А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Во флигеле и в спортзале школы уже не хватало места для раненых, больных и медперсонала. Женщины из соседних домов помогали чистить картошку, убираться, стирать белье. Мать тоже по утрам работала в лазарете и что ни день приносила домой завернутую в платок кастрюлю: рис, картошка, жареная свинина, гуляш, овощи. Обычно этого хватало и для нас троих, и для Наперстка, который жутко разволновался, когда у нас поселился красноармеец.
— Я ухожу,— говорил он и торопливо скрывался в спальне, когда грузовик останавливался под окном, из кабины вылезал шофер Леня и звал меня, чтобы я отнес в подвал уголь, дрова или картошку, которые он привозил нам из своих рейсов.
Наперсток каждое утро отправлялся на работу через балкон — только бы не попасться на глаза Лене. Часто вечерами он подолгу задерживался, пробирался в дом опять-таки через балкон, тихо стучал в дверь и шептался с матерью, которая тоже часто не спала.
— Ну почему ты так боишься? Что тебе сделал Леня? — допытывалась она.— Кроме добра, мы от него ничего не видим. Да он мухи не обидит! Заботится о детях как о своих собственных.
Я отыскал карточку, которая раньше стояла на буфете: отец в форме трамвайщика на конечной остановке у Вильдер-Манна, на заднем плане моторный вагон и деревья, теперь наполовину вырубленные. Перечитал я и несколько писем, полученных от отца незадолго до бомбежки. «В блиндаже,— писал он,—3 января 1945 года. Сегодня воскресенье, мы не в наряде и сидим в этих тесных стенах, в темноте. Свечи на исходе, и не знаю, как потом смогу писать. Погода помягчела, но вчера одного из наших ранило осколком, когда он вышел из блиндажа. У меня такое ощущение, что еще многим достанется, о самом худшем я и думать не смею...» Через неделю он сообщил матери, что за девяносто злотых — сорок пять марок на наши деньги — купил пачку табаку и выслал ей. «Ты его подсуши, он, наверно, отсырел, лучше всего высыпь на плиту, только ненадолго»,— советовал он и обещал прислать еще, можно его обменять на продукты или одежду для нас. «В последние дни мы усердно пилили и кололи дрова, чтобы не замерзнуть в этой норе. Я про себя подумал, как бы пригодился и вам хотя бы кубометр. У нас тут ледяная стужа, в караул надеваем тулупы на меху, иначе не выдержать. В блиндаже, если то и дело не вставать и не подбрасывать дров, по ночам стоит лютый холод, утром рядом с нами иногда валяются закоченевшие мыши, так называемые «домашние животные»...»
Несколько раз я наведывался на обменный пункт и гордо клал там на стол пачку своего собственного табака. Его проверяли, взвешивали, и за хорошее качество я получал много сигарет марки «Друг», которые мать потом меняла на кофе, какао или шоколад. Немного денег она выдавала мне, на учебники и другие вещи для школы. Вместе с Сэром мы после обеда часто рыскали по букинистам у Нойштадтского вокзала, разыскивали дешевые атласы, книги по истории, нашли двадцатитомный лексикон прошлого века, собрания сочинений Гёте и Шиллера, отпечатанные на рисовой бумаге произведения Бюхнера, даже афоризмы Лихтенберга, многие из которых знал мой отец. Напихав сколько можно в школьную сумку и зажав остальное под мышкой, я тащил их домой, радуясь тому, что каждые две сигареты превратились в тысячи печатных и даже проиллюстрированных страниц. И чтобы мои торговые операции окончательно приобрели смысл, я начал одну за другой читать эти книги, выписывая из них наиболее интересное: имена, даты, города и страны, куда охотно бы съездил, названия высочайших гор и самых длинных рек, множество стихов и дерзких изречений, которых не было в хрестоматии. С пылающими ушами я читал, что происходит, когда зачинают и рожают детей. Однажды брат накрыл меня за этим занятием и, увидев изображение еще не родившегося ребенка, спросил:
— Мы что, вправду вылезаем из живота?
Я быстро захлопнул книгу и сказал то же, что говорила мать в ответ на подобные вопросы:
— Да что ты, разве ты не помнишь, как совсем маленьким лежал на зеленом лугу на солнышке, а вокруг пестрели яркие цветы?
Но брат покачал головой, ведь он помнил только ночи в бомбоубежище, когда просыпался на минутку.
— Там все было серое,— уверял он,— и холодно, я постоянно мерз.
Однажды Наперсток исчез, удрал через границу на запад, там у него были жена и дети.
