезут друг на друга! Они все хотят Берю. Хотя бы клочок! Если не клочок оторвать, то хоть плюнуть! Вы говорите: потолкались, пожурили, поорали! Какое там! На нем гора из тел, что твой скифский курган! Он уж, наверное, и не дышит с таким грузом на плечах, а я не могу ему помочь. Мне бы сейчас огнемет… И я, элитный полицейский, решаю смотаться, пока вся эта кутерьма не обрушилась и на меня. Время терять нельзя. Срочный отход! Я начинаю пятиться задом, отступая через бурлящую толпу наседающих. Меня отчаянно толкают со всех сторон желающие попасть в эпицентр. Я пропускаю их вперед, делая вид, что уступаю живому потоку из вежливости. Центробежная сила играет мне на руку. Меня выкидывают из толпы благодаря простому эффекту инерции. Можете мне поверить, ухожу я с тяжелым сердцем. Бросить моего Берю в такой неравной схватке — это подло, согласен. Осознаю! Но я все равно бессилен что-либо сделать. Остаться означает получить те же самые неприятности, которые ожидают его. Я буду ему более полезным на свободе, чем в камере (или в больнице) вместе с ним. И потом, ведь не бросишь же расследование на полдороге. Я только что вышел на след…
Уф, наконец я на улице.
— Ну, брат, что-то ты там задержался, — слышу я до боли знакомый голос. — Я уж начал беспокоиться.
Его Величество Человек Гора!
Улыбающийся, довольный…
— Как же тебе удалось?
— Ну, чума, брат, — смеется Берю, — их было слишком много. Как они меня повалили на пол, я вылез из-под тех, что были сверху, и пополз под столами. А они продолжали разбираться между собой.
Я прыскаю, представляя себе картину. И мы оба смеемся так, что нам даже трудно бежать к автомобильной стоянке.
Сидя за рулем “мерседеса”, я трогаюсь с места, как вдруг мне в голову приходит мысль. В принципе мысли в голову всегда приходят вдруг.
И так же быстро линяют оттуда.
Происходит встряска мозгов, и больше ничего.
Конечно, у таких, как Эйнштейн и я, мозги встряхиваются сильнее, чем у других, однако это не слишком движет человеческий прогресс. Здесь я бы мог дать вставку из одного своего бравурного философско-дерьмового опуса, о котором знаю только я, но лучше воздержаться. К чему действовать вам на перистальтику?
Наслаждение требует усилий, усилия приводят к успеху, то и другое предопределяет усталость. Возникает вопрос: на кой черт уставать от триумфа, если можно пожертвовать им в пользу отдыха? А, как вы думаете? Настоящее сладострастие прячется в неутолимости. Достижение успеха — тяжелая ноша. В связи с чем я оставляю вас дрейфовать на плоту вашей некомпетентности, а сам отойду в сторону. Так будет лучше для вас!
Словом, несколько глупостей назад я остановился на том, что, когда я завожу мотор своего “мерседеса”, мне в голову приходит мысль. Я выключаю зажигание и выскакиваю из машины.
— Куда ты понесся? — беспокоится Берю.
Не обращая внимания на его вопрос, я бросаюсь к машине нашего умершего посредника. Небольшой фирменный обыск, поверьте мне, хлеба не просит. Тут и доказывать нечего… А, кстати, я еще не проверил содержимое конверта. Сев за руль тачки Карла Штайгера, я разрываю конверт из плотной серой бумаги. Бабки!.. Я вытаскиваю толстую пачку купюр по тысяче марок. Но что это? В действительности пачка содержит только две купюры, верхнюю и нижнюю, которые могут играть свою истинную роль. А между ними проложены нарезанные в размер денег куски похожей на ощупь оберточной бумаги. “Кукла”, мальчики! Специально на тот случай, если Карлуша бросит взгляд в конверт до ухода малого с крючковатым носом. Эти ребята морально уже покончили с посредником. Нужно было просто дать ему видимость удовлетворения, пока он не хлебнет волшебного напитка, от которого самый болтливый враз становится молчаливым.
Здорово сыграно. Классическая работа, идеально выполненная. Мастерски и с блеском. Похоже, ребята очень спешили…
Так, теперь быстро обыскать машину!
Я чувствую себя в форме — спокоен, точен в движениях, с кристальной ясностью ума. Мой ум как алмаз.
Алмаз!
