— С такой рукой? Где тебя так? А мы захватили...— Порубский увел побледневшего инженера Митуха в гостиную, посадил на зеленый диван возле небольшой лампы, где в голубых волнах качались коричневые барки, бриги и шхуны.— Мы захватили немецкого солдата! Переодетого в гуцульскую одежду. И откуда только его занесло в наши края? — Порубский перешел на шепот: — Все твердил, что он инженер и что у него динамит, экразит... Постой-ка, уж не тебя ли он поминал?
Митух покачал головой.
— Он там, на Глухой Залежи,— продолжал Порубский.— Боже мой, вот где ужас-то! Штали там лежат, партизаны... Немцы их даже не закопали... Не знаешь случайно, где вдова Габора?
Митух опять покачал головой.
— Она тебе не попадалась на глаза?
— Нет.
— Говорят, с немцами ушла, только куда она могла уйти?
— Не знаю.
— Что с тобой? Почему такой бледный? Ну и ужас там, на Глухой Залежи! Мой отец был против, чтобы мы расправились с этим немцем, а как увидели на Глухой Залежи мертвого ребенка — с соской во рту!.. Этого немца уложили там рядом с ним! Мой отец не разрешал нам убивать его, но на Глухой Залежи ни слова не сказал — может, ему та румынка вспомнилась, он частенько говорил о ней... Немец этот там лежит, на его совести тоже могло быть такое, у всех у них могло...
Митух широко раскрытыми глазами уставился на Порубского. Как у него рука поднялась?..
— Да что с тобой? Почему ты такой бледный?
Инженер приподнял правую руку.
— Это от руки,— сказал он.— К доктору надо.
— Значит, о Габорихе тебе ничего не известно?
— Нет.
Митух вышел из шталевской виллы и медленно побрел к дому. У самых ворот его обступили дети, брат Адам и его жена Бета встретили Митуха с улыбкой, глухая мать не могла наглядеться на сына. В первые минуты никому не хотелось ни о чем говорить, ни о хорошем, ни о плохом,— испугала окровавленная рука и бледность Митуха.
— Вот мы и все вместе,— сказала притихшая Бета.—
Да, а где тот немец? Не забыть мне, как он, бедняга, прощался со мной. Чуть не плакал, право...
— Адам! — обратился инженер Митух к брату.— У меня все болит. Отвезешь меня в Рачаны к доктору? Проедем полями — через Пустую Рощу.— Он показал на простреленную руку.
Адам усмехнулся.
— Теперь это не так просто,— ответил он.— Надо пойти в шталевскую виллу, взять разрешение, тогда уж ехать. Упряжки на другое требуются — в деревне надо наводить порядок. Убитых много, и немцев, и русских, да и наших.
— И русских?
— И русских. Говорят, девять человек. Работы много. Мост разрушен, дорога на Рачаны завалена, дома сожжены, надо противотанковый ров засыпать, разобраться со шталевскими владеньями, с кирпичным заводом...
— Тебе-то что до всего этого! — вмешалась Бета, в ее голубых глазах светилось сочувствие инженеру Митуху.— Запрягай — и поезжайте! Пешком ему не дойти. Да поживее!
В половине двенадцатого братья Митухи поехали на красавцах вороных, уже немного отчищенных, по проселочной дороге в Рачаны к доктору Главачу. Адам погонял лошадей, где было можно,— видать, брату совсем худо, даже говорить не в состоянии.
В Праге Гизела Габорова не заговорила с инженером Митухом ни при выходе из самолета, ни по дороге к автобусу, ни в автобусе, не решилась заговорить с ним и у здания аэровокзала. В тот же день вечером она названивала по многочисленным пражским гостиницам, сидела на телефоне больше часа, но найти Митуха не удалось. Ей хотелось увидеться с ним, потому что мысли ее то и дело возвращались к встрече в самолете и особенно к последней встрече в сорок пятом году, в Рачанах. Тогда Гизела повстречала обоих братьев Митухов, оба были ей ненавистны, Адам, сволочь, отказался довезти ее до Рачан, а Йозеф был бледный такой, ранен... Она столкнулась с ними в коридоре у своего хорошего знакомого, доктора Главача. Адам вел брата, совсем обессилевшего. «Гизела,— через силу заговорил тогда инженер Митух,— ты здесь... в Рачанах? Что ты... тут делаешь? Почему не ушла... с немцами? Тебе... вероятно... лучше уехать. Наша жизнь не для тебя. Здесь ты не сможешь жить по-человечески...» Гизела Габорова не удостоила ответом, окинула обоих Митухов чуть испуганным и презрительным взглядом и ушла. Доктор Главач с помощью советских солдат устроил инженера Митуха в больницу, а когда вернулся домой, Гизела Габорова спросила его: «Как ты думаешь, Циро, что с ним будет? Помогут ему?» — «Едва ли,— ответил Главач.— Большая потеря крови, заражение, весь этот хаос — сомневаюсь, очень сомневаюсь, Гизела. Вряд ли ему помогут». Доктор Главач удивленно пожал плечами, заметив, что Гизела Габорова явно обрадовалась...
