Однако мне показалось, что барин даже не вслушался в мои слова. Он пришпорил коня и поскакал, вскинув ружье за плечи, а лучи августовского солнца освещали его, пока он не затерялся в чаще леса. Его большая рыжая собака с длинной шерстью, всюду сопровождавшая своего хозяина, бежала то справа, то слева от лошади, рыща по лесным зарослям. Вскоре после того как лошадь и всадник скрылись из виду, я услышал несколько выстрелов, гулко раскатившихся от поляны к поляне; я понял, что барин бьет по рябчикам, на которых в это время года он особенно любил охотиться.
Тут я вспомнил заплаканную жену лесника, и мне внезапно пришла в голову догадка. Чего ищет здесь барин? Почему Войня так часто спешит домой? Тут, наверное, что-то есть.
В сумерках, когда смолк отдаленный звон колокольчиков на поляне, я и Войня, с ружьями за плечами, возвращались домой, понапрасну просидев на Воровской тропке в ожидании тетерок. Утренняя встреча весь день занимала мои мысли, и я спросил лес-пика:
— Ты сегодня был на сыроварне, Войня?
— Нет, а что?
— Тебя искал барин.
— Который? Молодой? Господин Енакаке?
— Да. Он сказал, что не нашел тебя.
— Ну да, ведь я ходил не туда, а к Фундени...
Он помолчал. Темнело, из леса потянуло прохладой, мы уже подходили к ручью, как вдруг Войня повернулся ко мне.
— Так это был господин Енакаке? Да кому ж еще и быть? Ведь старый барин больше не выходит из дому... А ты его на пасеке встретил?
— Да, на пасеке...
Он как бы призадумался, потом промолвил тихо:
— Хм! Кто его знает, что он хотел мне сказать.
Я искоса посмотрел на Войню. Немного раскачиваясь на ходу, он шагал, как всегда, неторопливо; его обветренное лицо с черными как смоль усами выражало обычное добродушие и печальное спокойствие. «Нет,— подумал я,— ничего тут нет. Да и что может быть? Войпя такой же, как всегда».
Так вот, я частенько захаживал на Ионову пасеку. Что-то, скрытое в глубине моей души, влекло меня к Мэриуке, ибо я был тогда в расцвете молодости, а кроме того, меня волновало и ее горе, которого я не понимал. Но больше всего манил меня старый лес; к нему я питал почти болезненную любовь. На опушке темной чащи Мэриука казалась еще тоньше, еще стройнее и бледнее; и когда она, задумавшись, неподвижно сидела в сгустившейся вечерней мгле, то представлялась мпе каким-то существом из иного мира, сотканным из таинственного одиночества и лесной дымки. В шепоте листвы словно ощущался трепет живого сердца. Он нарастал, передаваясь от дерева к дереву, от ветки к ветке, потом слабел, угасал, и чудился в нем невнятный рассказ о чем-то очень древнем и очень печальном. И когда бескрайние зеленые своды умолкали, то и мое дыхание как бы замирало, затихало в ожидании. Я не испытывал ни радости, ни печали, а словно растворялся в бесконечной природе, в океане земного богатства. И когда снова налетали порывы ветра, а лес шелестел и вздыхал, глубокая дрожь потрясала все мое существо, и в душе моей рождалась страстная песнь — предвестие и зов молодой любви.
Однажды на поляне, возле избушки лесника, меня застала буря. Бойни не было дома.
Седые тополя на краю поляны так неистово сотрясались, словно хотели с корнями вырваться из земли; бешено содрогались старые буки, то сгибаясь, то снова распрямляясь под яростными порывами ветра, который налетал из самой глубины леса, вихрем подымая сорванную листву и валежник. Среди темных туч над поляной, трепещущей перед бурей, нарастал зловещий гул,— словно протяжный звук бучумов призывал грозу с сумрачного горизонта, подернутого взметенной пылью. Загрохотал, загудел лес, и на поляну обрушилась плотная завеса воды; капли глухо забарабанили в маленькие окна, и внезапно, словно утолив ярость, буря утихла со вздохом облегчения, и ослепительное солнце вновь засияло над поляной.
Я вышел и сел на завалинку рядом с женой лесника. Все вокруг улыбалось в солнечном свете; пролетела пчела, сверкнув золотой нитью; блеснула голубым оперением сойка, дрозд запел было звонкую песенку и вдруг, оборвав ее, замолчал; тишина, словно прозрачная вода, нахлынула на опушку:
Как всегда, Мэриука была печальна, и мне захотелось проверить свои догадки.
