Я подумал, что, пожалуй, каждый, чувствуя за спиной чей-то взгляд, начинает вести себя как-то иначе, будто силится сбросить неприятную ношу, и прибавляет шаг.
Я пошел в умывалку и застал там еще Сильвиса.
— И он омыл свое грешное тело,— шлепнул я его ладонью по мокрому плечу. Тот, в свою очередь, швырнул в меня пригоршню опилок, которыми оттирал руки.
— Откуда эта цитата?
— Не знаю,— ответил я.— Скорее всего, бабушкина...
— У тебя есть бабушка?
— Одно только воспоминание.
— Славная у тебя была бабушка,— сказал он.— С юмором.
— Они все такие. Помню, она все твердила мне, что, когда вырасту, я должен стать доктором, а я сразу же начинал реветь, потому что хотел быть моряком.
— А теперь довольствуешься ванной?
— По суше тоже можно плавать,— ответил я шуткой на шутку и стал оттирать опилками руки. Опилки — отличное изобретение, беда только, что после такого мытья кожа на руках становится вроде наждачной бумаги.
— Как ты собираешься встретить Новый год? — спросил Сильвис.
— Напьюсь. Представляешь, еще ни разу на праздники не напивался. Разве это не свинство?
— Гениальная идея! — сказал он.— А по-моему, ты опять хитришь.
— Ну ладно,— примирительно пробормотал я.— Буду пить одну минеральную.
Вдруг Сильвис заторопился и схватил полотенце.
— На автобус опаздываю! Ну, бывай здоров, счастливо отпраздновать.
Теперь я понял Жорку. Люди, которые все время проводят вместе и привыкли всем делиться, естественно, чувствуют себя неловко, когда, скажем, на праздники они вдруг обособляются от друзей. Быть может, лучше всего в таких случаях попросить, чтобы за тебя выпили. Разумеется, отплатить нужно тем же.
— Выпей за меня чарочку,— крикнул я вдогонку Сильвису.
— Самую большую,— услыхал я вместе с удаляющимся шлепаньем его босых ног по кафельному полу.
Мне снова стало грустно. Плохо уходить последним.
В вестибюле навстречу попалась табельщица.
— Хелло, Марите,— сказал я.— Завтра принесу тебе красных тюльпанов.
— Вот ко-о-омик! — пропела она, моргая подкрашенными ресницами.— Взаправду?
— Почему комик? — вскипел я.— Делай людям добро, а они на тебе — ко-омик!..
— Дай-ка лучше сигаретку и не злись,— шепнула она.— Покурю, пока начальство не видит.
Курила она неумело, слюнявя сигарету, другой рукой смахивая с языка и губ приставший табак (наверное, она не умела плеваться); и оттого, что она не умела ни курить, ни плеваться, ее маленькая кругленькая фигурка, закутанная в синий сатиновый халат, ее толстые ножки и копна крашеных, ржавого цвета волос — все это вызвало у меня что-то похожее на жалость, и я твердым голосом произнес:
— Не кури, детка. Он придет. Он должен прийти. Ты ведь красивая.
— Вот комик!
Я безнадежно развел руками и повернул к выходу.
— А тюльпаны? — догнал меня низкий грудной голос.
— Будут и тюльпаны,— вздохнул я.
«И какого черта все мы кривляемся!» — подумал я с досадой, выйдя на улицу.
Домой я шел пешком. Снежило, и белая снежная крупка, сбираясь под ветром в длинные узкие полосы, неслась по серому уличному асфальту, вихрилась вслед проносящимся машинам и рассыпалась наконец широким, неровным веером. То был первый снег, из которого еще не скатаешь снежка, но все равно снег. Любуясь этим первым зимним нарядом, я замедлил шаг. Начало зимы. Настоящей зимы.
Раньше этого не было, а теперь будто посветлело от побелевших крыш. Первый снег — это время добрых мыслей и больших ожиданий. Я был в этом уверен и подумал, что точно так же думают и все прохожие на
улице. Сам не знаю отчего, но мысль эта застряла у меня в голове, она ложилась на язык, и я повторял ее, как пришедший вдруг на память рефрен старой песни. Я повторял ее, как автомат, быстро, не договаривая до конца, пока не услышал за спиной шаги и чей-то голос: «Мартис? Где тебя носит?»
Обернулся. Я никак не могу привыкнуть к тому жестяному имени, которое придумал для меня мой друг Ромас. Однако имя это поразительно быстро привилось среди моих друзей, и я волей-неволей должен был с ним примириться, хотя мне и казалось, что оно как бы нахлобучивает мне на голову шутовской колпак, из-за которого мне приходится валять дурака и нести всякий вздор.