— Не верю,— сказала мать.
В этот день она не пошла на работу, безучастно сидела в комнате, дала нам клад от буфета, к которому мы обычно и приблизиться, не смели. Мы могли взять сколько угодно шоколада, какао и сгущенки, но все казалось нам невкусным из-за того, что мать сама ничего не ела,
только "Плакала и шепталась с бабушкой и теткой Лоттой, муж которой уже вернулся из плена.
— По крайней мере хоть раз Максов паршивый дых сослужил добрую службу,— пошутила тетя Лотта.
Но мать даже не улыбнулась, она бы сейчас же поехала за Наперстком и вернула его, если б знала, куда он сбежал.
— Струсил он, да и совесть, видать, нечиста, кто знает, сколько за ним грехов,— услышал я бабушкин голос.— Может, он был в эсэсовской полиции, вот и нажил себе врагов.
Мать горячо запротестовала, он-де служил в роте связи и был на фронте, в России, где воевали сотни тысяч, не могли же они все быть преступниками.
— Преступников среди них вполне достаточно,— возразила тетка, рассказывая, что вычитала из газет или знала по слухам.— А то с чего бы этому Альфреду так боятьсй русских? Даже Лени, он-то и мухи не обидит. Скажи спасибо, что удрал, не то, глядишь, впутал бы тебя в какую-нибудь историю.
Я достал из подвала велосипед и вынес его во двор. Ни следа ржавчины на нем не было, цепь и колеса крутились играючи, как если бы на нем ездили каждый день. Динамка, фара и тормоз работали, ноги мои до педалей доставали, руль и спицы сверкали, звонок звенел как колокол: динь-дон. Я взобрался в седло, крепко уцепившись за стойку сушки для белья, и осторожно тронулся с места. Брат скакал вокруг и кричал;
— Звони, звонить надо!
Но мне-то надо было держать равновесие, жать на педали, хвастливо петлять вокруг многочисленных стоек.
— Звони же! — взмолился брат, заступив мне дорогу. С превеликим трудом я вывернул мимо него, позвонил
и, потеряв равновесие, врезался в одну из стоек. Заднее колесо погнулось, несколько спиц сломалось, левое колено ободрано.
— Это ты виноват, олух! — обругал я брата, собираясь встать и всыпать ему как следует. Но он сказал:
— Ой, да у тебя кровь! — Вытащил из кармана носовой платок и промокнул мне колено.
Мне было и смешно, и досадно, я не чувствовал никакой боли и не знал, что делать и что говорить. Молчаливые и подавленные, мы отнесли велосипед в подвал. К нашему изумлению, там в углу нашелся новенький обод и спицы: отец запасся ими перед уходом на фронт.
— Вот повезло! — Брат ужасно обрадовался, что я в два счета могу починить велосипед.— Если он тебе когда-нибудь больше не понадобится, я почищу его во дворе и назвонюсь сколько влезет, ладно?
Какое-то время с матерью было плохо, она болела, да и хлопот хватало. От Наперстка известий не было, она тщетно ждала его возвращения. Мы вместе написали отцу два письма, но он не ответил. На дядю Ханса надеяться тоже не приходилось, всякий раз он появлялся с разными смазливыми девицами, они сидели среди чемоданов в новенькой коляске, которую дядя приделал к мотоциклу. Эти девицы дяде весь свет заслонили, он спешил получить материю и деньги вперед, но кукол привозил слишком мало. А в конце концов вообще исчез, перед рождеством, как^раз когда матери собрались делать детям подарки. Наша мать отдала куклы-образцы, обещая остальным клиенткам во что бы то ни стало вернуть деньги и материал,— все без толку. Кто-то настрочил на нее донос, прибыли двое полицейских с ордером на обыск по обвинению в мошенничестве и спекуляции. Дверцу буфета— ключ мать от возбуждения не смогла найти — взломали: на свет появился шоколад, несколько фунтов кофе, какао, банки со сгущенным молоком и остаток моих выменянных сигарет.
— Укрывательство продуктов,— сказал один из полицейских, раскладывая, пересчитывая, занося все в протокол, потом спросил: — А где же куклы?
Напрасно мать уверяла, что у нее нет больше ни одной, они перерыли все шкафы, все ящики, даже постели, пока на грузовике не подъехал Леня и не окликнул меня с улицы, потому что опять прихватил немного угля.
