— Больше у меня ничего нет,— виноватым голосом сказал он.
— Можно мне позвонить в Тбилиси? — попросил я.
— Пожалуйста, но это не так просто.
Все-таки мы дозвонились. К телефону долго не подходили. «Как спокойно они спят,— рассердился я,— так спокойно, как будто я дома»,
— Слушаю!
Наконец-то! Лия отвечала так, словно кроме меня кто-нибудь еще мог позвонить среди ночи! Это взбесило меня еще больше.
— Ты спишь? — Я вложил в этот вопрос как можно больше иронии.
— Гига, это ты?
— А кто еще может быть?
— Ты откуда звонишь? — Я услышал, как она зевнула.
— С того света!
Лия рассмеялась:
— Ты домой не собираешься?
— Нет, и никогда не соберусь.
— Почему, дорогой? — поинтересовалась она так невозмутимо, словно стояла рядом и снимала с моего пиджака обыкновенную ниточку,
— Потому что так надо.
— Ладно, повесь трубку и приезжай. Я хочу спать.
— Не приеду, ты слышишь, никогда не приеду! — закричал я, не забыв взглянуть на дежурного. Он закрылся газетой.
— Где ты? — спросила Лия.
— В Вазиани!
Дежурный высунулся из-за газеты и кивнул, подтверждая, что я действительно нахожусь в Вазиани.
— Хорошо. Оставайся там.
— Подожди, не вешай трубку! — я испугался: она могла все принять за шутку и дать отбой. От нее всего можно было ожидать. А я хватался за телефонный провод, как утопающий за соломинку, и если прервется связь, что со мной будет — подумать страшно!
— Я в самом деле нахожусь в Вазиани, на станции,— сказал я как можно спокойнее.
Лия долго смеялась от души, и я терпеливо ждал. Потом голос у нее изменился, и она замолчала. Я тоже молчал и ждал, когда же она поймет, что я не шучу. Я молчал и думал: недопустимо, чтобы женщины работали телефонистками.
— Где-е? — спросила Лия.
Наконец-то мои слова угодили в какую-то клеточку ее сознания, как биллиардный шар в лузу.
— На станции Вазиани,— я говорил очень спокойно, не хотел ее пугать.— Потом я тебе все объясню.
— Ты жив? — закричала Лия.
— Жив. Не бойся.
Не следовало говорить ей — не бойся! Этим я напугал ее вконец, и она расплакалась:
— Гига... Гига...
— Я цел и невредим! — уверял я тщетно,
— Я еду сейчас же! — твердо проговорила она.
— Постой..,
Но она положила трубку.
Дежурный повел меня умываться, потом я предложил ему поиграть в шахматы, заметив на шкафу игральную доску. Я сделал это для того, чтобы он не считал меня сумасшедшим. Он выиграл у меня две партии и потерял всякий интерес к игре. Поскучнел заметно и предложил поиграть в города. В эту игру я часто играл с Мамукой.
— На какую букву? — спросил я.
— Все равно, давайте на «б».
— Хорошо.
Он дал мне бумагу и карандаш, и я начал перечислять все города на «б», какие только знал: Батуми, Берлин, Брянск, Братислава, Барселона, Бомбей, Брно, Баку, Боржоми, Брест, Буэнос-Айрес, Багдад, Бонн, Бейрут, Белград, Белореченская, Бильбао, Бирменгэм, Бордо, Бостон, Бухарест, Бухара, Бразилиа, Брюссель, Будапешт...
«Господи,— думал я,— сколько городов на свете, а я почему-то сижу в Вазиани!»
Лия распахнула дверь, увидела меня и стала сползать на пол. Мы с дежурным кинулись к ней, подхватили, усадили на стул. Она не сразу пришла в себя. Первое, что она спросила, открыв глаза, было:
— Тебя побили?
Мне стало стыдно перед дежурным.
— Кто это мог меня побить!
— Я вижу, что побили,— упорствовала Лия, ощупывая мое лицо руками,— больно?
— Нет.
— Ну скажи, кто тебя побил?
— Да никто, поверь мне! Почему ты считаешь, что меня непременно должны избить?
— Поехали домой.
Я поблагодарил дежурного. Мне кажется, он не только меня, но теперь и мою жену считал сумасшедшей, и на всю жизнь сохранил это убеждение.
Лия молча вела машину. Я сидел рядом, закрыв глаза, как будто спал: не станет же она скандалить со спящим. Но Лию не так-то легко обмануть.
— Так я и знала,— сказала она.— Так я и знала.
Она заинтриговала меня, и я не удержался, чтобы
не спросить.