Я напрочь о нем забыл! Ух, вероломная глыба — сколько у меня из-за нее неприятностей! Я начинаю тщательно и методично рыскать по машине. Бардачок, карманы на дверцах, полка под задним стеклом, под сиденьями…
— Ну что там? — спрашивает меня Берю, которого любопытство и нетерпеливость выгнали из машины.
— Пока ничего, только пустые бутылки, грязные тряпки, пачки от сигарет, исписанные шариковые ручки… Настоящая помойка у твоего друга…
Я перехожу к багажнику. Там лежит зеленоватый баул, грязный и обшарпанный. Заглядываю внутрь…
Честно говоря, этак скоро деградируешь, копаясь во всякой дряни, принадлежащей другим. Будто в нечистотах человечества роешься… Словно разгребаешь помойные ямы с помощью чайной ложечки, подаренной тебе ко дню ангела… Повсюду предметы, кричащие о нуждах людей, о бедности и несчастьях…
— Ничего? — спрашивает Величество.
— Нет! А! Есть… что-то…
Я натыкаюсь на весь измятый обрывок тонкой розоватой бумаги.
Для очистки совести разворачиваю его. Рассматриваю для проформы. Берю, который очень хорошо знает своего Сан-А, уже охрип повторять “ну что?”, свидетельствующее о его природной нетерпеливости и недостатке воспитания в детстве.
— Толстяк, кажется, я нашел очень важную вещь! Мы снова на тропе…
— Да что там, черт возьми?
— Это копия транспортной накладной на багажное место весом в одну тонну на доставку из Нейволандт-одер-Изара в аэропорт Мюнхена.
— Ну и что?
— Маршал фон Фигшиш живет в Нейволадт-одер-Изаре, правильно? Ты забыл? Груз весом в тонну. Это был дирижабль или по крайней мере оболочка и гондола! И дата сходится… За два дня до нападения на нас, жертвой которого я был в Дуркина-Лазо. Поехали, быстро!
— Ну а теперь куда?
Я пронизываю его ироничным взглядом.
— В настоящий момент, друг мой, ты выглядишь таким дураком, что я даже не знаю, ты ли это!
Думаю, для того чтобы изменить мир, нужно прежде всего избавиться от зеркал. Не имея возможности смотреться в них, люди забудут или по крайней мере утратят лживое понятие о самих себе, которое заштукатуривает им мораль. Собственная дурь заставляет их любоваться собой, боготворить только себя. Это их религия, их политика, кругозор, наконец, честолюбие. Они начинают завидовать самим себе, как только открывают глаза и первый раз в жизни видят свое изображение. Так разобьем же все зеркала, чтобы не отгораживаться друг от друга стеклом, чтобы пробить лед непонимания. Возможно, мы проведем семь лет в несчастье, зато потом будем жить в беспробудном блаженстве.
Обо всем этом я рассуждаю, переминаясь с ноги на ногу перед окошечком в зале грузовых перевозок аэропорта.
По другую сторону стойки треплются две девицы, затянутые в оранжевую униформу.
Они не слышат друг друга и не видят друг друга, но каждая из них слушает себя и любуется собой в сидящей напротив подруге. Здесь в наиболее убедительной форме проявляется женская солидарность. Обоюдное отражение — для них единственная возможность самовыразиться. Они любуются сами собой в глазах собеседницы.
Мы ждем еще минут десять.
Мне уже надоело кашлять, а Берю брюзжать. Нам обоим осточертело исполнять в четыре руки концерт Людвига ван Бестолковена на крышке стойки: девушки — ноль внимания.
Надо отметить, что, кроме нас, в зале ни души. Даже удивительно, что в столь поздний час в этом окошке наблюдается некий признак жизни.
— Девушки! Фрейлейны! — зову я.
С той стороны стойки я, очевидно, похож на потерявшего голос идиота. Мне остается только прижаться к стеклу физиономией и строить рожи. Хотя в помещении тишина такая, что, кажется, зевни таракан — девушки должны были бы вздрогнуть.
— Думаю, они не очень обидятся, если я перелезу через ограждение и покажу им свой недуг! — заявляет Берю. — Что еще нам остается.
Он поет “Марсельезу”.
Та, что с более светлыми волосами, протягивает руку над столом и, не глядя на нас, показывает пальцем на табличку с осветившейся надписью “Тихо”. Заткнитесь, значит!
Та, которая с менее светлыми волосами, но с более пышными формами (невозможно иметь все сразу), достает из ящика еще одну табличку, на которой золотыми буквами по черному фону написано: “Закрыто” (по-немецки, естественно, но я не стану перегружать текст надписями в оригинале, тем более что для этого придется лезть в словарь).