— Леле Мэриука, скажи мне, что с тобой?.. Отчего ты такая грустная? У тебя, видно, есть что-то на сердце?
— Со мной? Ничего. С чего ты взял? Такая уж я есть, такой меня мать на свет родила — невеселой...
Она говорила медленно, и по голосу чувствовалось, что ответ ее был только отговоркой. Я спросил снова:
— Может, Войня плохо обходится с тобой?
— Войня? А как может Войня со мной обходиться? Как муж с женой...
И она задумалась.
Оба мы замолчали. Потом женщина посмотрела на меня своими большими прекрасными глазами и со вздохом выпрямила тонкий стан, туго перетянутый узким поясом.
— Эх, да что ты знаешь! Ты еще горя не видал. Ты -— как этот дрозд, который запел да смолк...
Легкая улыбка молнией осветила ее лицо и глаза и проникла мне в сердце.
— Ты не слыхал, что вытерпела Иляна, жена Иона Маковая,— немного помолчав, медленно продолжала она.— Вот послушай, что ей пришлось испытать, бедняжке... И так и запомни — коли бы знала ее мать, так лучше б дала своей несчастной дочери умереть в люльке... Выдали Иляну за немилого еще совсем молоденькой... А ей хотелось порадоваться жизни... ведь молодая она, п сердце у ней горячее... Да вот муж-то был ей противен... Есть там в деревне, в Соломонешти, одна баба, Гахицей зовут; она жила рядом с Иляной, через забор... Стоило Иляне выйти — то ли к соседке, то ли в корчму, баба вечером все доносила ее мужу... Так она и жпла... И вот случилось, что полюбился Иляне один паренек, да только Иляна никому о том не сказала, не знал и сам парень. Грешить она не грешила, просто было ей любо на волю вырваться, солнышку порадоваться: уж очень душно ей было в доме постылого мужа. И вот ее, бедняжку, муж бить начал... Сегодня бьет, завтра бьет, а никто и не знает... Однажды он запер ее в погреб да и избил жестоко... Убежала Иляна к отцу с матерью, только старики не захотели ее принять. У тебя, мол, свой дом есть, муж... Иди к мужу в дом, к детям... И ушла Иляна обратно и долго болела... А как понравилась, муж опять заприметил, что она ходила по деревне, втолкнул в хату, запер дверь на засов да опять давай ее бить... II голосила же она, сказывают, бедняжка, словно ее резали. Выскочили соседи на улицу, стучали в стены, кричали... Вот как жила Иляна со своим мужем... И однажды слегла она в постель — и все ох! да ох! Сегодня ей плохо, завтра еще хуже, и раз как-то утром говорит она: «Позовите моих батюшку с матушкой,— смерть моя приходит...» Пришли старики... И пока муж ее был в доме, она не вымолвила ни словечка, лежала лицом к стене. А как он вышел, она повернулась и говорит старикам: «Вот, батюшка, вот, матушка, отнял человек этот у меня жизнь, а как же я ее любила». Тут собрались соседи, явилась Гахица. Она хотела дать Иляне воды из пригоршни, чтобы умирающая испила в знак прощения. Стала Гахица у постели, уговаривали Иляну и соседи, вошел и Ион, да Иляна лишь рукой махала, чтобы ее оставили в покое. «Нет, шепчет, пусть дадут мне помереть спокойно!.. не захотела испить воды из пригоршней — ни Гахице не простила, ни мужу своему... Так и умерла. Когда обмывали ее, так увидели, до чего ж она худа была, кожа да кости... И все тело в синяках, почернело от побоев...
Мэриука замолчала и уставилась глазами куда-то в конец Ионовой пасеки.
— Вот как бывает... А тебе откуда знать, сколько может вытерпеть женщина на этом свете?..
Я удивлеипо спросил ее:
— Войня бьет тебя? Мне он не кажется злым.
— Нет, зачем ему бить меня? Я ведь говорю о других, не о себе...
— Ну а с тобой-то что? Я вижу, что ты горюешь, сохнешь...
Жепщина заколебалась, видимо, хотела что-то сказать и опустила глаза. Потом внезапно встрепенулась, прислушалась, вскочила с места, выпрямилась во весь рост и вошла в дом.
Издали, должно быть, от сыроварни послышался рог Войни. Сначала он звучал протяжно, потом издал несколько отрывистых звуков, перешедших в легкие трепетные отголоски, и наконец замер. В тишине раздался отдаленный крик; голос был еле слышен и казался шорохом густого леса: «Эй, Орофей, эй!..» Потом смолк и голос. И через несколько минут топор застучал где-то в лесной глуши, особенно гулкой после дождя.