После встречи в самолете прошло два месяца.
Митух получил письмо от Адама. Адам много чего писал о Молчанах — что в деревне недовольство, что Кубица и Бенко установили какие-то чудные порядки и надо бы созвать партизан, прежде всего Порубского и Зубака, но из партизан никого нет, и ничего о них не слыхать, уж не за решеткой ли они, писал о своем семействе, а в конце прибавил: «Мама пока здорова и хорошо видит только не слышит и все молится о мире чтобы никогда больше не было войны и еще пересылаю тебе письмо которое пришло к нам в Молчаны неизвестно от кого скорей всего от какой-то твоей знакомой». Инженер Митух, весьма удивленный, с любопытством вскрыл и второй конверт. Письмо было короткое. Митух прочитал его в один прием, но еще долго не отрывал взгляда от следующих строчек: «Ваш высокий пост, несомненно, дает вам возможность бывать в Праге довольно часто. Будьте столь любезны, навестите меня, как только приедете в Прагу». Митух читал снова и снова. Оба письма он вынул из почтового ящика, когда пришел домой с работы. Он был один дома, сидел в кресле у радиоприемника и слушал контральто исполнительницы негритянских спиричуэлс. Несколько раз перечитал он не только само письмо, но и адрес Гизелы. Потом сложил конверт, сунул в карман, выключил приемник и отправился к Дунаю, где его жена гуляла с детьми. По дороге много думал о себе и о Гизеле Габоровой. В трамвае его внимание привлекли четыре девушки, хорошенькие и хорошо одетые. Каждая держала под мышкой теннисную ракетку в полотняном чехле. Он сидел и задумчиво смотрел на них. У Национального театра он сошел и направился на набережную Дуная. Там было много детей и много мамаш. Матери гуляли, сидели на скамейках, а дети резвились. Митух заулыбался и слегка подался вперед.
— Папа! — закричали сыновья, близнецы Петер и Иван, устремляясь к нему.— Папа!
Петер прибежал первым и бросился к отцу на шею. Иван поотстал, остановился и заплакал.
Митух с Петером на руках поспешил к Ивану. Он взял мальчиков за руки, и они быстро пошли туда, куда показывал Петер.
— Вон мама!
— Почему ты здесь? — спросила жена и улыбнулась, чтобы скрыть беспокойство.— Что-нибудь случилось?
— Ничего не случилось.
— А почему ты приехал?
— Побыть с вами.
— Завтра едешь?
— Еду.
На следующий день он опять был в Праге на совещании геологов. Совещание затянулось на три дня, а когда кончилось, Митух в тот же день после обеда заехал к Гизеле Габоровой.
— Видите ли,— заговорила она, когда он уже минут десять сидел в ее однокомнатной квартирке в красном кресле и успел выслушать печальную повесть о том, как доктор Главач обманул ее, обобрал и, прихватив ее капиталы и кое-какие ценные вещи, уехал на Запад. Митуху было нечем дышать в этой душной комнате, пропитанной запахами табачного дыма, алкоголя и парфюмерии, хотя в квартире было прибрано и открыто окно на майскую улицу.— Мне бы хотелось как-то наладить свою жизнь — каждый имеет право жить по-человечески, не правда ли? — за этим я и ездила тогда в Кошице, но мне мешают Молчаны. Я могла бы устроиться получше, получить более приличную должность, чем теперь — в торговой сети, но я не знаю, какую характеристику мне пришлют из Молчан их теперешние хозяева. Вы ведь меня хорошо знаете, не так ли?
