Часы и минуты
Повесть
словацк
С кошицкого аэродрома поднялся в воздух самолет, двое в нем осмотрелись, увидели друг друга и оба сделали для себя ужасное открытие — что он жив, что она здесь.
Инженера Митуха бросило в дрожь от страха, какого он никогда не испытывал, не то чтобы очень сильного, но непонятного, и, увидев в иллюминатор, как земля накренилась и уходит вглубь, он нашел в этом некую аналогию с недавним прошлым, на которое уже неохота оглядываться и в котором теперь не все видится отчетливо... Глядя на удалявшуюся землю, он без конца спрашивал себя: значит, она здесь? Не в Германии, не в Америке? Ведь собиралась уехать. Козыряла этим. Что она здесь делает?.. Страх, пусть и не сильный, но какой-то странный и неизъяснимый, имеющий связь не с ним одним, а со многими людьми, заставлял его время от времени поглядывать на эту женщину.
Земля перестала удаляться и выровнялась. Самолет гудел и рокотал звонким мерным голосом, иногда чуть- чуть покачивая крыльями. Белые облачка убегали назад, мелкие и реденькие.
Митух смотрел на Гизелу Габорову.
Она сидела на другой стороне, тремя рядами впереди, отвернувшись лицом к окну. Гизела поразилась, увидев инженера Митуха, но подавила удивление и страх, призвав на помощь самообладание, которое всегда служило ей надежным щитом и от себя, и от других. Прекрасный вид с самолета на землю порой немного отвлекал ее от стучавших в голове вопросов: значит, он здесь? Немцы не поймали его? Он от них ускользнул? И не умер тогда от раны и заражения? А был такой бледный, даже говорить не мог. Это он... Взгляд ее был прикован к бегущему внизу крохотному поезду.
Пассажиры занялись кто чем — одни взялись за газеты, другие закурили, кто-то задремал, там и сям разговаривали, а четверо молодых парней пустили по кругу початую бутылку вина.
Митух и Габорова почти все время смотрели на землю далеко внизу. Митух изредка бросал взгляд на пышный рыжий мех Гизелиной лисьей шубы. Он с нетерпением ждал минуты, когда покинет самолет и отправится на
свое совещание геологов. Он жаждал избавиться от Гизелы Габоровой, век бы ее не видеть и не встречать. Гизела Габорова спиной ощущала гнетущее присутствие Митуха, соображала, как бы заговорить с ним в Братиславе или в Праге,— интересно, что он ей скажет, надеялась по первым его словам угадать, что он о ней думает. Ей и самой еще было не ясно почему, но именно его первые слова возбуждали ее любопытство. Она думала, что они помогут ей, как помогает тонущему течение, выталкивая на берег...
В самолете слышалось приглушенное, но неприятное дребезжание.
Прочь от нее! — решил Митух, чувствуя в Гизеле Габоровой какую-то опасность для себя, для своей интересной работы, жены, детей и всего, что составляло его жизнь. Не видеть ее, не слышать!
Мне необходимо поговорить с ним! Гизела решила подойти к Митуху и завести разговор. Мне надо. Он летит то ли в Братиславу, то ли в Прагу, лучше бы в Прагу. Вот он, вот она — с тех пор прошло целых семь лет...