Мэриука вышла из дома и с ведром направилась к колодцу. Со скрипом опустился и выпрямился журавль. Быстро идя к дому с ведром в правой руке, слегка перегнувшись, Мэриука бросила на меня грустный взгляд. Я встал, взял ружье и пошел мимо ульев, вдоль ручья, через опушку леса на выгон.
Мне было жаль жену Войни, которую явно что-то мучило! С удивлением я вспомнил ее отрывочные слова, ее рассказ об Иляне, жене Иона Маковея, и неясные чувства, смешанные с прежними подозрениями, тревожили мне сердце.
Войня шел мне навстречу по тропинке. Вид у него был хмурый. И только я завидел его, как на поляне зазвенели колокольчики барских коров, и следом за мною на дороге, по которой я пришел, показался барин Енакаке на своем быстром коне, в сопровождении рыжего пса. Пес рыскал направо и налево, обнюхивая кусты.
Барин остановился, лесник тоже.
— Ну, что там на сыроварне, Войня?
— Все хорошо, господин Енакаке.
Барин улыбнулся, потом, повернувшись ко мне и приветливо поздоровавшись, проехал вперед и спешился. Собака сделала стойку и замерла, подняв хвост и вытянув морду по направлению к небольшому кусту. Я пошел вместе с Войней обратно. Когда мы завернули за группу деревьев, послышался знакомый возглас: «Сюда, Гектор!»—и раскат выстрелов разбудил лесную тишь. Затем снова воцарилось безмолвие. Утих и стук топора в чаще.
— Должно быть, он меня и дома искал,— внезапно сказал Войня, шагая рядом со мной.
— Кто? Барин?
— Да. А нашел меня — и ничего не сказал...
Я промолчал. Войня задумался, я тоже. Так мы продолжали путь, не говоря ни слова; прошли по поляне мимо ульев, перескочили через ручей. Мэриука стояла на пороге и смотрела на нас; лицо ее в тени дверей казалось очень бледным. Собака лесника выбежала нам навстречу, прыгая от радости.
— Посмотри-ка на этого пса,— сказал Войня,— если кто обидит его, он набросится и укусит. У него больше прав, чем у нас с тобой... Человек терпит и молчит... Это я к примеру...— добавил он, усмехаясь и пристально глядя на жену.
Но я хотел говорить не о встречах с лесником и его женой и не о той любви, которая зародилась в моем сердце. Я рассказываю о лесе Антилешть, который был мне так дорог, и о моей юности. Все это прошло: и леса уж не те, и дни юности пролетели.
Бодрящий лесной воздух живил и укреплял меня, легкий свист ветра в листве ласкал мой слух; а как пышно и ярко цвели цветы на поляне у опушки, какой был у них тонкий опьяняющий аромат!.. После двухмесячной отлучки, охваченный горячим нетерпением, возвращался я, точно к возлюбленной, в леса Антилешти. Перед наступлением зимы я хотел еще раз повидать чащи в уборе поредевшей темной листвы. Быть может, и другие чувства влекли меня на Ионову пасеку... да, может, и так, но с тех пор прошло много зим, и весны юности ушли вместе с солнцем, которое освещало их тогда.
Мэриука хлопотала по хозяйству в своем домике и была молчалива, как и прежде. В полумраке хижины я не мог рассмотреть ее лицо, только глаза ее светились, когда она поворачивалась к окну. Войня спокойно выслушал мою просьбу, вытащил из темного угла ружье, и мы отправились.
Один за другим, медленно кружась в воздухе, слетали на землю последние листья с огромных буков. Мы шагали по желтым, шуршащим грудам опавшей листвы и протаптывали в ней тропинки. От холодного дыхания ветра колыхались ветки деревьев, ж чем глубже проникали мы в чащу леса, тем печальнее и пустыннее казался оп. Душа моя словно была окутана мглой.
Через некоторое время я остановился и спросил:
— А что поделывает барин Енакаке, Войня? Войня удивленно посмотрел на меня в упор.
— Как? Ты не знаешь? Погиб Енакаке! Работники сыроварни нашли его под обрывом у Фундени... Он, видимо, проходил там, а берег как раз и обвалился... Нашли его под обрывом рядом с собакой... помнишь, той, рыжей...
— Как? Барин погиб? А я ничего не слышал...
— Да, погиб...
Лесник отвечал спокойно, но мне показалось, что глаза его слишком пристально смотрели на меня. Не знаю, не могу сказать — отчего, но дрожь пламеппым током пробежала у меня по спипе... И в этот миг у меня мелькнула догадка, что лесник Войня убил своего хозяина.