— Что ты знала?
— Ты с утра был сам не свой...
До самого дома мы не проронили больше ни слова. Поставив машину в гараж, Лия сказала:
— Гига, я хочу предупредить тебя, чтобы это больше не повторялось.
Потом я лежал в темной комнате и думал: каждый пусть смотрит за своим носом. Угрызения совести без причины — признак глупости. Надо сидеть и не рыпаться, пусть каждый отвечает за себя,
Я услышал шепот Лии:
— Гига, Гига.
— Что?
— Ты все об этом думаешь?
— Нет.
Откуда она знает, о чем я думаю?
— Спи.
— Ладно.
Но я не так уж глуп, и угрызения совести не бывают без причины..,
— Спи.
— Да... Да...
Лия наконец заснула. Теперь никто не мешал мне думать.
Сегодняшнее происшествие потрясло меня. От себя я такого не ожидал. Что со мной творится? Может, Соломон Тушманишвили давно умер, и я беседовал с ним в своем воображении? Надо обратиться к психиатру. Нет, только не это. Сразу пойдут слухи, что я свихнулся. Лучше заняться гимнастикой йогов: встану на голову и буду себе стоять — кому какое дело! Все это от переутомления. Только вот, отчего я устал? Два года не садился за машинку. И не хочу, видеть ее противно. Лия каждый день демонстративно стирает с нее пыль, хочет меня завлечь. Не выйдет! Я найду себе другую работу. Попрошусь редактором в издательство. Неужели не возьмут?
Вдруг я остро позавидовал всем, кто по восемь часов в день работает, склонившись над станком или над столом, позавидовал даже вазианскому дежурному с ангельскими крыльями вместо ушей. Большая часть человечества трудится. А я царапаю какую-то ерунду, вычитанную из учебника 8-го класса, и могу целый год сидеть сложа руки. Понимаю еще, был бы настоящим писателем. «Впрочем, время покажет, кто писатель, а кто нет,—услужливо подвернулась предательская мыслишка,— оглянись, что вокруг делается. Ты, по крайней мере, за чинами не гонишься, никому дорогу не перебегаешь. Лучше о семье подумай, чем терзаться беспричинными угрызениями совести».
Я тихонько встал и босиком пошел в ванную. Зажег свет, закрыл дверь и остановился перед зеркалом.
— Привет,— сказал я себе,— всыпали тебе, наконец?
— Поделом, если б и досталось, заслужил.
— За что же, дурак?
— Потом скажу.
— Когда все-таки?
— Когда-нибудь.
На меня смотрело уродливое, исцарапанное лицо, наспех склеенное неумелым иллюзионистом. Он как будто из разных коробок достал нос, глаза, рот и уши. Я отвернулся от мерзкого зрелища и сел на борт ванны в твердой решимости остаться здесь до утра. Нет, навсегда. В ванне лежало замоченное белье, я разглядел полосатую майку Мамуки.
— Но я обязан,— вдруг осенила меня спасительная мысль,— обязан заботиться о семье.
Настроение у меня тотчас исправилось, и, позабыв об осторожности, я запел. Очень скоро в дверь ванной постучали:
— Гига!
— Что тебе, дорогая? — говорил я очень сдержанно.— Почему ты не оставишь меня в покое? Могу я иметь в этом доме свой угол? Вот я его нашел и прошу меня не тревожить.
— Открой на одну минутку.
— В конце концов кто ты такая и что тебе от меня надо?!
— Козлятушки-ребятушки,— запела тоненьким голоском Лия.—...Ваша мать пришла, молочка принесла.
Моя жена и сын обращаются со мной так, будто я их ребенок, а они мои родители.
Я не открывал дверь только потому, что мне было стыдно: разорался среди ночи, как идиот! Но чем большую неловкость мы ощущаем, тем грубее становимся.
— Иди спать, оставь меня в покое!
— Гига, родной, умоляю, впусти меня на секунду, а потом пой, сколько хочешь!
— Что за такое неотложное у тебя дело? Можно подумать, что ты забыла постирать мне сорочку и среди ночи об этом вспомнила!
— Тебе не стыдно? Как будто я не стираю твоих сорочек! Разреши мне взять одеколон.
— Зачем он тебе?
— Нужен... Вот и Мамука проснулся. Ступай, сынок, спать.
— А почему папа поет? — спросил Мамука.
— Мамука! — окликнул я сына.
— Чего! — грубо ответил он, видимо, рассерженный моим недостойным поведением.
— Мамука, у тебя есть друзья?
— А у тебя?
— У меня есть.
Дальше все пошло обычным путем.