Первая среда апреля сорок пятого года прошла в Молчанах тихо и спокойно, хотя с юга, со стороны Рачан, Адамовцев, Боровцев и Млынской, доносилась непрерывная канонада, громче обычного. Тихо и мирно простирались вокруг Молчан поля, изрезанные круглыми, дугообразными и прямоугольными окопами, светящимися водой и жижей на дне и безмолвно смотрящими в предвечернее небо; поля, изрытые солдатскими ботинками, конскими копытами и колесами еще со времени осенних тактических учений двух первых в Молчанах немецких частей (первой командовал капитан Борек, второй — майор Дитберт); безлюдно было у прямого глубокого противотанкового рва меж Молчанами и расположенными в семи километрах к югу Рачанами, на дне рва блестела вода, а по краям бурой каймой лежала мертвая глина, тонким слоем разбросанная подальше вокруг, чтобы не громоздить насыпь или холм. Тихо и мирно ров пересекала дорога на Рачаны. По обе ее стороны грозно высились надолбы, ощерив на дорогу торчащие из бетона острые железные зубья. Земля у бетонных глыб была завалена грудами щебня, мешками цемента в дощатой обшивке и огромными шарами из бетона, похожими на пузатые бутыли. Вокруг остроконечных пик, торчащих из надолб над дорогой, порхали и чирикали сорокопуты. Тихо и мирно шла дорога в Черманскую Леготу, расположенную в пяти километрах западнее Мол- чан; по дороге, в трех километрах от Молчан, белел новый бетонный мост через довольно широкую запрудную речку. В канаве близ моста валялись обломки кузова и деталей сгоревшего «мерседеса». С обоих концов моста расхаживали до середины и обратно два немецких солдата, угрюмо глядя перед собой из-под надвинутых на глаза касок. В Молчанах тихо и мирно стояли одиннадцать спаленных домов. Черный дворовый пес Митухов, Цезарь, через оконные и дверные проемы гонялся за серым котом. Около одиннадцатого, бывшего дома вдовы Платенички, кот устроился на закопченном заборе и принялся умываться, поглядывая на Цезаря. Пес сидел на земле и лаял. Неподалеку от пепелища на школьном дворе громко и безысходно ревела скотина, голов двадцать голодных и худеющих на глазах бычков и телок, которых немцы пригнали из пригорных партизанских деревень, из Больших и Малых Гамров и Липника. Они стояли на привязи у железной ограды, уставясь в землю. Слюна струей текла у них на солому, истоптанную и перемешанную с песком, глиной и навозом.
Немецкий солдат Курт Калкбреннер остановился, с жалостью посмотрел на скотину, выругался и вошел в школу, где размещалась комендатура.
С юга, со стороны Рачан, Адамовцев, Боровцев и Млынской, надвигался вечер под несмолкающий грохот канонады.
В тихом сумеречном бункере, вырытом на склоне посреди молодого, непрореженного букового леса на Кручах — вытянутой плосковерхой горе,— в двух часах ходьбы от Молчан, делил краюху хлеба партизан Порубский, сын молчанского общинного служителя. Хлеб лежал на буковой колоде, Порубский резал его на ровные доли для шестерых товарищей и для себя. Сглатывая набегавшую слюну, он обвел взглядом мужиков, одетых кто в гражданское, кто в солдатские шинели,— остатки партизанского отряда; мужики качались у него перед глазами, как тени. Он перевел взгляд с их горящих глаз на тусклый блеск воды, сочившейся меж тонких буковых жердей (ими были выложены внутренние стены бункера), затем на хлеб и отрезал еще кусок. Отрезал второй.
— Теперь отец вряд ли придет,— сказал он хриплым, словно застревающим в больном горле голосом,— потому как...— Изо рта у него брызнула слюна и струйкой потекла по грязному, в глине, сапогу.— Остатки,— продолжал он,— остатки хлеба — мы тоже остатки, хороший был отряд, да разбили нас у кирпичного завода Шталя солдаты Дитберта, тот майор, говорят, звался Дитберт...
— Зачем ты об этом!
— В самом деле, хватит уж!
Мужики сглотнули слюну.
— Отец вряд ли придет,— повторил Порубский.— Немчура налаживается удирать, отец забоится, пушки-то так и палят...
Партизаны заговорили все разом.
— Эх, пресвятая дева, день и ночь буду отмываться, с головы до пят!
— Еды бы побольше — супу наесться!
— Да молока напиться, хоть какого, пресного или кислого! Апельсинов бы поесть!
— Апельсинов?
— Ну да — кило, а то и два! Господи, я уж забыл, как они и выглядят. Раз на пасху я их целую кучу уплел — ел, ел, вот бы теперь! По весне-то они в охотку!
— Отец вряд ли придет,— перебил партизан Порубский,— забоится, потому как немец, когда удирает, палит без разбору, чуть что шелохнется...
— Давай хлеб!
— А давненько той вони не слышно.
— Теперь не почуешь, только когда ветер с той стороны.
Смеркалось.
Через Молчаны проехала серая машина, остановилась у комендатуры, потом с шестью эсэсовцами под командованием ротенфюрера Колпинга отправилась в Большие и Малые Гамры и в Липник. Люди Колпинга должны были взорвать три моста перед Липником и Большими Гамрами, заблокировать дорогу в Молчаны и вернуться в молчанскую комендатуру.