— Закрыто! — перевожу я Толстяку. Величество теряет терпение, и как следствие — хладнокровие.
— Нет, но они что, не могли нам сказать раньше, эти шлюхи? Пусть мне дадут жалобную книгу, я напишу все, что о них думаю!
— Да брось ты! — огрызаюсь я.
Я вынимаю из брюк бумажку в сто немецких Марк (Аврелий) и трясу ею как флажком, будто матрос военного корабля, перекликающийся с другим судном.
— У-у… Девушки!
Блондинки бросают индифферентный взгляд на купюру и, как по команде, дружно указывают пальцами на табличку “Закрыто”.
— Если ты надеешься задобрить их бабками, ты, брат, ошибаешься, — закипает Берю. — Ты забыл, что у них в Германии столько капусты, что они вынуждены ее сжигать, как бразильцы жгут кофе, когда слишком большой урожай. Даже нищий не даст себе труда протянуть руку за милостыней. Он тебе скажет, чтобы ты перевел вспомоществование на его банковский счет.
Потеряв всякую надежду добиться хоть какого-то результата, я собираюсь уже трубить общий отход наших сил, решая наведаться завтра, как вдруг моему другу приходит в голову мысль. С ловкостью, на которую он, как мне всегда казалось, совершенно не способен, Берю взбирается на стойку, перекатывает могучий зад через ограждение и оказывается перед девицами. Я слышу сухой типичный треск молнии. На этот раз девушки “Люфтганзы” замолкают. У них отваливается челюсть и вываливаются глаза. Мгновенный гипноз! Полное обалдение! Обеих охватил столбняк.
— Ага, и я, смотрите, тоже изменился, а, Гретхен? — шумит Нахал. — Вы, похоже, очень заинтересовались моим социальным климатом, блондиночки? Это не насест для кур, мои дорогие! И не дирижерская палочка! Обыщите хоть всю Германию от Рейна до Нила, бьюсь об заклад, вы не найдете такого! Уникальная вещь! Простотип! Единственный экземпляр! Весло! Шлеп-бум! Франкфуртская суперсосиска! Высшего сорта! Нет экспорт! Сделано в Париже! Франция! Фоли-Бержер! Предмет мебели! Копия Эйфелевой башни! Извольте снять мерки! Длина-ширина! Метр-эталон вашему вниманию! Большой успех! Прима! Записывайтесь на прием! В очередь! Причаливание больших судов! Аэропорт Бейрут! Алле, хоп! Закончено! В норку! Спать! Нельзя переохлаждать! Насморк! До свидания! Помаши ручкой тетям! Гуд бай! Давай, Сан-А, говори, что нужно, они созрели.
Глава (вроде бы) пятнадцатая
— Тьфу, проклятье! — чертыхаюсь я, слыша, как колотят в мою дверь. Это полиция!
Стучать таким образом может только легавый. Во всем мире одинаково. А здесь к тому же немец!
Быть немецким легавым — значит быть полицейским вдвойне!
Сюзи, по-немецки произносится Сузи, дремлет рядом со мной, бюстом вверх. Эта та, которая из двух служительниц грузового аэропорта более блондинистая. Без бюстгальтера, лежа на спине, она выглядит как надувная кукла, из нижней половины которой вышел воздух. Дав мне все необходимые сведения (из-за чего, собственно, и произошел весь сыр-бор в аэропорту), служительницы грузовых авиаперевозок трансформировались в служительниц культа любви. Пошептавшись, эти милые девочки повезли нас в тихую небольшую гостиницу по дороге на Ратибон, примерно в тридцати километрах от Мюнхена. Замечательное местечко, старинное, гостеприимное, прямо среди леса, вокруг ни души. Похожая больше на небольшой мотель у шоссе, гостиница хороша уже тем, что открыта всегда и дает “уставшим” автомобилистам приют на час-два. После гвалта и духоты пивной я получаю истинное удовольствие от этого потерянного рая, где мы проводим остаток ночи. Две наши красавицы — настоящий подарок судьбы, и мы воздаем им по заслугам, Толстяк и я. Скачки стипль-чез! Мотель сотрясается от подвала до конька крыши.