Митух сидел, положив руки на подлокотники, молчал, смотрел на Гизелу. То и дело переводил взгляд беспокойных черных глаз на тюльпаны — семь желтых и один лиловый,— стоящие в вазе на спинке дивана. Он вполуха слушал, что она говорила, а сам перебирал в памяти ее слова в январе сорок пятого. «Йожо, Йожо, не знаешь ты жизни. Йожо, глупенький». Он разглядывал Гизелу, пополневшую, в легком шелковом платье. Белая кожа
длинной шеи и овального лица по-прежнему безупречна, в голубых глазах, как показалось Митуху, усмешка уверенного в себе человека.
— За чем же дело стало,— ответил он холодно,— коль скоро вы утверждаете, что насчет Шталей и партизан просто сболтнули, что все это неправда, а сказали вы так просто, чтобы удержать меня при себе в те грозные дни. Тогда вы, по вашим словам, очень боялись партизан.— Он глянул на часы: в его распоряжении еще четыре минуты.
— Со Шталями дело обстояло так, как я говорю, с партизанами тоже.
Инженер Митух задумался. «Тебе что за дело, Йожо! Сейчас каждый живет, повинуясь только инстинкту. Старается избежать опасности. И я тоже — старалась, стараюсь и буду стараться избежать ее». Он пошарил по карманам в поисках сигарет. «Не надо ничего от меня требовать! Мы не знаем, что будет с нами через минуту. Йожо, Йожо! Нам теперь остается одно из двух — либо тебя кто-то выдаст, либо ты кого-то выдашь».
— Курите, пожалуйста! Сигареты на столе.
— Благодарю.
— Так вот,— сказала Гизела Габорова.— Если бы вы заехали как-нибудь в Молчаны или написали туда, мне это могло бы помочь. Можно будет устроиться на работу получше... И потом, что тут особенного,— продолжала она, откинувшись на диванную подушку в цветочек и надменно вздернув голову,— и без того все, что тут делается, сплошное очковтирательство.
— Что вы называете очковтирательством?
— Да все!
— А конкретно?
— Все, что тут делается!..
— Вы что же, провоцируете меня? — Тон у Митуха стал более резким и чуть ироничным.— Почему все-таки очковтирательство?
Ее белое овальное лицо слегка зарделось.
— Почему? Потому что всё вокруг, вся эта жизнь,— лишь мрак и ужас. В каждом человеке рядом со мной я вижу только своего личного врага, так и жду, что кто-нибудь погубит меня, на людях я вынуждена принимать смиренный вид, говорить кротким тоном, покорно выслушивать чьи-то пустые или лживые речи, безропотно сносить наглость. Трудно так жить. Вы, вероятно, знаете это по себе. Трудно жить с затравленной душой, с опущенной головой, съежившись, выслушивать глупые и пустые, оскорбительные для человеческого слуха — как вы когда-то выразились — речи, трудно жить с мыслью об узниках в тюрьмах и лагерях. Мрак и ужас — здесь можно жить только за счет тьмы и страха. Я работаю в управлении универмагами — там я всего лишь служу, а живу за счет тьмы и страха... и мне это уже осточертело... ради бога, пан инженер, убедите людей, что я... — Гизела Габорова, побледнев, несколько минут молча и нервно курила, потом вдруг покраснела.— Впрочем, нет, нет, убедите хотя бы только меня, что и я смогу жить по- человечески, а не так, доносами...
Митух сидел как на иголках, заново переживая былое. «Йожо, Йожо! По моему наущению мой муж перевел на себя эту виллу, кирпичный завод и поместье Шталей, по моему наущению выдал их — солдаты потом расстреляли их в лесу,— по моему наущению он показал дорогу к шталевскому кирпичному заводу...» Штали, партизаны, Калкбреннер на Глухой Залежи, Колкар и остальные на дороге вдоль Монаховой Пустоши, а по другую сторону — Гизела Габорова! Взглянув еще раз на часы, Митух встал.
— Вы испытываете мое терпение, извращаете мои слова, только ведь это не я говорю их вам, а вы мне, пани Габорова. Вот вы сказали, что угрызения совести заставили вас написать мне. В таком случае вы плохо усвоили уроки Гитлера.
— Что вы имеете в виду?
— Вы плохо усвоили уроки Гитлера. Штудируйте Гитлера!
— Но позвольте!