— Тебе завидуют,— внушала мне Лия.— Но это ничего. Всем великим писателям завидуют.
По-моему, наступило время рассказать еще одну историю, которая также нарушила мирное течение моей жизни. Здесь же я хочу повторить то, с чего начал эту повесть: во всем виновата память, которую я невольно растревожил.
В один прекрасный день позвонили с телестудии. Трубку подняла Лия, переговорив с кем-то, она сообщила:
— О тебе готовится передача — «Писатель в студии». Сегодня вечером приедет редактор.
— Если папа выступит по телевизору, зачем приходить сюда редактору? — спросил Мамука.— Лучше пусть папа пойдет на студию.
Вопрос мне показался неуместным. Лгут, когда утверждают, будто устами младенца глаголет истина. На какое-то мгновение я даже усомнился в гениальности своего сына. Ему следовало бы знать, что к его отцу всегда приходят сами, а не он бегает куда-то.
— Мой маленький Цезарь,— хотелось сказать мне ему,— ты, очевидно, еще не понял, что писатели делятся на две категории: к первой относятся те, которые умоляют, чтобы их пригласили на телестудию, а ко вторым посылают редактора на дом.— Но я промолчал, предпочтя педагогическую уловку: пусть ребенок сам обо всем догадается!
Я не любил ходить на телестудию. Должно быть, оттого, что чувствовал — это было единственное место, полностью соответствующее моему творчеству той иллюзией действительности, которая достигалась с помощью волшебных машин.
Как будто телевизор был клеткой, в которую непременно должны посадить меня и где я взаперти должен был провести всю свою жизнь. Представьте себе, в глубине души я боялся, что так оно и случится. Я сидел в металлическом кресле, как любимое дитя на коленях циклопа, и на меня была направлена тысяча прожекторов. Я, разумеется, не видел тех, кто разглядывал меня. Это было единственным утешением. Правда, было нечто, посрамлявшее технику, пробивавшее копьем стеклянный панцирь и впивавшееся мне в лоб. Это был взгляд Лии, исполненный любви и восхищения, и от этого увеличенный в миллион раз. Как-то я чуть было не заорал с экрана: не смотри на меня так! Неудобно!
Главная причина, влекущая меня на телестудию,— Мамука. Мамука любил телевизор больше, чем родителей. Да что родители! Больше, чем мяч. Его до самозабвения увлекал этот странный, очень занятный гипнотизер, столь неутомимый, что только такие энергичные люди, как Мамука, могли поспевать за ним. Каждое мое появление на экране телевизора рождало в душе Мамуки удивление и одновременно гордость. Удивляло его то, что тот самый человек, который целый день шаркал своими шлепанцами по квартире, вдруг становился таким близким, выглянув из окна родного телевизора. А гордился он тем, что этот человек был его отцом.
Вечером, действительно, пришел редактор телестудии. Дверь открыл Мамука. Я сидел у себя в белой сорочке, при галстуке, в парадном костюме, в полной боевой готовности. Ведь за редактором мог появиться и оператор. Однажды по телевизору показывали всю нашу семью. Целый день снимали. Я то сидел за столом и делал вид, будто работаю — пишу, то играл с Маму- кой. Сидя на полу мы с ним собирали из «конструктора», кажется, подъемный кран. Мамуку это занятие не интересовало, но возразить режиссеру с телестудии он
не посмел. Лия в нарядном платье, причесанная и похорошевшая, то возилась на кухне, то подходила к нам и с любовью на нас смотрела — тоже согласно замыслу режиссера.
— Папа дома? — спросил женский голос.
— Дома. Заходите, пожалуйста,— отвечал Мамука. Такую вежливость с его стороны я мог объяснить только тем, что гостья в самом деле имела отношение к телевидению. Мамука сотрудников телевидения узнает на улице. Иногда показывает на совершенно незнакомого человека и уверенно говорит: он работает на телестудии. Может, по ним и видно, чем они занимаются, я лично не замечаю. Но у сына моего особое чутье на людей этой профессии.
Я вышел в переднюю и увидел женщину, которая гладила Мамуку по голове.
Когда она взглянула на меня, я чуть не упал.
— Софико! — пробормотал я.
— Здравствуй, Гига! — она протянула мне руку.
Мамука счел мое смущение естественным и радостно
помчался на кухню.
— Мама, мама! С телевизора пришли!
Лия появилась, вытирая руки о передник (она тоже была готова — жена писателя, образцовая хозяйка). На лице ее играла улыбка, хранившаяся в реквизите до нужного случая:
— Прошу вас, входите.
Лия открыла входную дверь и выглянула, надеясь увидеть оператора:
— Вы одни?