Стемнело, в эту ночь истекали последние часы и минуты истекших лет, месяцев, недель и дней.
Молчаны, довольно длинная, вытянутая вдоль дороги деревня, в эту ночь томилась страхом, тешилась надеждой, ибо ход времени приближал людей к минуте, когда они должны были вступить в новую жизнь. Когда все это кончится? И как? Близилась минута, ненавистная и долгожданная, и люди ложились спать одетые и обутые или сидели на кроватях.
— Я приняла решение,— сказала Гизела Габорова,
двадцатисемилетняя вдова Мартина Габора, и вспомнила мужа. Какова ставка, таков и выигрыш... Не следовало доходить до крайности, ему не следовало здесь, в Молчанах, артизировать поместье и кирпичный завод Шталя, а в октябре прошлого года партизанам не следовало убивать его. Наверняка его убили те двое, Порубский и Зубак.— Так вот, я приняла решение, еду с тобой.
— Ну конечно,— привычно согласился обер-лейтенант Вальтер Шримм. Он сидел напротив Гизелы в гостиной шталевской виллы на зеленом диване, на голове у него была новенькая пилотка. Голос его чуть дрогнул от нетерпения.— Гизела! Сладкое имя! Безмерно сладостное, прекрасное, милое имя.
Гизела откинулась на спинку глубокого зеленого кресла, потерла ногой о ногу, при этом ее халат из блестящего черного шелка в мелких пестрых попугайчиках соскользнул с округлых коленей; немного помедлив, она нагнулась и прикрыла колени полой.
— Ну конечно,— повторил Шримм, вспомнив надпись на фарфоровой вазе. Ваза СТОИТ у них дома, в Штар-граде, а может, ее уже нет...— Ну конечно, Гизела. Деньги есть деньги, мир есть мир, но в твоем прекрасном имени заключено все. Гизела — газель!
— Побудешь еще немного? — Пестрые попугайчики соскользнули с ее груди.— Хочешь?
Обер-лейтенант Шримм, начальник немецкого гарнизона в Молчанах, в нерешительности поднял руку к голове, опустил, снова поднял и снял свою новенькую пилотку.
Стекла больших окон в шталевской гостиной подрагивали от канонады.
Время близилось к двенадцати.
— Давай остановим время, Гизела! — сказал Шримм, взглянув на бронзовые часы с четырьмя неумолимо вращающимися блестящими колесиками. Он выключил лампу под абажуром, на котором в голубых волнах качались старинные парусники, барки, бриги и шхуны.— Давай не будем смотреть на часы!
— Ладно, Вальтер,— ответила она.— Так мы уезжаем?
— Ну конечно.
— Еще есть время?
— О, есть! Ведь мы его остановили, газель!
— Вальтер, Вальтер, дорогой... а-а-а!..— Гизела Габорова всем телом прильнула к Вальтеру Шримму, оконное стекло дрожало от грохота далекой канонады, обоим не удавалось забыть о времени, они не могли остановить его И ни на минуту, ведь каждая минута вела счет всему, что прошло до сих пор через виллу Шталя. Вальтер, Вальтер... а-а... Начальник пятого, теперь уже последнего гарнизона, последние немцы... Уедем, Вальтер... Уедем, Гизела... Первой воинской частью, которая стояла в Молчанах в начале сентября всего неделю, командовал капитан Борек, второй, состоявшей из немецких солдат, власовцев и отряда эсэсовцев, командовал майор Дитберт. Вторая часть напала в Молчанах на партизан, сожгла одиннадцать домов и атаковала партизанские деревни в пригорье — Большие и Малые Гамры и Липник. Третье, четвертое и пятое подразделения останавливались в Молчанах передохнуть после боев с партизанами, и командовали ими соответственно обер-лейтенанты Фогель, Бюрстер и Шримм. Майор Дитберт накликал смерть на ариизатора шталевского поместья и кирпичного завода, заведя с ним дружбу. Ариизатор Мартин Габор выдал ему скрывавшихся Шталей и сам вывел людей Дитберта через лес на дорогу к шталевскому кирпичному заводу. Он знал, что вблизи завода базируются партизаны и что там можно напасть на них врасплох со стороны леса. Габор был зол на партизан за многое, в частности и за то, что они увели у него из поместья лошадей. У шталевского завода солдаты Дитберта напали на партизан, многих уложили на месте, а пленных, кое- кого вместе с родственниками, увели за Молчаны в лес и расстреляли в получасе ходьбы от Круч на крутобокой лужайке, которая звалась Глухой Залежью. Через два дня Габор поплатился жизнью за свою услугу. Сгорел в шталевском «мерседесе», который партизаны Порубский и Зубак забросали гранатами у моста между Молчанами и Черманской Леготой.