Безотчетно я спросил:
— И что же? Не нашли, кто убил его?
— А чего же искать,? — ответил Войня.— Ведь сам погиб, лютой смертью...
Я замолчал. Неприютным и пустынным был лес в своей осенней печали. И может быть, поэтому я ощутил на сердце большую тяжесть, какую-то неясную горечь, словно перед смертью. Мы вышли на опушку, туман рассеялся. Огромный лес остался позади нас со своими зарослями и со своей тайной, словно живое существо со своими горестями, гневом и жалобами. Осень витала пад ним, как смертный сон. Мэриука на мгновение возникла перед моими глазами и растаяла, словно дымка, мысль о гибели барина льдиною легла мне на сердце.
Да, малыш, сильно любил я лес в дни моей юности...
Так рассказывал мне дедушка, сидя у большой старинной почки. Рассказал и умолк. А снаружи вздыхал и жаловался осенний ветер.
ШЕСТЬСОТ ЛЕЙ
Вот что рассказал мне один приятель.
Как-то утром явились ко мне два мужика. Один из них, рослый, с мужественным открытым лицом, заговорил первый:
— Мы пришли к вам по нашему делу...
— Это давнишняя наша беда, от которой все мы страдаем...— поспешил добавить другой, худощавый и немного сутулый.
— Мы решили составить прошение...— продолжал первый.
— Написать жалобу... Нас четырнадцать человек, и все мы бедствуем...— пробормотал худой и робко улыбнулся.
Это была тяжба из-за земли, с которой в общих чертах я был уже знаком: несколько дней назад суть дела мне уже изложил этот невысокий мужик, которого звали Петре Нэстасе. II сейчас он первым стал объяснять мне, «как все было». Несмотря на то что он казался очень взволнованным п даже немного заикался, второй крестьянин, по имени Некулай Флоре, не вмешивался в его рассказ. Его сбивчивая речь и заиканье производили даже трогательное впечатление, словно это звучала натянутая до предела тетива. В его глазах был какой-то лихорадочный блеск, и печальная улыбка не сходила с лица.
— Дело было так. Я уже вам об этом говорил... Власти разделили Монастырский пруд и выделили людям по пять гектаров. Построили мы село, глядишь, с божьей помощью, возведем и школу, и церковь... Пруд этот большой и старый, да вы его и сами знаете. Существует он с тех пор, как люди себя помнят. Запруду поставили лет триста тому назад, а то и все четыреста, еще при господаре Штефане, как поминается в разных «грамотах». Рыбы в нем хоть отбавляй, летом на рыбную ловлю мы на лодках под парусами выходим... И какой только живности в нем нету... Никто не ведает, что там водится в его омутах. У старого камыша корни такие, что с доброе дерево будут, а тростник растет по берегам густой, словно щетка, высокий и стройный, ну будто войско выстроилось... Когда спускали этот пруд, то вода десять дней стекала, а вместе с водой из глубоких омутов шли коричневые карпы, такие матерые, чисто свиньи... Так вот, господин хороший, разделили мы эту землю... Прорыли канавы, чтобы окончательно спустить воду, стали перекапывать дно, корчевать камыш да тростник... Работали не покладая рук... Мы ведь из Рэдэшень и знаем, сколько земля стоит... Семь лет подряд трудились мы в поте лица своего, чтобы дно, где водились карпы да собирались водяные змеи, сделать пахотной землей... Теперь каждый может увидать: Монастырский пруд стал райским садом. По бывшему берегу растут ракиты, а -хлеб на полях — любо-дорого посмотреть — хочет вырасти выше этих ракит. Но вот видите, как все случилось. Я ведь вам уже говорил. Мы с нашей землею живем как раз на самом краю, рядом с границей. Три года тому назад прпехала к нам комиссия и стала что-то мерить. Мерили, мерили они, прикидывали и так и этак и заявили, что им неизвестно, чтобы граница шла прямиком через пруд, и провели другую границу так, что часть наших земель отошла к той стороне. Выходит, что все наши труды пошли прахом. Столько лет мы очищали этот пруд, а когда пришло время радоваться, явилась эта «комиссия» и отобрала у нас землю... Говорил он быстро и, задохнувшись, умолк.
— Что же нам теперь делать? — тихо спросил другой крестьянин, Некулай Флоре.
— Что же делать-то нам? — подхватил Нэстасе.— Посылали мы в Бухарест «обжалование». Трое из нас ездили в Бухарест к нашему депутату и к высшему начальству... Мы уж и деньги собирали, кто сколько мог, и ноги до крови стерли, обивая все пороги... И суд был, только мы ничего не поняли... Уже два лета миновало, а мы все без земли, словно сироты злосчастные... Одно лишь горе на наши головы!