— Как вижу, ты не торопишься? — пробасил Ромас.
— А я и так поспеваю. Хотя плетусь в караване времени на последнем осле.
Славный парень этот Ромас. Всегда радуется, встречая меня, и делает при этом удивленное лицо: откуда это ты, дружок, свалился? И улыбается широкой лошадиной улыбкой. Тощий, как и я, несколько меланхолического склада, медлительный — еле слово выговорит, но зато лицо его подкупает простодушием. Работает Ромас копировщиком в проектном институте, ходит в тот же одиннадцатый класс вечерней школы, что и я. Одна только беда: любит разыгрывать из себя этакого Чайльд-Гарольда. Последнее время мы виделись редко — куда-то он запропастился, а теперь вдруг выскочил на поверхность, словно чертик из табакерки.
— Послушай-ка, старик, зайдем куда-нибудь выпить чашечку кофе, пока еще публики не навалило, у меня много новостей,— предложил он.
— Ну, выкладывай, что у тебя. Не хочется лезть в этот накуренный сундук.
— Это верно, что ты решил встретить Новый год дома?
— Верно.
— Что-то не верится! — воскликнул он.— Ведь ты обещал! Какая это муха тебя укусила?
— Зимой мухи спят. Встречайте без меня.
— Ну, а завтра? Завтра ты должен быть ровно в семь ноль-ноль на острове. Все наши львы собираются для послепраздничных раздумий. Если ты лев — приходи.
— Это ты организуешь?
Он кивнул и скромно опустил глаза.
— Поражаюсь твоей энергии.
— Не иронизируй, старик. Так придешь?
— Ну, все так все,— вздохнул я.
Ромас просиял.
— Я всегда в тебя верил, старик,— сказал он.— Если б ты не пришел, это было бы просто свинство.
Едва мать открыла дверь, как мне сразу же бросилась в глаза убранная елка в углу. Не раздеваясь, я подошел ближе и принялся ее разглядывать. Убрана она была теми же игрушками, что и в прошлом году, что и много лет назад. Только теперь она была намного меньше, чем раньше. Что же, подумал я, ведь это просто свидетельство того, что я вырос... Но игрушки были те же.
— Надо купить новые.
— Почему? — спросила мать.— Разве эти тебе не нравятся?
— Нравятся,— ответил я,— но я все же куплю новые.
Мать ушла на кухню. Я разделся и подошел к зеркалу. Что и говорить, тип не очень-то привлекательный! Руки длиннющие, лицо костлявое. Грубошерстный черный свитер, тяжелые лыжные башмаки — боевое снаряжение! Тип застыл на месте, как бы выжидая чего-то. Настоящий взломщик!
— Приветик! — сказал я ему.— Праздник вроде бы наступил уже, а вы еще небриты...— и пошел в комнату отца.
Отец, разостлав на письменном столе шерстяное одеяло, гладил брюки.
— Добрый вечер, папаша.
— Здравствуй. Как успехи?
— Успехи — понятие весьма относительное. А особенно для ученика токаря.
Отец взглянул на меня и нахмурился:
— Что-то ты последнее время больно много философствуешь.
Я сделал вид, что не расслышал.
— Может, взять твою бритву? Чертовски неприятно ходить с этакой архаической бородой.
Я уже научился недурно бриться, хотя иные и говорят, что это искусство требует большой сноровки. Но на этот раз мне захотелось непременно порезаться, чтоб все видели, как трудно справиться с моей бородищей. Побрившись, я слегка порезал губу под самым носом и сразу заклеил рану лоскутком бумаги, который тут же намок от крови. Эффект получился внушительный.
Мать уже накрыла стол и теперь причесывалась перед зеркалом.
Отец вышел в праздничном черном костюме и выглядел помолодевшим лет на пять.
— Гостей не будет? — спросил я.
— Нынче никого не позвали.
Я включил радио, и все уселись за стол.
Я чувствовал, что отец хочет что-то сказать, но медлит.
Мы слушали танцевальную музыку и некоторое время ели молча. Я почувствовал взгляд матери на моих руках. Поднял глаза и удивился: по ее щеке стекала слеза. Правда, руки мои, торчавшие из манжет белой рубашки, вряд ли могли доставить кому-либо эстетическое наслаждение, но все же, все же...
— Кажется, горчицу забыли,— пробормотал я и, поднявшись, вышел на кухню.