Кроме Борека, все офицеры — Дитберт, Фогель, Бюрстер и Шримм — жили на шталевской вилле. Молодая вдова Габора, Гизела, привечала их и подчиненных им офицеров и, если не случалось вечерних пирушек и пьяных застолий, проводила ночи с командиром. Она на все махнула рукой, даже на себя, потому что после отчаянного откровения Гитлера: «Если меня не станет, всему конец!» — осознала весь ужас своего положения, преследовавший ее с тех пор, как муж, бывший управляющий имением в Рачанах, стал ариизатором шталевской виллы, кирпичного завода и поместья. Начальник последнего молчанского гарнизона, обер-лейтенант Вальтер Шримм, уже устал от войны, отступления, бегства и в Молчанах, куда его с солдатами послали на отдых и для острастки пригорным партизанским деревням — Липнику, Большим и Малым Гамрам,— вскоре влюбился в Гизелу Габорову и утвердился в своей давнишней мысли, что война — это безумие, так как, стреляя в людей, можно добиться многого, кроме одного — нельзя поручиться за свою жизнь.
— Нельзя,— говорил он Гизеле Габоровой,— ни в том случае, если уверуешь в расу, в идею и в весь этот придуманный нашей эпохой вздор, ни если в страхе перед разящим мечом Гитлера станешь профессиональным убийцей и преступником!
Вальтер Шримм уже чуял конец войны и хотел только одного — уйти от войны вместе с Гизелой Габоровой и ее капиталами и жить. Уйти от войны, отдаться жизни и больше никогда, никогда не веровать в «идею», потому что, как только человек уверует в нее, убийство станет для него повседневной рутиной, которую придется чем-то разнообразить. Гизела — газель!.. Вальтер, Вальтер, дорогой мой!.. Хорошо, хорошо, хорошо с тобой, хорошо будет уйти с тобой... Возьми все ценное!.. Возьму...
Оконные стекла в шталевской гостиной дребезжали от далекой канонады.
— Газель!
— Что, Вальтер?
— Тебе не страшно уходить с нами? Отступать?
— Не сказала бы, что не страшно, но мне нельзя оставаться.
— Не бойся, со мной тебе ничего не грозит! Мы уйдем вместе, и нам удастся уйти от войны.
— Как хорошо ты говоришь это, Вальтер!
В половине первого позвонили из комендатуры.
Шримм оделся.
— До свиданья, Гизела, мое сладостное имя! — сказал он Гизеле Габоровой на прощанье.— Я вернусь, как только смогу! Или пошлю за тобой машину. Тебя отвезут в Ракитовцы. Подождешь меня в штабе полка! Там обо всем позаботились.
Гизела Габорова потерла ногой о ногу, легла на левый бок и устремила взгляд в пространство. Оконные стекла дрожали от взрывов, но ей было все равно. Она вытянулась
на диване, в тепле, которое исходило от большой кафельной печи в углу, обогревающей еще две комнаты. Гизела засмотрелась на замысловатый узор из пестрых нитей на шталевском ковре. Обрадовался ли инженер Митух, подумалось ей, когда во вторник утром она передала ему с прислугой: «Немцы вот-вот уйдут». Может быть... Она усмехнулась. Возможно, этому известию он рад больше, чем если бы ему сказали, что у нее не было Дитберта, Фогеля, Бюрстера и Шримма. Митух — осел! Давай остановим время! Уйдем от войны! Может, Шримм и добрая душа, но тоже осел. Сентиментальный бугай! Дитберт был лучше всех. Красивый, статный, изысканный мужчина. Аристократ! Уйти от войны со Шриммом, но — за Дитбертом! «Мы возьмем тебя с собой, мое сладостное имя,— вспомнились ей слова Шримма,— уедем в Штарград, по дороге с тобой ничего не случится. Здесь тебе нельзя оставаться, здесь ты погибнешь, не сможешь жить по-человечески! Штарград — маленький тихий городок, у моих родителей там заводик, ликерный, и — жить, жить! Уйти от войны!» Без четверти час Гизела встала и начала тепло одеваться.