— Проштудируйте его хорошенько и поймете, что лишь «химера совести и нравственности» мешает вам делать то, что вы делаете. При чем тут угрызения совести? Уж не из-за Шталей ли и молчанских партизан? Не из-за того ли, чем вы жили с тех пор, как немцы вас бросили? Или чем живете теперь? Нет, нет, пани Габорова! Вы страшитесь возмездия людей — всего лишь живых людей, а я живу под гнетом мысли о возмездии мертвых, тех, кто остался лежать в молчанских лесах, на Глухой Залежи. Нет, нет, люди вашей породы не могут жить по-человечески. Ваш удел — прозябать, как последняя тварь, а не жить, как люди! Можете заниматься чем угодно, я вам не помощник! Мне самому нелегко жить по-человечески. Никто из нас не без греха перед
людьми, но я не хочу усугублять свою вину...
Гизела Габорова сидела на красном диване, скрестив ноги, опираясь заложенными за спину руками о подушки, вздернув голову, и с легкой усмешкой смотрела на распалившегося Митуха.
— Не много ли вы себе позволяете, сударь?..
— Не знаю, как себе, а вам — безусловно,— ответил Митух,— но вы напрасно стараетесь, провоцируя меня, грозя выдать и погубить, потому что человеком вам все равно уже не быть!
— Много на себя берете!..
— Разумеется,— отрезал Митух.— Я не стану убеждать вас в том, что ваше место — среди людей. Вы давно противопоставили себя обществу людей, так мучайтесь же под гнетом своей вины!.. Ради одной себя вы забыли о других, думаете только о себе, словно вы одна существуете на свете, сотворили себе кумира из собственной персоны, и отсюда проистекает все остальное, так мучайтесь же, вам грозит возмездие мертвых, оставшихся на Глухой Залежи...
— Пан инженер!
Митух повернулся и, не говоря более ни слова, вышел. Он поспешил к зданию аэровокзала, но уже опоздал на автобус. На аэродром пришлось ехать на такси. В самолете у него разболелась голова, и он всю дорогу просидел, уставившись в одну точку за головы впереди сидящих.
Наконец самолет пошел на снижение и накренился.
Митуха пронизала дрожь от какого-то саднящего чувства. Он тревожно смотрел на огромное серебристое крыло, разлинованное рядами заклепок, и на зеленую, накренившуюся под крылом, глубоко внизу, землю.
??
??
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Митух покачал головой.
— Он там, на Глухой Залежи,— продолжал Порубский.— Боже мой, вот где ужас-то! Штали там лежат, партизаны... Немцы их даже не закопали... Не знаешь случайно, где вдова Габора?
Митух опять покачал головой.
— Она тебе не попадалась на глаза?
— Нет.
— Говорят, с немцами ушла, только куда она могла уйти?
— Не знаю.
— Что с тобой? Почему такой бледный? Ну и ужас там, на Глухой Залежи! Мой отец был против, чтобы мы расправились с этим немцем, а как увидели на Глухой Залежи мертвого ребенка — с соской во рту!.. Этого немца уложили там рядом с ним! Мой отец не разрешал нам убивать его, но на Глухой Залежи ни слова не сказал — может, ему та румынка вспомнилась, он частенько говорил о ней... Немец этот там лежит, на его совести тоже могло быть такое, у всех у них могло...
Митух широко раскрытыми глазами уставился на Порубского. Как у него рука поднялась?..
— Да что с тобой? Почему ты такой бледный?
Инженер приподнял правую руку.
— Это от руки,— сказал он.— К доктору надо.
— Значит, о Габорихе тебе ничего не известно?
— Нет.
Митух вышел из шталевской виллы и медленно побрел к дому. У самых ворот его обступили дети, брат Адам и его жена Бета встретили Митуха с улыбкой, глухая мать не могла наглядеться на сына. В первые минуты никому не хотелось ни о чем говорить, ни о хорошем, ни о плохом,— испугала окровавленная рука и бледность Митуха.
— Вот мы и все вместе,— сказала притихшая Бета.—
Да, а где тот немец? Не забыть мне, как он, бедняга, прощался со мной. Чуть не плакал, право...
— Адам! — обратился инженер Митух к брату.— У меня все болит. Отвезешь меня в Рачаны к доктору? Проедем полями — через Пустую Рощу.— Он показал на простреленную руку.