Засунув руки в карманы, я некоторое время стоял у раковины. Открыл кран и снова закрыл. «Стало быть, праздник, кроме всего прочего, должен нести еще и минорную нагрузку!» — подумал я с досадой. Меня до сих пор поражает, почему это взрослые придают такое большое значение мелочам и забывают о главном — о существе.
Я покачивался на каблуках вперед и назад, вперед и назад и никак не мог справиться с тоской, исподволь заполнявшей душу. А время для поисков горчицы истекало, и надо было возвращаться.
— С завтрашнего дня,— сказал отец, когда я снова уселся за стол,— начинается второй год твоего испытания.
— Гм,— промычал я.— И я непременно должен сделать «соответствующие выводы».
В глазах отца промелькнуло недовольство, но лицо оставалось торжественным и сосредоточенным.
— Ты все шутишь, Мартинас...
— Разговоры о выводах продолжаются из года в год,— сказал я.— А я, между прочим, только тем и занят, что делаю «соответствующие выводы».
— Мне кажется, ты слишком разбрасываешься,— вставила мать.
— Разве?—удивился я.— Что-то не замечал...
— Ты никогда не расскажешь про завод,— сказал отец.
— Вы и сами все отлично знаете. Есть там у меня наставник, этакий старый рабочий с седыми висками и глубоким, пристальным взглядом умных глаз. Ну прямо настоящий отец. Хм... Он следит за работой ученика и, как вы понимаете, передает ему свой многолетний опыт. Хм... Знаете, с этакой своеобразной рабочей педагогикой. Есть еще сменный мастер. Тот — настоящий орел. Любит своих рабочих, называет их не иначе как «молодцы» и «золотые руки». «Вот это мастер так мастер!— говорят о нем рабочие.— С таким можно горы свернуть!» И любят своего мастера, и стенгазету свою любят...
Заметив неловкое молчание, я виновато закашлялся и сказал:
— По правде говоря, не совсем так. Это все из вчерашней газеты...
— А как же на самом деле? — спросил отец.— Лучше или хуже?
— Не знаю,— я еще сомневался, рассказывать ли, но потом начал: — Ну вот вам маленькая сценка. Приходит как-то на работу мой наставник. Зовут его Жорка. Лицо помятое. Сразу видно — с похмелья. «Закинь-ка патрон»,— буркнул он и присел, чтобы отпереть шкафчик с инструментом. Потом, загнав в уголок рта «Беломорканал», оперся о станок.
«Голова трещит»,— осипшим голосом пояснил он.
Я закрутил патрон и включил станок.
«Чего молчишь? — недовольно спросил Жорка и выкатил на меня свои покрасневшие от бессонной ночи глаза.— Будто сам не пьешь!»
«Ведрами!» — отпарировал я.
Жорка осклабился, затянулся дымом и чертыхнулся.
«Дай спички, погасло».
«Нет у меня спичек»,— ответил я. Стану я ему еще зажигать папиросы!
Он вздохнул и выплюнул окурок.
«Ладно. Курить и не начинай, не будь дураком. А выпить можно».
Он выключил станок и сунул мне что-то в карман. Это была помятая трешка.
«Все равно делать тебе нечего,— сказал он в оправдание себе,— будь человеком, сбегай-ка. Опохмелиться надо...»
И, решив, что разговор окончен, снова склонился над станком.
Не зная, как быть, я с добрый час прошатался по территории завода и снова вернулся к станку.
«Принес?» — спросил Жорка сквозь сизое облако пара, висевшее над дымящейся эмульсией.
Я промолчал. Он вопросительно посмотрел на меня. Я помотал головой и вернул ему деньги. Жорка не произнес ни слова. Мы долго молчали, но он под конец не выдержал.
-«Так что, может, сердишься?» — его голос срывался от обиды.
«Нет, Жорка»,— тихо пробормотал я.
Я мог бы долго еще продолжать свой рассказ. Но вдруг осекся и замолк.
— И это все, что ты можешь нам рассказать? — тихо спросила мать. Она сидела не двигаясь, пока я рассказывал.
— Все. Это было, правда, давно,— быстро прибавил я и опустил голову. Я почувствовал себя неловко, рассказав эту историю. Почувствовал, что меня не поняли. Скорее всего, и мать и отец сочли это неуместной выходкой. Не знаю, что потянуло меня за язык, и мне нисколько не стало легче оттого, что я рассказал, наоборот, я смутился. Вышло ведь так: смотрите, мол, какой я зрелый и умный...
— Трудно тебе там? — услышал я глухой голос отца.
— Нет, не то! — почти сердито выкрикнул я.— Только мне уже давно не надо делать «соответствующих выводов» за столом.