— Что же вам сказал ваш депутат?
— Сказал, чтобы ожидали, там видно будет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Тут я вспомнил заплаканную жену лесника, и мне внезапно пришла в голову догадка. Чего ищет здесь барин? Почему Войня так часто спешит домой? Тут, наверное, что-то есть.
В сумерках, когда смолк отдаленный звон колокольчиков на поляне, я и Войня, с ружьями за плечами, возвращались домой, понапрасну просидев на Воровской тропке в ожидании тетерок. Утренняя встреча весь день занимала мои мысли, и я спросил лес-пика:
— Ты сегодня был на сыроварне, Войня?
— Нет, а что?
— Тебя искал барин.
— Который? Молодой? Господин Енакаке?
— Да. Он сказал, что не нашел тебя.
— Ну да, ведь я ходил не туда, а к Фундени...
Он помолчал. Темнело, из леса потянуло прохладой, мы уже подходили к ручью, как вдруг Войня повернулся ко мне.
— Так это был господин Енакаке? Да кому ж еще и быть? Ведь старый барин больше не выходит из дому... А ты его на пасеке встретил?
— Да, на пасеке...
Он как бы призадумался, потом промолвил тихо:
— Хм! Кто его знает, что он хотел мне сказать.
Я искоса посмотрел на Войню. Немного раскачиваясь на ходу, он шагал, как всегда, неторопливо; его обветренное лицо с черными как смоль усами выражало обычное добродушие и печальное спокойствие. «Нет,— подумал я,— ничего тут нет. Да и что может быть? Войпя такой же, как всегда».
Так вот, я частенько захаживал на Ионову пасеку. Что-то, скрытое в глубине моей души, влекло меня к Мэриуке, ибо я был тогда в расцвете молодости, а кроме того, меня волновало и ее горе, которого я не понимал. Но больше всего манил меня старый лес; к нему я питал почти болезненную любовь. На опушке темной чащи Мэриука казалась еще тоньше, еще стройнее и бледнее; и когда она, задумавшись, неподвижно сидела в сгустившейся вечерней мгле, то представлялась мпе каким-то существом из иного мира, сотканным из таинственного одиночества и лесной дымки. В шепоте листвы словно ощущался трепет живого сердца. Он нарастал, передаваясь от дерева к дереву, от ветки к ветке, потом слабел, угасал, и чудился в нем невнятный рассказ о чем-то очень древнем и очень печальном. И когда бескрайние зеленые своды умолкали, то и мое дыхание как бы замирало, затихало в ожидании. Я не испытывал ни радости, ни печали, а словно растворялся в бесконечной природе, в океане земного богатства. И когда снова налетали порывы ветра, а лес шелестел и вздыхал, глубокая дрожь потрясала все мое существо, и в душе моей рождалась страстная песнь — предвестие и зов молодой любви.
Однажды на поляне, возле избушки лесника, меня застала буря. Бойни не было дома.
Седые тополя на краю поляны так неистово сотрясались, словно хотели с корнями вырваться из земли; бешено содрогались старые буки, то сгибаясь, то снова распрямляясь под яростными порывами ветра, который налетал из самой глубины леса, вихрем подымая сорванную листву и валежник. Среди темных туч над поляной, трепещущей перед бурей, нарастал зловещий гул,— словно протяжный звук бучумов призывал грозу с сумрачного горизонта, подернутого взметенной пылью. Загрохотал, загудел лес, и на поляну обрушилась плотная завеса воды; капли глухо забарабанили в маленькие окна, и внезапно, словно утолив ярость, буря утихла со вздохом облегчения, и ослепительное солнце вновь засияло над поляной.
Я вышел и сел на завалинку рядом с женой лесника. Все вокруг улыбалось в солнечном свете; пролетела пчела, сверкнув золотой нитью; блеснула голубым оперением сойка, дрозд запел было звонкую песенку и вдруг, оборвав ее, замолчал; тишина, словно прозрачная вода, нахлынула на опушку:
Как всегда, Мэриука была печальна, и мне захотелось проверить свои догадки.
— Леле Мэриука, скажи мне, что с тобой?.. Отчего ты такая грустная? У тебя, видно, есть что-то на сердце?
— Со мной? Ничего. С чего ты взял? Такая уж я есть, такой меня мать на свет родила — невеселой...
Она говорила медленно, и по голосу чувствовалось, что ответ ее был только отговоркой. Я спросил снова:
— Может, Войня плохо обходится с тобой?