Адам усмехнулся.
— Теперь это не так просто,— ответил он.— Надо пойти в шталевскую виллу, взять разрешение, тогда уж ехать. Упряжки на другое требуются — в деревне надо наводить порядок. Убитых много, и немцев, и русских, да и наших.
— И русских?
— И русских. Говорят, девять человек. Работы много. Мост разрушен, дорога на Рачаны завалена, дома сожжены, надо противотанковый ров засыпать, разобраться со шталевскими владеньями, с кирпичным заводом...
— Тебе-то что до всего этого! — вмешалась Бета, в ее голубых глазах светилось сочувствие инженеру Митуху.— Запрягай — и поезжайте! Пешком ему не дойти. Да поживее!
В половине двенадцатого братья Митухи поехали на красавцах вороных, уже немного отчищенных, по проселочной дороге в Рачаны к доктору Главачу. Адам погонял лошадей, где было можно,— видать, брату совсем худо, даже говорить не в состоянии.
В Праге Гизела Габорова не заговорила с инженером Митухом ни при выходе из самолета, ни по дороге к автобусу, ни в автобусе, не решилась заговорить с ним и у здания аэровокзала. В тот же день вечером она названивала по многочисленным пражским гостиницам, сидела на телефоне больше часа, но найти Митуха не удалось. Ей хотелось увидеться с ним, потому что мысли ее то и дело возвращались к встрече в самолете и особенно к последней встрече в сорок пятом году, в Рачанах. Тогда Гизела повстречала обоих братьев Митухов, оба были ей ненавистны, Адам, сволочь, отказался довезти ее до Рачан, а Йозеф был бледный такой, ранен... Она столкнулась с ними в коридоре у своего хорошего знакомого, доктора Главача. Адам вел брата, совсем обессилевшего. «Гизела,— через силу заговорил тогда инженер Митух,— ты здесь... в Рачанах? Что ты... тут делаешь? Почему не ушла... с немцами? Тебе... вероятно... лучше уехать. Наша жизнь не для тебя. Здесь ты не сможешь жить по-человечески...» Гизела Габорова не удостоила ответом, окинула обоих Митухов чуть испуганным и презрительным взглядом и ушла. Доктор Главач с помощью советских солдат устроил инженера Митуха в больницу, а когда вернулся домой, Гизела Габорова спросила его: «Как ты думаешь, Циро, что с ним будет? Помогут ему?» — «Едва ли,— ответил Главач.— Большая потеря крови, заражение, весь этот хаос — сомневаюсь, очень сомневаюсь, Гизела. Вряд ли ему помогут». Доктор Главач удивленно пожал плечами, заметив, что Гизела Габорова явно обрадовалась...
После встречи в самолете прошло два месяца.
Митух получил письмо от Адама. Адам много чего писал о Молчанах — что в деревне недовольство, что Кубица и Бенко установили какие-то чудные порядки и надо бы созвать партизан, прежде всего Порубского и Зубака, но из партизан никого нет, и ничего о них не слыхать, уж не за решеткой ли они, писал о своем семействе, а в конце прибавил: «Мама пока здорова и хорошо видит только не слышит и все молится о мире чтобы никогда больше не было войны и еще пересылаю тебе письмо которое пришло к нам в Молчаны неизвестно от кого скорей всего от какой-то твоей знакомой». Инженер Митух, весьма удивленный, с любопытством вскрыл и второй конверт. Письмо было короткое. Митух прочитал его в один прием, но еще долго не отрывал взгляда от следующих строчек: «Ваш высокий пост, несомненно, дает вам возможность бывать в Праге довольно часто. Будьте столь любезны, навестите меня, как только приедете в Прагу». Митух читал снова и снова. Оба письма он вынул из почтового ящика, когда пришел домой с работы. Он был один дома, сидел в кресле у радиоприемника и слушал контральто исполнительницы негритянских спиричуэлс. Несколько раз перечитал он не только само письмо, но и адрес Гизелы. Потом сложил конверт, сунул в карман, выключил приемник и отправился к Дунаю, где его жена гуляла с детьми. По дороге много думал о себе и о Гизеле Габоровой. В трамвае его внимание привлекли четыре девушки, хорошенькие и хорошо одетые. Каждая держала под мышкой теннисную ракетку в полотняном чехле. Он сидел и задумчиво смотрел на них. У Национального театра он сошел и направился на набережную Дуная. Там было много детей и много мамаш. Матери гуляли, сидели на скамейках, а дети резвились. Митух заулыбался и слегка подался вперед.