— Что ж,— сказал отец.— Главное — это жить своим умом.
«Красная площадь...» — услышал я голос диктора. Отец засуетился, откупорил бутылку шампанского и налил бокалы. Торжественно прозвучал бой курантов.
— Валё! — невпопад прокричали мы все трое, стоя чокнулись и пожелали друг другу счастья. Отец пригласил мать на танец.
Я налил бокал.
— За твое здоровье, Жорка!
И еще раз:
— За твое, Сильвис!
— Что ты там делаешь? — спросила мать, глядя на меня через отцовское плечо.
— Ничего,— ответил я. И тихо добавил: — Маленький спиритический сеанс. Ведь можно поговорить с друзьями?..
Когда отец, станцевав румбу, почувствовал боль в области сердца, а шампанское было выпито до дна, к нам постучали соседи, чтобы поздравить с Новым годом и пожелать всяческих благ. После взаимных поздравлений я сразу же улизнул и закрылся в своей комнате.
За окном еще вспыхивали залпы праздничного фейерверка, и его цветистую россыпь ночь подхватывала белой сетью деревьев. Вот совсем недалеко раскрылся новый букет, и комната озарилась зеленым холодным светом. Я посмотрел на свои руки — они тоже были зелеными.
Я присел на кровать и стал вглядываться в темноту ночи, которую время от времени нарушали лишь эти искусственные звезды. Мне нравится глядеть в темноту, и я могу просиживать так часами. Когда долго смотришь на ветви деревьев, дрожащие за окном, они приобретают самые причудливые формы, медленно начинают уплывать в сторону, а потом снова возвращаются на прежнее место.
Часы на башне музея четко пробили час — бам, и металлический, гудящий звук боя тут же застыл в студеном воздухе. Это было лаконичным напоминанием о том, что первый час новых радостей, новых забот, а может, разочарований уже миновал. Для всех.
Один час списан и с моего счета.
Передо мной новый год (правда, за вычетом одного часа). Совершенно пустая анкета, одну графу которой я могу уже заполнить: прошел один час. Только и всего. Итоги пока подводить рано.
Быть может, сейчас кто-то и анализирует дотошно свои ошибки, делает, по словам моего отца, «соответствующие выводы», может, даже осуждает себя (хоть и с опозданием) за различные промахи в прошлом и, умилившись таким покаянием, наконец засыпает. Он мог бы записать в своей анкете: «Я покаялся» — в уверенности, что открыл этим новую эру своей жизни.
За окном едва заметно покачиваются белые ветви каштана, их тени ложатся узором в четырехугольном отсвете окна на полу. Я думаю. Мои самые большие надежды — в этой отвлеченной анкете времени, которая лежит теперь передо мной. Наверно, все девятнадцатилетние ожидают больших перемен. Должно быть, это вполне естественно. Это ожидание подогревается и тем, что я уже сделал первые шаги на пути, которым идут все без исключения. В том числе и мои друзья.
С некоторых пор я почувствовал, что утратил доверие к себе, хотя признаться в этом и было нелегко. Но сделать такое признание заставила меня боязнь утратить нечто более ценное. И все вдруг показалось мне дурацким фарсом, в котором я часто сам разыгрываю какую-то роль. Дальше так нельзя. Мои отношения с людьми зашли в тупик. Я думал: как нужен человек, перед которым не надо было бы притворяться, как перед другими, подлаживаясь к их вкусам и взглядам. Так мне было бы легче. Однако, в сущности, это опять означало бы обособление...
И все же огромное расстояние отделяло меня от друзей. Быть может, оно появилось еще тогда, когда мы все собирались на краю старого парка играть в футбол. Играли мы подолгу, а потом, когда уже смеркалось, усталые и проголодавшиеся, отправлялись собирать щавель. Мы разбредались по всему полю, я лежал на животе, уткнувшись носом в траву, и жевал сочные листья щавеля. Тогда я, казалось, забывал все — и друзей; и футбол, и небо, зардевшееся на западе; я жевал щавель, и в этом запутанном мире трав возникали картины моих будущих странствий. Товарищи иногда расходились по домам, оставив меня одного в высокой траве; и я возвращался один, выходил на дорогу, где зажигались зеленые огни, и нехотя тащился домой, волоча усталые ноги, свою тень и блекнущие воспоминания о несостоявшихся путешествиях.
Потом поле засадили деревьями, мы уже не играли в
футбол, а затем вдруг обнаружили, что выросли, но остались друзьями.