— Он живет в этой комнате? — спросил полицейский. Я кивнул и, указывая на опустошенный буфет, добавил:
— Да, это его вещи, сейчас он будет здесь. Полицейские струхнули, быстро покидали шоколад,
кофе, какао, сгущенку и сигареты обратно в буфет, порвали протокол и, бормоча извинения, убрались восвояси, прежде чем Леня вошел в дом. Мать на радостях обняла меня и его и наконец-то рассмеялась, а на следующий день все продала, распорола платья, занавески и простыни, чуть ли не последнее полотенце отдала, чтобы по крайней мере вернуть женщинам их деньги и материю вместо заказанных кукол.
Незадолго до рождества Зеленая, пробравшись как-то вечером по глубокому снегу, остановилась возле нашего дома. Я сидел у окна, которое было теперь без занавесок, и решил, что в свете фонаря она увидела меня. У нее, как раньше у Инги, были длинные черные косы, она подошла к двери и позвонила к нам. Я открыл и, впервые стоя так близко от нее, увидел, что юбка и пальто у нее были темно-синими, вовсе не из того зеленого материала, как платье с буфами и летние кофточки. И глаза ее, глядевшие удивленно и с любопытством, словно бы изменили цвет и видели меня первый раз в жизни.
— А больше никого нет? — спросила она и хотела уйти.
Но тут из комнаты выкатился тмой брат и крикнул:
— Мамочка сейчас придет!
Я был так растерян и смущен, что просто онемел и даже не пригласил ее войти. Она тоже оробела, торопливо заговорила о своей младшей сестренке и о кукле, которую ей надо забрать, и в доказательство продемонстрировала хозяйственную сумку. У меня даже спина взмокла, я ведь и без того стыдился этой истории с куклами, а перед Зеленой готов был прямо сквозь землю провалиться. Но в эту минуту, будто догадавшись о моей беде, появилась мать с куклой в руках и сказала:
— Заходи, Урзель, я сохранила для вас самую последнюю, но об этом не должен знать ни один человек.
Мать тщательно завернула куклу в бумагу, напихала сверху в сумку старых газет и с улыбкой кивнула девочке.
— Передай привет матери, мы вместе с ней работали в парфюмерии у Реннера, твоей сестренки тогда еще на свете не было. Время-то как летит!
Я все ехал и ехал на отцовском трамвае, в угоду отцу засунув в карман второй билет, упавший и снова зачем-то поднятый. Он навязывал мне еще и какие-то часы, будто настало время расхватывать наследство. Но почему я вообще не спросил про место и время? Ничто меня не подгоняло, не было для меня ничего важнее этой поездки с ним, этого неожиданного свидания и воспоминаний, что овладели и им, и мною. Тогда, вернувшись из
плена, он молча и печально поглядел на меня, когда я сказал, что передумал и выбрал другую профессию. Он воспринял это как признак отчуждения из-за долгой разлуки, и пропасть между нами и вправду была непреодолима. С тех пор прошло слишком много времени, наши пути разошлись и только теперь по чистой случайности пересеклись вновь. Или он искал встречи? Или ее искал я сам? Или мы шли навстречу друг другу, без оглядки на остальных и на прошлое? Может быть, несмотря на разрыв, он чувствовал себя ответственным за мой путь даже больше, чем за свою службу, за те пути, по которым ездил сам, за конечные остановки, где у него было время передохнуть и оглядеться вокруг? Или он хотел узнать, как я к нему отношусь? И вообще, за что я должен благодарить его или упрекать? Может, мне стоит признаться ему, что я на многое смотрю его глазами и что многие из его слов и мыслей при всей их путанице и невразумительности бродят в моей голове? Мне чудилось, будто я слышу тиканье часов, которые он носил в кармане и хотел подарить мне. Я понял, что ничего не знаю о его детстве, юности и обо всех чаяниях и надеждах, которые он, улыбаясь, хранил в душе. И если я теперь не спрошу, а он не ответит, я безвозвратно потеряю последний шанс обрести его, а вместе с ним и себя.
Я был испуган и потрясен до глубины души, когда в тот холодный декабрьский день через полтора года после окончания войны пришел из школы и увидел на кухне отца, худого, коротко остриженного. Брат торчал у двери, для него это был чужой человек. Мы боялись подойти ближе, хотя он протянул к нам руку и тихо сказал:
— Идите же сюда, мальчики.
Голос у него звучал по-другому, неуверенно и хрипло, лицо заострилось, исхудало, заросло черной щетиной, нескольких зубов не хватало, губы обметало серым налетом.