— Войня? А как может Войня со мной обходиться? Как муж с женой...
И она задумалась.
Оба мы замолчали. Потом женщина посмотрела на меня своими большими прекрасными глазами и со вздохом выпрямила тонкий стан, туго перетянутый узким поясом.
— Эх, да что ты знаешь! Ты еще горя не видал. Ты -— как этот дрозд, который запел да смолк...
Легкая улыбка молнией осветила ее лицо и глаза и проникла мне в сердце.
— Ты не слыхал, что вытерпела Иляна, жена Иона Маковая,— немного помолчав, медленно продолжала она.— Вот послушай, что ей пришлось испытать, бедняжке... И так и запомни — коли бы знала ее мать, так лучше б дала своей несчастной дочери умереть в люльке... Выдали Иляну за немилого еще совсем молоденькой... А ей хотелось порадоваться жизни... ведь молодая она, п сердце у ней горячее... Да вот муж-то был ей противен... Есть там в деревне, в Соломонешти, одна баба, Гахицей зовут; она жила рядом с Иляной, через забор... Стоило Иляне выйти — то ли к соседке, то ли в корчму, баба вечером все доносила ее мужу... Так она и жпла... И вот случилось, что полюбился Иляне один паренек, да только Иляна никому о том не сказала, не знал и сам парень. Грешить она не грешила, просто было ей любо на волю вырваться, солнышку порадоваться: уж очень душно ей было в доме постылого мужа. И вот ее, бедняжку, муж бить начал... Сегодня бьет, завтра бьет, а никто и не знает... Однажды он запер ее в погреб да и избил жестоко... Убежала Иляна к отцу с матерью, только старики не захотели ее принять. У тебя, мол, свой дом есть, муж... Иди к мужу в дом, к детям... И ушла Иляна обратно и долго болела... А как понравилась, муж опять заприметил, что она ходила по деревне, втолкнул в хату, запер дверь на засов да опять давай ее бить... II голосила же она, сказывают, бедняжка, словно ее резали. Выскочили соседи на улицу, стучали в стены, кричали... Вот как жила Иляна со своим мужем... И однажды слегла она в постель — и все ох! да ох! Сегодня ей плохо, завтра еще хуже, и раз как-то утром говорит она: «Позовите моих батюшку с матушкой,— смерть моя приходит...» Пришли старики... И пока муж ее был в доме, она не вымолвила ни словечка, лежала лицом к стене. А как он вышел, она повернулась и говорит старикам: «Вот, батюшка, вот, матушка, отнял человек этот у меня жизнь, а как же я ее любила». Тут собрались соседи, явилась Гахица. Она хотела дать Иляне воды из пригоршни, чтобы умирающая испила в знак прощения. Стала Гахица у постели, уговаривали Иляну и соседи, вошел и Ион, да Иляна лишь рукой махала, чтобы ее оставили в покое. «Нет, шепчет, пусть дадут мне помереть спокойно!.. не захотела испить воды из пригоршней — ни Гахице не простила, ни мужу своему... Так и умерла. Когда обмывали ее, так увидели, до чего ж она худа была, кожа да кости... И все тело в синяках, почернело от побоев...
Мэриука замолчала и уставилась глазами куда-то в конец Ионовой пасеки.
— Вот как бывает... А тебе откуда знать, сколько может вытерпеть женщина на этом свете?..
Я удивлеипо спросил ее:
— Войня бьет тебя? Мне он не кажется злым.
— Нет, зачем ему бить меня? Я ведь говорю о других, не о себе...
— Ну а с тобой-то что? Я вижу, что ты горюешь, сохнешь...
Жепщина заколебалась, видимо, хотела что-то сказать и опустила глаза. Потом внезапно встрепенулась, прислушалась, вскочила с места, выпрямилась во весь рост и вошла в дом.
Издали, должно быть, от сыроварни послышался рог Войни. Сначала он звучал протяжно, потом издал несколько отрывистых звуков, перешедших в легкие трепетные отголоски, и наконец замер. В тишине раздался отдаленный крик; голос был еле слышен и казался шорохом густого леса: «Эй, Орофей, эй!..» Потом смолк и голос. И через несколько минут топор застучал где-то в лесной глуши, особенно гулкой после дождя.
Мэриука вышла из дома и с ведром направилась к колодцу. Со скрипом опустился и выпрямился журавль. Быстро идя к дому с ведром в правой руке, слегка перегнувшись, Мэриука бросила на меня грустный взгляд. Я встал, взял ружье и пошел мимо ульев, вдоль ручья, через опушку леса на выгон.