— Папа! — закричали сыновья, близнецы Петер и Иван, устремляясь к нему.— Папа!
Петер прибежал первым и бросился к отцу на шею. Иван поотстал, остановился и заплакал.
Митух с Петером на руках поспешил к Ивану. Он взял мальчиков за руки, и они быстро пошли туда, куда показывал Петер.
— Вон мама!
— Почему ты здесь? — спросила жена и улыбнулась, чтобы скрыть беспокойство.— Что-нибудь случилось?
— Ничего не случилось.
— А почему ты приехал?
— Побыть с вами.
— Завтра едешь?
— Еду.
На следующий день он опять был в Праге на совещании геологов. Совещание затянулось на три дня, а когда кончилось, Митух в тот же день после обеда заехал к Гизеле Габоровой.
— Видите ли,— заговорила она, когда он уже минут десять сидел в ее однокомнатной квартирке в красном кресле и успел выслушать печальную повесть о том, как доктор Главач обманул ее, обобрал и, прихватив ее капиталы и кое-какие ценные вещи, уехал на Запад. Митуху было нечем дышать в этой душной комнате, пропитанной запахами табачного дыма, алкоголя и парфюмерии, хотя в квартире было прибрано и открыто окно на майскую улицу.— Мне бы хотелось как-то наладить свою жизнь — каждый имеет право жить по-человечески, не правда ли? — за этим я и ездила тогда в Кошице, но мне мешают Молчаны. Я могла бы устроиться получше, получить более приличную должность, чем теперь — в торговой сети, но я не знаю, какую характеристику мне пришлют из Молчан их теперешние хозяева. Вы ведь меня хорошо знаете, не так ли?
Митух сидел, положив руки на подлокотники, молчал, смотрел на Гизелу. То и дело переводил взгляд беспокойных черных глаз на тюльпаны — семь желтых и один лиловый,— стоящие в вазе на спинке дивана. Он вполуха слушал, что она говорила, а сам перебирал в памяти ее слова в январе сорок пятого. «Йожо, Йожо, не знаешь ты жизни. Йожо, глупенький». Он разглядывал Гизелу, пополневшую, в легком шелковом платье. Белая кожа
длинной шеи и овального лица по-прежнему безупречна, в голубых глазах, как показалось Митуху, усмешка уверенного в себе человека.
— За чем же дело стало,— ответил он холодно,— коль скоро вы утверждаете, что насчет Шталей и партизан просто сболтнули, что все это неправда, а сказали вы так просто, чтобы удержать меня при себе в те грозные дни. Тогда вы, по вашим словам, очень боялись партизан.— Он глянул на часы: в его распоряжении еще четыре минуты.
— Со Шталями дело обстояло так, как я говорю, с партизанами тоже.
Инженер Митух задумался. «Тебе что за дело, Йожо! Сейчас каждый живет, повинуясь только инстинкту. Старается избежать опасности. И я тоже — старалась, стараюсь и буду стараться избежать ее». Он пошарил по карманам в поисках сигарет. «Не надо ничего от меня требовать! Мы не знаем, что будет с нами через минуту. Йожо, Йожо! Нам теперь остается одно из двух — либо тебя кто-то выдаст, либо ты кого-то выдашь».
— Курите, пожалуйста! Сигареты на столе.
— Благодарю.
— Так вот,— сказала Гизела Габорова.— Если бы вы заехали как-нибудь в Молчаны или написали туда, мне это могло бы помочь. Можно будет устроиться на работу получше... И потом, что тут особенного,— продолжала она, откинувшись на диванную подушку в цветочек и надменно вздернув голову,— и без того все, что тут делается, сплошное очковтирательство.
— Что вы называете очковтирательством?
— Да все!
— А конкретно?
— Все, что тут делается!..
— Вы что же, провоцируете меня? — Тон у Митуха стал более резким и чуть ироничным.— Почему все-таки очковтирательство?
Ее белое овальное лицо слегка зарделось.