Вспоминается толстяк Донатас, наш общий любимец. Он работает киномехаником.
1 2 3 4 5 6 7 8
Я пошел в умывалку и застал там еще Сильвиса.
— И он омыл свое грешное тело,— шлепнул я его ладонью по мокрому плечу. Тот, в свою очередь, швырнул в меня пригоршню опилок, которыми оттирал руки.
— Откуда эта цитата?
— Не знаю,— ответил я.— Скорее всего, бабушкина...
— У тебя есть бабушка?
— Одно только воспоминание.
— Славная у тебя была бабушка,— сказал он.— С юмором.
— Они все такие. Помню, она все твердила мне, что, когда вырасту, я должен стать доктором, а я сразу же начинал реветь, потому что хотел быть моряком.
— А теперь довольствуешься ванной?
— По суше тоже можно плавать,— ответил я шуткой на шутку и стал оттирать опилками руки. Опилки — отличное изобретение, беда только, что после такого мытья кожа на руках становится вроде наждачной бумаги.
— Как ты собираешься встретить Новый год? — спросил Сильвис.
— Напьюсь. Представляешь, еще ни разу на праздники не напивался. Разве это не свинство?
— Гениальная идея! — сказал он.— А по-моему, ты опять хитришь.
— Ну ладно,— примирительно пробормотал я.— Буду пить одну минеральную.
Вдруг Сильвис заторопился и схватил полотенце.
— На автобус опаздываю! Ну, бывай здоров, счастливо отпраздновать.
Теперь я понял Жорку. Люди, которые все время проводят вместе и привыкли всем делиться, естественно, чувствуют себя неловко, когда, скажем, на праздники они вдруг обособляются от друзей. Быть может, лучше всего в таких случаях попросить, чтобы за тебя выпили. Разумеется, отплатить нужно тем же.
— Выпей за меня чарочку,— крикнул я вдогонку Сильвису.
— Самую большую,— услыхал я вместе с удаляющимся шлепаньем его босых ног по кафельному полу.
Мне снова стало грустно. Плохо уходить последним.
В вестибюле навстречу попалась табельщица.
— Хелло, Марите,— сказал я.— Завтра принесу тебе красных тюльпанов.
— Вот ко-о-омик! — пропела она, моргая подкрашенными ресницами.— Взаправду?
— Почему комик? — вскипел я.— Делай людям добро, а они на тебе — ко-омик!..
— Дай-ка лучше сигаретку и не злись,— шепнула она.— Покурю, пока начальство не видит.
Курила она неумело, слюнявя сигарету, другой рукой смахивая с языка и губ приставший табак (наверное, она не умела плеваться); и оттого, что она не умела ни курить, ни плеваться, ее маленькая кругленькая фигурка, закутанная в синий сатиновый халат, ее толстые ножки и копна крашеных, ржавого цвета волос — все это вызвало у меня что-то похожее на жалость, и я твердым голосом произнес:
— Не кури, детка. Он придет. Он должен прийти. Ты ведь красивая.
— Вот комик!
Я безнадежно развел руками и повернул к выходу.
— А тюльпаны? — догнал меня низкий грудной голос.
— Будут и тюльпаны,— вздохнул я.
«И какого черта все мы кривляемся!» — подумал я с досадой, выйдя на улицу.
Домой я шел пешком. Снежило, и белая снежная крупка, сбираясь под ветром в длинные узкие полосы, неслась по серому уличному асфальту, вихрилась вслед проносящимся машинам и рассыпалась наконец широким, неровным веером. То был первый снег, из которого еще не скатаешь снежка, но все равно снег. Любуясь этим первым зимним нарядом, я замедлил шаг. Начало зимы. Настоящей зимы.
Раньше этого не было, а теперь будто посветлело от побелевших крыш. Первый снег — это время добрых мыслей и больших ожиданий. Я был в этом уверен и подумал, что точно так же думают и все прохожие на
улице. Сам не знаю отчего, но мысль эта застряла у меня в голове, она ложилась на язык, и я повторял ее, как пришедший вдруг на память рефрен старой песни. Я повторял ее, как автомат, быстро, не договаривая до конца, пока не услышал за спиной шаги и чей-то голос: «Мартис? Где тебя носит?»
Обернулся. Я никак не могу привыкнуть к тому жестяному имени, которое придумал для меня мой друг Ромас. Однако имя это поразительно быстро привилось среди моих друзей, и я волей-неволей должен был с ним примириться, хотя мне и казалось, что оно как бы нахлобучивает мне на голову шутовской колпак, из-за которого мне приходится валять дурака и нести всякий вздор.