Мне было жаль жену Войни, которую явно что-то мучило! С удивлением я вспомнил ее отрывочные слова, ее рассказ об Иляне, жене Иона Маковея, и неясные чувства, смешанные с прежними подозрениями, тревожили мне сердце.
Войня шел мне навстречу по тропинке. Вид у него был хмурый. И только я завидел его, как на поляне зазвенели колокольчики барских коров, и следом за мною на дороге, по которой я пришел, показался барин Енакаке на своем быстром коне, в сопровождении рыжего пса. Пес рыскал направо и налево, обнюхивая кусты.
Барин остановился, лесник тоже.
— Ну, что там на сыроварне, Войня?
— Все хорошо, господин Енакаке.
Барин улыбнулся, потом, повернувшись ко мне и приветливо поздоровавшись, проехал вперед и спешился. Собака сделала стойку и замерла, подняв хвост и вытянув морду по направлению к небольшому кусту. Я пошел вместе с Войней обратно. Когда мы завернули за группу деревьев, послышался знакомый возглас: «Сюда, Гектор!»—и раскат выстрелов разбудил лесную тишь. Затем снова воцарилось безмолвие. Утих и стук топора в чаще.
— Должно быть, он меня и дома искал,— внезапно сказал Войня, шагая рядом со мной.
— Кто? Барин?
— Да. А нашел меня — и ничего не сказал...
Я промолчал. Войня задумался, я тоже. Так мы продолжали путь, не говоря ни слова; прошли по поляне мимо ульев, перескочили через ручей. Мэриука стояла на пороге и смотрела на нас; лицо ее в тени дверей казалось очень бледным. Собака лесника выбежала нам навстречу, прыгая от радости.
— Посмотри-ка на этого пса,— сказал Войня,— если кто обидит его, он набросится и укусит. У него больше прав, чем у нас с тобой... Человек терпит и молчит... Это я к примеру...— добавил он, усмехаясь и пристально глядя на жену.
Но я хотел говорить не о встречах с лесником и его женой и не о той любви, которая зародилась в моем сердце. Я рассказываю о лесе Антилешть, который был мне так дорог, и о моей юности. Все это прошло: и леса уж не те, и дни юности пролетели.
Бодрящий лесной воздух живил и укреплял меня, легкий свист ветра в листве ласкал мой слух; а как пышно и ярко цвели цветы на поляне у опушки, какой был у них тонкий опьяняющий аромат!.. После двухмесячной отлучки, охваченный горячим нетерпением, возвращался я, точно к возлюбленной, в леса Антилешти. Перед наступлением зимы я хотел еще раз повидать чащи в уборе поредевшей темной листвы. Быть может, и другие чувства влекли меня на Ионову пасеку... да, может, и так, но с тех пор прошло много зим, и весны юности ушли вместе с солнцем, которое освещало их тогда.
Мэриука хлопотала по хозяйству в своем домике и была молчалива, как и прежде. В полумраке хижины я не мог рассмотреть ее лицо, только глаза ее светились, когда она поворачивалась к окну. Войня спокойно выслушал мою просьбу, вытащил из темного угла ружье, и мы отправились.
Один за другим, медленно кружась в воздухе, слетали на землю последние листья с огромных буков. Мы шагали по желтым, шуршащим грудам опавшей листвы и протаптывали в ней тропинки. От холодного дыхания ветра колыхались ветки деревьев, ж чем глубже проникали мы в чащу леса, тем печальнее и пустыннее казался оп. Душа моя словно была окутана мглой.
Через некоторое время я остановился и спросил:
— А что поделывает барин Енакаке, Войня? Войня удивленно посмотрел на меня в упор.
— Как? Ты не знаешь? Погиб Енакаке! Работники сыроварни нашли его под обрывом у Фундени... Он, видимо, проходил там, а берег как раз и обвалился... Нашли его под обрывом рядом с собакой... помнишь, той, рыжей...
— Как? Барин погиб? А я ничего не слышал...
— Да, погиб...
Лесник отвечал спокойно, но мне показалось, что глаза его слишком пристально смотрели на меня. Не знаю, не могу сказать — отчего, но дрожь пламеппым током пробежала у меня по спипе... И в этот миг у меня мелькнула догадка, что лесник Войня убил своего хозяина.
Безотчетно я спросил:
— И что же? Не нашли, кто убил его?
— А чего же искать,? — ответил Войня.— Ведь сам погиб, лютой смертью...