— Да идите же,— повторил он, пытаясь встать и обнять нас. Но не смог удержаться на ногах и опять рухнул на стул.— Долгая была поездка,— смущенно пояснил он и закрыл глаза, из которых текли слезы.
Его тощие ноги были обмотаны портянками, дырявые, подвязанные бечевкой сапоги он снял. А теперь со страдальческим от боли лицом хотел снять и грязную, продраенную летчицкую тужурку, но потом опустил руку и ухватился за серый вещмешок, лежавший рядом с шапкой.
— Хлеба хотите? — Он вытащил уже обгрызенную краюху и протянул нам.
Мы не двинулись с места, и он медленно съел ее сам, а когда мать, со стоном распахнув дверь, ворвалась в кухню, разрыдался.
— Рудольф! — Она с криком обняла его.
В новогодний вечер брат бесследно исчез из дома. Когда я бросился его искать, шел снег и дул ледяной ветер.
— Не мог он уйти далеко,— сказала мать, в третий или четвертый раз обойдя вокруг школьного сада, деревья в котором были почти все вырублены. Я видел, как отец спустился по лестнице. Это стоило ему огромного труда, он крепко держался за стену и, дойдя до двери, закричал:
— Ахим! Ахим!
Где-то хлопнул выстрел, в небе вспыхнули разноцветные ракеты. Возможно, это русские праздновали Новый год, но в школьном флигеле, где располагался лазарет, было темно и тихо. Наш Леня заходил к нам еще несколько раз, привозил уголь, а потом уехал на родину.
— Вологда на Вологде,— сказал он,— там сугробы под два метра.
Во время прощания, которое явилось для нас полной неожиданностью, мать расплакалась и даже хотела проводить Леню на вокзал, но возле дома стоял грузовик, Леня влез в кузов и уехал, навсегда.
— Ахим, отзовись! — только и крикнул я, как отец и мать, и бросился прямо по снегу.— Ахим!
Один из его приятелей, черноволосый и курчавый Гюнтер, без шапки и пальто стоял у забора спортивного зала, возле заснеженных кустов, и уже хотел удрать, но я ухватил его за свитер.
— Где он? — набросился я на Гюнтера.— Говори, а то как дам!
И тут я услыхал, как меня жалобно и словно откуда-то издалека позвали по имени, вслед за тем раздались всхлипы и стоны. Гюнтер только сказал:
— Там.
Брат лежал в снегу под кустом, от него разило перегаром, и он скрючился, как тогда на лестнице после курения. Рядом валялась, уже почти пустая бутылка
— Это от Лени,— забубнил брат, когда я поставил его на ноги и встряхнул.— Это не для него, он и так все у нас отбирает! — взвизгнул Ахим, увидев медленно приближающегося отца.— Я хочу, я хочу отпраздновать Новый год с Гюнтером и Леней!
Я тоже чувствовал себя не в своей тарелке и часто по вечерам уходил с фройляйн Корди в театр. Отец только молча сидел на кухне, ел, засыпал на стуле, а когда просыпался и матери не было дома, расспрашивал меня про Леню и про Наперстка.
Фройляйн Корди снимала по соседству комнату и иногда покупала у матери кофе. У нее был брат — известный опереточный тенор. У него она брала билеты, в любом количестве, в одиночку не решаясь появляться на темной разрушенной улице возле Альбертплатц, где уцелевший заштатный танцзал превратили в театр оперетты. Фройляйн Корди звала меня «мой маленький кавалер». Так она и представляла меня певцам, хористам и кордебалету; она приносила им вино и шампанское, которое распивалось в гардеробной, и желала «ни пуха ни пера», когда оркестр уже настраивал инструменты. Специально для нас открывали дверь, и мы проскальзывали на свои места в первом ряду, совсем рядом со скрипачами и виолончелистами, которые дружески нам кивали, так как ценили вино Корди и мой смех. Я корчился со смеху, визжал и хохотал до слез плоским шуточкам и остротам на сцене, хотя уже бог знает в который раз смотрел «Куманька из глухомани» или «Пятерых на одной лошади» 1. Только по дороге домой я узнавал от Корди, что опять кто-то из скрипачей, трубачей или барабанщиков сфальшивил по моей милости.
— Мой маленький кавалер, у тебя чудесный характер,— сказала она как-то раз и, прижав мою голову к своей груди, поцеловала в лоб.— Будь ты постарше, мы и правда могли бы повеселиться,— прошептала она, вдруг став серьезной и смущенно глядя на меня сверху вниз. Потом оторвалась от меня и быстро побежала к трамвайной остановке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16