— Да,— сказала Софико.
— Добро пожаловать. Гига, что ты стоишь, принимай гостью.
Первоначальное волнение несколько улеглось. Я знал, что когда-нибудь встречу Софико, но не думал, что она придет к нам. Вот тебе твое телевидение! От него всего можно ожидать. Теперь главное — держаться так, чтобы Лия ничего не заметила.
Мы прошли в кабинет.
— Садитесь,— я подставил Софико стул.
— Благодарю вас,— ответила она, словно понимая, что при жене лучше обращаться друг к другу на «вы». Лия немного покрутилась в комнате: поправила стопку бумаги на столе, переставила пепельницу. Это было
молчаливое предупреждение: женщина, явившаяся в наш дом, должна знать, что здесь властвует Лия,
Вслух она произнесла:
— Не буду мешать вашей работе. Меня ждут дела на кухне.
Это тоже имело свой подтекст: мол, я не сую нос в дела мужа, как другие жены.
Я посмотрел на Софико. Она совсем не изменилась, только под глазами появились морщины. Да, еще она выкрасила волосы. Двенадцать лет назад она была блондинка, а теперь выкрасилась в темно-каштановый цвет. Она была в скромном синем платье с длинными рукавами, схваченном в талии золотым пояском. Через плечо висела большая кожаная сумка на длинном ремешке. Эта черная сумка придавала ей деловой, серьезный вид.
Она достала из сумки блокнот и ручку.
— Начнем? — спросила и улыбнулась.
— Начнем.
Она приготовилась записывать, но вдруг положила ручку на стол и снова открыла сумку. Теперь она достала сигареты.
— Сначала покурим.
Я поднес ей горящую спичку,
— А ты? — спросила она.
Я тоже закурил.
— Как ты постарел! — сказала Софико, отгоняя рукой дым, словно раздвигая занавес.
У меня сердце екнуло:
— Ты всегда отличалась жестокостью!
Софико рассмеялась:
— А разве я не постарела?
— Нет.
— Знаешь, к тебе посылали другого редактора, но я сама попросилась и пришла.
— Когда ты начала работать на телестудии?
— Уже два месяца. Как только вернулась в Тбилиси.
— А где ты была?
— Ты даже не знаешь... Я десять лет жила в Москве.
— Десять лет?
— Как видишь.
— Что — видишь?
— Ладно, ладно, хватит..,
Мы начали составлять программу моего выступления:
о чем меня будут спрашивать, что я должен отвечать (это во избежание недоразумений), какие отрывки из моих фильмов покажут, какие сцены из спектаклей и так далее.
Я продолжал разговаривать с Софико, хотя сам был далек отсюда, воспоминания отбросили меня на двенадцать лет назад.
Я, кажется, уже говорил, что мысленно могу находиться сразу в нескольких местах, так что собеседник и не заметит, что я отвлекся. По-моему, я и пример тогда приводил достаточно убедительный.
Внезапно Софико перестала писать, подняла голову и сказала:
— Слышишь? Это голос Посейдона!..— Словно разговаривала сама с собой.
— Бойтесь его! — тотчас подхватил я, вспомнив, что такая у нас с ней была игра (со мной все всегда играют!), двенадцать лет назад придуманная игра: кто скажет о Посейдоне что-нибудь остроумное.
— Он самый человечный из богов,— сказала Софико.
— Посейдон живет вдали от Олимпа, как впавший в немилость губернатор на заброшенном острове,— сказал я.
— Поэтому он полубог, полуплантатор, карающий нас плетью за провинности.
Но сейчас это было для меня не только воспоминанием об игре, а своеобразным паролем, вроде «Сезам, отворись», который давал моим воспоминаниям определенное направление и толкал меня на ту тропинку, которую я считал давно и навечно забытой.
Всемогущий брат Зевса Посейдон сидит на изумрудом троне, с неразлучным трезубцем в руке.
Во дворце царит тишина, на ступеньки трона дельфины положили свои умные некрасивые головы. Они исполнить любое желание своего повелителя.
Жена Посейдона Амфитрида вяжет сеть для бедного рынка. Тишину иногда нарушает звук трубы, это Тритон летит морские ураганы, запертые Посейдоном в клетку.
Посейдон вспоминает, как он похитил у Атланта Амфитриду: Атлант держал на своих плечах небесный свод, Амфитрида, любуясь мужем, не сводила с него глаз, тут
как раз подскочил Посейдон, схватил женщину за руку и повлек в свой дворец.
Посейдон был богом, и даже коварство его было божественным.
1 2 3 4 5 6 7