— Почему? Потому что всё вокруг, вся эта жизнь,— лишь мрак и ужас. В каждом человеке рядом со мной я вижу только своего личного врага, так и жду, что кто-нибудь погубит меня, на людях я вынуждена принимать смиренный вид, говорить кротким тоном, покорно выслушивать чьи-то пустые или лживые речи, безропотно сносить наглость. Трудно так жить. Вы, вероятно, знаете это по себе. Трудно жить с затравленной душой, с опущенной головой, съежившись, выслушивать глупые и пустые, оскорбительные для человеческого слуха — как вы когда-то выразились — речи, трудно жить с мыслью об узниках в тюрьмах и лагерях. Мрак и ужас — здесь можно жить только за счет тьмы и страха. Я работаю в управлении универмагами — там я всего лишь служу, а живу за счет тьмы и страха... и мне это уже осточертело... ради бога, пан инженер, убедите людей, что я... — Гизела Габорова, побледнев, несколько минут молча и нервно курила, потом вдруг покраснела.— Впрочем, нет, нет, убедите хотя бы только меня, что и я смогу жить по- человечески, а не так, доносами...
Митух сидел как на иголках, заново переживая былое. «Йожо, Йожо! По моему наущению мой муж перевел на себя эту виллу, кирпичный завод и поместье Шталей, по моему наущению выдал их — солдаты потом расстреляли их в лесу,— по моему наущению он показал дорогу к шталевскому кирпичному заводу...» Штали, партизаны, Калкбреннер на Глухой Залежи, Колкар и остальные на дороге вдоль Монаховой Пустоши, а по другую сторону — Гизела Габорова! Взглянув еще раз на часы, Митух встал.
— Вы испытываете мое терпение, извращаете мои слова, только ведь это не я говорю их вам, а вы мне, пани Габорова. Вот вы сказали, что угрызения совести заставили вас написать мне. В таком случае вы плохо усвоили уроки Гитлера.
— Что вы имеете в виду?
— Вы плохо усвоили уроки Гитлера. Штудируйте Гитлера!
— Но позвольте!
— Проштудируйте его хорошенько и поймете, что лишь «химера совести и нравственности» мешает вам делать то, что вы делаете. При чем тут угрызения совести? Уж не из-за Шталей ли и молчанских партизан? Не из-за того ли, чем вы жили с тех пор, как немцы вас бросили? Или чем живете теперь? Нет, нет, пани Габорова! Вы страшитесь возмездия людей — всего лишь живых людей, а я живу под гнетом мысли о возмездии мертвых, тех, кто остался лежать в молчанских лесах, на Глухой Залежи. Нет, нет, люди вашей породы не могут жить по-человечески. Ваш удел — прозябать, как последняя тварь, а не жить, как люди! Можете заниматься чем угодно, я вам не помощник! Мне самому нелегко жить по-человечески. Никто из нас не без греха перед
людьми, но я не хочу усугублять свою вину...
Гизела Габорова сидела на красном диване, скрестив ноги, опираясь заложенными за спину руками о подушки, вздернув голову, и с легкой усмешкой смотрела на распалившегося Митуха.
— Не много ли вы себе позволяете, сударь?..
— Не знаю, как себе, а вам — безусловно,— ответил Митух,— но вы напрасно стараетесь, провоцируя меня, грозя выдать и погубить, потому что человеком вам все равно уже не быть!
— Много на себя берете!..
— Разумеется,— отрезал Митух.— Я не стану убеждать вас в том, что ваше место — среди людей. Вы давно противопоставили себя обществу людей, так мучайтесь же под гнетом своей вины!.. Ради одной себя вы забыли о других, думаете только о себе, словно вы одна существуете на свете, сотворили себе кумира из собственной персоны, и отсюда проистекает все остальное, так мучайтесь же, вам грозит возмездие мертвых, оставшихся на Глухой Залежи...
— Пан инженер!
Митух повернулся и, не говоря более ни слова, вышел. Он поспешил к зданию аэровокзала, но уже опоздал на автобус. На аэродром пришлось ехать на такси. В самолете у него разболелась голова, и он всю дорогу просидел, уставившись в одну точку за головы впереди сидящих.
Наконец самолет пошел на снижение и накренился.
Митуха пронизала дрожь от какого-то саднящего чувства. Он тревожно смотрел на огромное серебристое крыло, разлинованное рядами заклепок, и на зеленую, накренившуюся под крылом, глубоко внизу, землю.
??
??
1 2 3 4 5 6 7 8 9