Я замолчал. Неприютным и пустынным был лес в своей осенней печали. И может быть, поэтому я ощутил на сердце большую тяжесть, какую-то неясную горечь, словно перед смертью. Мы вышли на опушку, туман рассеялся. Огромный лес остался позади нас со своими зарослями и со своей тайной, словно живое существо со своими горестями, гневом и жалобами. Осень витала пад ним, как смертный сон. Мэриука на мгновение возникла перед моими глазами и растаяла, словно дымка, мысль о гибели барина льдиною легла мне на сердце.
Да, малыш, сильно любил я лес в дни моей юности...
Так рассказывал мне дедушка, сидя у большой старинной почки. Рассказал и умолк. А снаружи вздыхал и жаловался осенний ветер.
ШЕСТЬСОТ ЛЕЙ
Вот что рассказал мне один приятель.
Как-то утром явились ко мне два мужика. Один из них, рослый, с мужественным открытым лицом, заговорил первый:
— Мы пришли к вам по нашему делу...
— Это давнишняя наша беда, от которой все мы страдаем...— поспешил добавить другой, худощавый и немного сутулый.
— Мы решили составить прошение...— продолжал первый.
— Написать жалобу... Нас четырнадцать человек, и все мы бедствуем...— пробормотал худой и робко улыбнулся.
Это была тяжба из-за земли, с которой в общих чертах я был уже знаком: несколько дней назад суть дела мне уже изложил этот невысокий мужик, которого звали Петре Нэстасе. II сейчас он первым стал объяснять мне, «как все было». Несмотря на то что он казался очень взволнованным п даже немного заикался, второй крестьянин, по имени Некулай Флоре, не вмешивался в его рассказ. Его сбивчивая речь и заиканье производили даже трогательное впечатление, словно это звучала натянутая до предела тетива. В его глазах был какой-то лихорадочный блеск, и печальная улыбка не сходила с лица.
— Дело было так. Я уже вам об этом говорил... Власти разделили Монастырский пруд и выделили людям по пять гектаров. Построили мы село, глядишь, с божьей помощью, возведем и школу, и церковь... Пруд этот большой и старый, да вы его и сами знаете. Существует он с тех пор, как люди себя помнят. Запруду поставили лет триста тому назад, а то и все четыреста, еще при господаре Штефане, как поминается в разных «грамотах». Рыбы в нем хоть отбавляй, летом на рыбную ловлю мы на лодках под парусами выходим... И какой только живности в нем нету... Никто не ведает, что там водится в его омутах. У старого камыша корни такие, что с доброе дерево будут, а тростник растет по берегам густой, словно щетка, высокий и стройный, ну будто войско выстроилось... Когда спускали этот пруд, то вода десять дней стекала, а вместе с водой из глубоких омутов шли коричневые карпы, такие матерые, чисто свиньи... Так вот, господин хороший, разделили мы эту землю... Прорыли канавы, чтобы окончательно спустить воду, стали перекапывать дно, корчевать камыш да тростник... Работали не покладая рук... Мы ведь из Рэдэшень и знаем, сколько земля стоит... Семь лет подряд трудились мы в поте лица своего, чтобы дно, где водились карпы да собирались водяные змеи, сделать пахотной землей... Теперь каждый может увидать: Монастырский пруд стал райским садом. По бывшему берегу растут ракиты, а -хлеб на полях — любо-дорого посмотреть — хочет вырасти выше этих ракит. Но вот видите, как все случилось. Я ведь вам уже говорил. Мы с нашей землею живем как раз на самом краю, рядом с границей. Три года тому назад прпехала к нам комиссия и стала что-то мерить. Мерили, мерили они, прикидывали и так и этак и заявили, что им неизвестно, чтобы граница шла прямиком через пруд, и провели другую границу так, что часть наших земель отошла к той стороне. Выходит, что все наши труды пошли прахом. Столько лет мы очищали этот пруд, а когда пришло время радоваться, явилась эта «комиссия» и отобрала у нас землю... Говорил он быстро и, задохнувшись, умолк.
— Что же нам теперь делать? — тихо спросил другой крестьянин, Некулай Флоре.
— Что же делать-то нам? — подхватил Нэстасе.— Посылали мы в Бухарест «обжалование». Трое из нас ездили в Бухарест к нашему депутату и к высшему начальству... Мы уж и деньги собирали, кто сколько мог, и ноги до крови стерли, обивая все пороги... И суд был, только мы ничего не поняли... Уже два лета миновало, а мы все без земли, словно сироты злосчастные... Одно лишь горе на наши головы!
— Что же вам сказал ваш депутат?
— Сказал, чтобы ожидали, там видно будет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19