— Как вижу, ты не торопишься? — пробасил Ромас.
— А я и так поспеваю. Хотя плетусь в караване времени на последнем осле.
Славный парень этот Ромас. Всегда радуется, встречая меня, и делает при этом удивленное лицо: откуда это ты, дружок, свалился? И улыбается широкой лошадиной улыбкой. Тощий, как и я, несколько меланхолического склада, медлительный — еле слово выговорит, но зато лицо его подкупает простодушием. Работает Ромас копировщиком в проектном институте, ходит в тот же одиннадцатый класс вечерней школы, что и я. Одна только беда: любит разыгрывать из себя этакого Чайльд-Гарольда. Последнее время мы виделись редко — куда-то он запропастился, а теперь вдруг выскочил на поверхность, словно чертик из табакерки.
— Послушай-ка, старик, зайдем куда-нибудь выпить чашечку кофе, пока еще публики не навалило, у меня много новостей,— предложил он.
— Ну, выкладывай, что у тебя. Не хочется лезть в этот накуренный сундук.
— Это верно, что ты решил встретить Новый год дома?
— Верно.
— Что-то не верится! — воскликнул он.— Ведь ты обещал! Какая это муха тебя укусила?
— Зимой мухи спят. Встречайте без меня.
— Ну, а завтра? Завтра ты должен быть ровно в семь ноль-ноль на острове. Все наши львы собираются для послепраздничных раздумий. Если ты лев — приходи.
— Это ты организуешь?
Он кивнул и скромно опустил глаза.
— Поражаюсь твоей энергии.
— Не иронизируй, старик. Так придешь?
— Ну, все так все,— вздохнул я.
Ромас просиял.
— Я всегда в тебя верил, старик,— сказал он.— Если б ты не пришел, это было бы просто свинство.
Едва мать открыла дверь, как мне сразу же бросилась в глаза убранная елка в углу. Не раздеваясь, я подошел ближе и принялся ее разглядывать. Убрана она была теми же игрушками, что и в прошлом году, что и много лет назад. Только теперь она была намного меньше, чем раньше. Что же, подумал я, ведь это просто свидетельство того, что я вырос... Но игрушки были те же.
— Надо купить новые.
— Почему? — спросила мать.— Разве эти тебе не нравятся?
— Нравятся,— ответил я,— но я все же куплю новые.
Мать ушла на кухню. Я разделся и подошел к зеркалу. Что и говорить, тип не очень-то привлекательный! Руки длиннющие, лицо костлявое. Грубошерстный черный свитер, тяжелые лыжные башмаки — боевое снаряжение! Тип застыл на месте, как бы выжидая чего-то. Настоящий взломщик!
— Приветик! — сказал я ему.— Праздник вроде бы наступил уже, а вы еще небриты...— и пошел в комнату отца.
Отец, разостлав на письменном столе шерстяное одеяло, гладил брюки.
— Добрый вечер, папаша.
— Здравствуй. Как успехи?
— Успехи — понятие весьма относительное. А особенно для ученика токаря.
Отец взглянул на меня и нахмурился:
— Что-то ты последнее время больно много философствуешь.
Я сделал вид, что не расслышал.
— Может, взять твою бритву? Чертовски неприятно ходить с этакой архаической бородой.
Я уже научился недурно бриться, хотя иные и говорят, что это искусство требует большой сноровки. Но на этот раз мне захотелось непременно порезаться, чтоб все видели, как трудно справиться с моей бородищей. Побрившись, я слегка порезал губу под самым носом и сразу заклеил рану лоскутком бумаги, который тут же намок от крови. Эффект получился внушительный.
Мать уже накрыла стол и теперь причесывалась перед зеркалом.
Отец вышел в праздничном черном костюме и выглядел помолодевшим лет на пять.
— Гостей не будет? — спросил я.
— Нынче никого не позвали.
Я включил радио, и все уселись за стол.
Я чувствовал, что отец хочет что-то сказать, но медлит.
Мы слушали танцевальную музыку и некоторое время ели молча. Я почувствовал взгляд матери на моих руках. Поднял глаза и удивился: по ее щеке стекала слеза. Правда, руки мои, торчавшие из манжет белой рубашки, вряд ли могли доставить кому-либо эстетическое наслаждение, но все же, все же...
— Кажется, горчицу забыли,— пробормотал я и, поднявшись, вышел на кухню.
Засунув руки в карманы, я некоторое время стоял у раковины. Открыл кран и снова закрыл. «Стало быть, праздник, кроме всего прочего, должен нести еще и минорную нагрузку!» — подумал я с досадой. Меня до сих пор поражает, почему это взрослые придают такое большое значение мелочам и забывают о главном — о существе.