Бум! Бум! — молотит в дверь невидимый посетитель, который предстает в моем воображении этаким ночным рыцарем, болтающимся в средние века по дорогам Европы, не зная ни границ ни таможни, в поисках ночлега то в замках, то в корчмах, то просто где придется. Он, видно, мощный парень, крутой, длинный, одет в черное. Я представляю себе уснувшего в седле средневекового странника и его коня, упершегося в конце концов мордой в чьи-то массивные ворота. Всадник начинает колотить в дверь копьем, как тот, что за моей дверью. Сверху над воротами открывается маленькое оконце, форточка, и заспанный голос спрашивает по-немецки: “Was Ist das?” (“Васисдас”, если быть точным в произношении) — так что во французский язык слово “форточка” так и вошло как “васистас”.
— Васистас? — бормочет заспанным голосом Сузи.
— Конец любовным утехам, — отвечаю я.
Черт, а так все здорово началось. Снова вышли на след, прекрасное местечко и женщина рядом, которую в хорошем смысле слова по праву можно назвать “постельной”. Мне даже удалось позвонить Фелиции и сказать, чтобы она оплатила счета в гостинице и отправлялась в Париж первым же самолетом или ночным поездом, если такой существует…
— Иду! — кричу я, залезая в штаны. — Зачем вышибать дверь?
Я представляю себе дальнейшее развитие событий: длинные объяснения с нашими германским собратьями, составление путаного протокола. Возможно, придется ехать с ними…
Наконец с тяжелым сердцем открываю, но вместо молодцеватого легавого обнаруживаю в проеме двери ночного портье, толстого и рыжего, в белой куртке, как у официанта, слишком короткой и узкой размера на два.
— Что? — раздраженно спрашиваю я.
У него совершенно заспанные глаза, светлая куцая бородка от лежания на боку топорщится в одну сторону. Розовые щеки блестят при свете лампочек.
— Вы коммизер Сан-Хантонио? — выговаривает он с трудом.
— Ну, я, — бросаю я вызывающе. — В чем дело?
— Вас просят к телефону.
Я смотрю с насмешкой в глаза портье. “Ты, парень, заливаешь, — говорят ему мои глаза, — мог бы мне предложить лапшу и получше”. Такие хитрости мы проходили. В коридоре стоят два здоровенных шкафа, готовые кинуться на меня, стоит только сделать шаг вперед…
Я быстро осматриваю коридор. Но, вопреки моим ожиданиям, там никого нет.
К тому же слуга кажется мне искренним. Он стоит и смотрит на меня, хлопая ресницами, с глупым видом.
— Кто это меня может спрашивать? Он делает усилие и пожимает плечами.
— Не знаю.
Закипая все больше и больше, я бросаю взгляд на часы. Они показывают 3 часа 10 минут римскими цифрами. Вот уж загадка, согласитесь? Кто, кроме Берю и моего личного ангела-хранителя, может знать, что я здесь?
— Сейчас приду! — говорю я Сузи.
Я закрываю дверь и направляюсь вслед за портье. Он ведет меня в глубь ресторанного зала. Дверь кабины открыта, и я вижу лежащую на телефонной книге черную трубку.
— Там, — показывает он пальцем.
Всегда несколько раздражает, когда лежит снятая с рычага трубка и ты не знаешь, что ждет тебя на другом конце провода.
Я смело хватаю маленькую эбонитовую гантель и бросаю в микрофон “слушаю”, похожее на чиханье под сводами церкви во время службы.
И тут — полный отпад!
Конец пониманию реальности!
Моментальное отупение!
Отказ восприятия!
Абсолютное размягчение серого вещества!
Старик!
Вы меня слышите, друзья? Шеф собственной персоной! Голос чистый, будто он только что прополоскал глотку. Патрон! Резкий, прямой, авторитарный, непререкаемый.
— Сан-Антонио?
— Э! Да… я… Это я, господин дир… Но, того… Как…
— Почему от вас никаких вестей с тех пор, как вы самовольно отправились в Германию?
— Но, патрон… я… С ума сойти… Как вы узнали…
— Есть новости?
Я набираю полную грудь немецкого воздуха.
— Ну, у меня очень большая новость, господин директор: я снова обрел зрение!
Это, видимо, сражает шефа наповал, поскольку настроение его резко меняется.
— Правда? Вот новость так новость! Действительно! Тогда я очень, очень рад, малыш!
— Спасибо, господин директор, а я в таком случае очень рад вновь стать “вашим малышом”.
Здорово ввернул, правда? Шеф получает это сообщение, будто дверью по физиономии, когда не ждешь, что она открывается в обе стороны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23