Я покачивался на каблуках вперед и назад, вперед и назад и никак не мог справиться с тоской, исподволь заполнявшей душу. А время для поисков горчицы истекало, и надо было возвращаться.
— С завтрашнего дня,— сказал отец, когда я снова уселся за стол,— начинается второй год твоего испытания.
— Гм,— промычал я.— И я непременно должен сделать «соответствующие выводы».
В глазах отца промелькнуло недовольство, но лицо оставалось торжественным и сосредоточенным.
— Ты все шутишь, Мартинас...
— Разговоры о выводах продолжаются из года в год,— сказал я.— А я, между прочим, только тем и занят, что делаю «соответствующие выводы».
— Мне кажется, ты слишком разбрасываешься,— вставила мать.
— Разве?—удивился я.— Что-то не замечал...
— Ты никогда не расскажешь про завод,— сказал отец.
— Вы и сами все отлично знаете. Есть там у меня наставник, этакий старый рабочий с седыми висками и глубоким, пристальным взглядом умных глаз. Ну прямо настоящий отец. Хм... Он следит за работой ученика и, как вы понимаете, передает ему свой многолетний опыт. Хм... Знаете, с этакой своеобразной рабочей педагогикой. Есть еще сменный мастер. Тот — настоящий орел. Любит своих рабочих, называет их не иначе как «молодцы» и «золотые руки». «Вот это мастер так мастер!— говорят о нем рабочие.— С таким можно горы свернуть!» И любят своего мастера, и стенгазету свою любят...
Заметив неловкое молчание, я виновато закашлялся и сказал:
— По правде говоря, не совсем так. Это все из вчерашней газеты...
— А как же на самом деле? — спросил отец.— Лучше или хуже?
— Не знаю,— я еще сомневался, рассказывать ли, но потом начал: — Ну вот вам маленькая сценка. Приходит как-то на работу мой наставник. Зовут его Жорка. Лицо помятое. Сразу видно — с похмелья. «Закинь-ка патрон»,— буркнул он и присел, чтобы отпереть шкафчик с инструментом. Потом, загнав в уголок рта «Беломорканал», оперся о станок.
«Голова трещит»,— осипшим голосом пояснил он.
Я закрутил патрон и включил станок.
«Чего молчишь? — недовольно спросил Жорка и выкатил на меня свои покрасневшие от бессонной ночи глаза.— Будто сам не пьешь!»
«Ведрами!» — отпарировал я.
Жорка осклабился, затянулся дымом и чертыхнулся.
«Дай спички, погасло».
«Нет у меня спичек»,— ответил я. Стану я ему еще зажигать папиросы!
Он вздохнул и выплюнул окурок.
«Ладно. Курить и не начинай, не будь дураком. А выпить можно».
Он выключил станок и сунул мне что-то в карман. Это была помятая трешка.
«Все равно делать тебе нечего,— сказал он в оправдание себе,— будь человеком, сбегай-ка. Опохмелиться надо...»
И, решив, что разговор окончен, снова склонился над станком.
Не зная, как быть, я с добрый час прошатался по территории завода и снова вернулся к станку.
«Принес?» — спросил Жорка сквозь сизое облако пара, висевшее над дымящейся эмульсией.
Я промолчал. Он вопросительно посмотрел на меня. Я помотал головой и вернул ему деньги. Жорка не произнес ни слова. Мы долго молчали, но он под конец не выдержал.
-«Так что, может, сердишься?» — его голос срывался от обиды.
«Нет, Жорка»,— тихо пробормотал я.
Я мог бы долго еще продолжать свой рассказ. Но вдруг осекся и замолк.
— И это все, что ты можешь нам рассказать? — тихо спросила мать. Она сидела не двигаясь, пока я рассказывал.
— Все. Это было, правда, давно,— быстро прибавил я и опустил голову. Я почувствовал себя неловко, рассказав эту историю. Почувствовал, что меня не поняли. Скорее всего, и мать и отец сочли это неуместной выходкой. Не знаю, что потянуло меня за язык, и мне нисколько не стало легче оттого, что я рассказал, наоборот, я смутился. Вышло ведь так: смотрите, мол, какой я зрелый и умный...
— Трудно тебе там? — услышал я глухой голос отца.
— Нет, не то! — почти сердито выкрикнул я.— Только мне уже давно не надо делать «соответствующих выводов» за столом.
— Что ж,— сказал отец.— Главное — это жить своим умом.
«Красная площадь...» — услышал я голос диктора. Отец засуетился, откупорил бутылку шампанского и налил бокалы. Торжественно прозвучал бой курантов.
— Валё! — невпопад прокричали мы все трое, стоя чокнулись и пожелали друг другу счастья. Отец пригласил мать на танец.
Я налил бокал.
— За твое здоровье, Жорка!
И еще раз:
— За твое, Сильвис!
— Что ты там делаешь? — спросила мать, глядя на меня через отцовское плечо.
— Ничего,— ответил я. И тихо добавил: — Маленький спиритический сеанс. Ведь можно поговорить с друзьями?..
Когда отец, станцевав румбу, почувствовал боль в области сердца, а шампанское было выпито до дна, к нам постучали соседи, чтобы поздравить с Новым годом и пожелать всяческих благ. После взаимных поздравлений я сразу же улизнул и закрылся в своей комнате.
За окном еще вспыхивали залпы праздничного фейерверка, и его цветистую россыпь ночь подхватывала белой сетью деревьев. Вот совсем недалеко раскрылся новый букет, и комната озарилась зеленым холодным светом. Я посмотрел на свои руки — они тоже были зелеными.
Я присел на кровать и стал вглядываться в темноту ночи, которую время от времени нарушали лишь эти искусственные звезды. Мне нравится глядеть в темноту, и я могу просиживать так часами. Когда долго смотришь на ветви деревьев, дрожащие за окном, они приобретают самые причудливые формы, медленно начинают уплывать в сторону, а потом снова возвращаются на прежнее место.
Часы на башне музея четко пробили час — бам, и металлический, гудящий звук боя тут же застыл в студеном воздухе. Это было лаконичным напоминанием о том, что первый час новых радостей, новых забот, а может, разочарований уже миновал. Для всех.
Один час списан и с моего счета.
Передо мной новый год (правда, за вычетом одного часа). Совершенно пустая анкета, одну графу которой я могу уже заполнить: прошел один час. Только и всего. Итоги пока подводить рано.
Быть может, сейчас кто-то и анализирует дотошно свои ошибки, делает, по словам моего отца, «соответствующие выводы», может, даже осуждает себя (хоть и с опозданием) за различные промахи в прошлом и, умилившись таким покаянием, наконец засыпает. Он мог бы записать в своей анкете: «Я покаялся» — в уверенности, что открыл этим новую эру своей жизни.
За окном едва заметно покачиваются белые ветви каштана, их тени ложатся узором в четырехугольном отсвете окна на полу. Я думаю. Мои самые большие надежды — в этой отвлеченной анкете времени, которая лежит теперь передо мной. Наверно, все девятнадцатилетние ожидают больших перемен. Должно быть, это вполне естественно. Это ожидание подогревается и тем, что я уже сделал первые шаги на пути, которым идут все без исключения. В том числе и мои друзья.
С некоторых пор я почувствовал, что утратил доверие к себе, хотя признаться в этом и было нелегко. Но сделать такое признание заставила меня боязнь утратить нечто более ценное. И все вдруг показалось мне дурацким фарсом, в котором я часто сам разыгрываю какую-то роль. Дальше так нельзя. Мои отношения с людьми зашли в тупик. Я думал: как нужен человек, перед которым не надо было бы притворяться, как перед другими, подлаживаясь к их вкусам и взглядам. Так мне было бы легче. Однако, в сущности, это опять означало бы обособление...
И все же огромное расстояние отделяло меня от друзей. Быть может, оно появилось еще тогда, когда мы все собирались на краю старого парка играть в футбол. Играли мы подолгу, а потом, когда уже смеркалось, усталые и проголодавшиеся, отправлялись собирать щавель. Мы разбредались по всему полю, я лежал на животе, уткнувшись носом в траву, и жевал сочные листья щавеля. Тогда я, казалось, забывал все — и друзей; и футбол, и небо, зардевшееся на западе; я жевал щавель, и в этом запутанном мире трав возникали картины моих будущих странствий. Товарищи иногда расходились по домам, оставив меня одного в высокой траве; и я возвращался один, выходил на дорогу, где зажигались зеленые огни, и нехотя тащился домой, волоча усталые ноги, свою тень и блекнущие воспоминания о несостоявшихся путешествиях.
Потом поле засадили деревьями, мы уже не играли в
футбол, а затем вдруг обнаружили, что выросли, но остались друзьями.
Вспоминается толстяк Донатас, наш общий любимец. Он работает киномехаником.
1 2 3 4 5 6 7 8