Ночь пришла тихая и темная под затянутым тучами небом, в деревне тьма казалась еще непроглядней из-за постоянно затемненных окон, и уж совсем кромешной она была на Кручах, в чаще молодого букового леса, где находился партизанский бункер.
— Ну что,— спросил партизан Порубский хриплым, словно застревающим в больном горле голосом,— пошли?
Партизаны не шелохнулись.
— Нам ведь удалось убрать Габора,— продолжал он,— а под рождество пустить под откос три состава, неужто не взорвем мост?
— Идем, Штево,— ответил ему Зубак.— Пошли!
— Вот какой ценой приходится свою жизнь спасать,— сказал Мезей.— Пресвятая дева! Только и жизнь после войны должна стоить того!
— Черт возьми! — отозвался Гришка.— Нипочем не стану батрачить ни у Шталя, ни у Габора!
— У этих-то не будешь! — Порубский хрипло рассмеялся.— Их уж нету, балда!
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Повесть
словацк
С кошицкого аэродрома поднялся в воздух самолет, двое в нем осмотрелись, увидели друг друга и оба сделали для себя ужасное открытие — что он жив, что она здесь.
Инженера Митуха бросило в дрожь от страха, какого он никогда не испытывал, не то чтобы очень сильного, но непонятного, и, увидев в иллюминатор, как земля накренилась и уходит вглубь, он нашел в этом некую аналогию с недавним прошлым, на которое уже неохота оглядываться и в котором теперь не все видится отчетливо... Глядя на удалявшуюся землю, он без конца спрашивал себя: значит, она здесь? Не в Германии, не в Америке? Ведь собиралась уехать. Козыряла этим. Что она здесь делает?.. Страх, пусть и не сильный, но какой-то странный и неизъяснимый, имеющий связь не с ним одним, а со многими людьми, заставлял его время от времени поглядывать на эту женщину.
Земля перестала удаляться и выровнялась. Самолет гудел и рокотал звонким мерным голосом, иногда чуть- чуть покачивая крыльями. Белые облачка убегали назад, мелкие и реденькие.
Митух смотрел на Гизелу Габорову.
Она сидела на другой стороне, тремя рядами впереди, отвернувшись лицом к окну. Гизела поразилась, увидев инженера Митуха, но подавила удивление и страх, призвав на помощь самообладание, которое всегда служило ей надежным щитом и от себя, и от других. Прекрасный вид с самолета на землю порой немного отвлекал ее от стучавших в голове вопросов: значит, он здесь? Немцы не поймали его? Он от них ускользнул? И не умер тогда от раны и заражения? А был такой бледный, даже говорить не мог. Это он... Взгляд ее был прикован к бегущему внизу крохотному поезду.
Пассажиры занялись кто чем — одни взялись за газеты, другие закурили, кто-то задремал, там и сям разговаривали, а четверо молодых парней пустили по кругу початую бутылку вина.
Митух и Габорова почти все время смотрели на землю далеко внизу. Митух изредка бросал взгляд на пышный рыжий мех Гизелиной лисьей шубы. Он с нетерпением ждал минуты, когда покинет самолет и отправится на
свое совещание геологов. Он жаждал избавиться от Гизелы Габоровой, век бы ее не видеть и не встречать. Гизела Габорова спиной ощущала гнетущее присутствие Митуха, соображала, как бы заговорить с ним в Братиславе или в Праге,— интересно, что он ей скажет, надеялась по первым его словам угадать, что он о ней думает. Ей и самой еще было не ясно почему, но именно его первые слова возбуждали ее любопытство. Она думала, что они помогут ей, как помогает тонущему течение, выталкивая на берег...
В самолете слышалось приглушенное, но неприятное дребезжание.
Прочь от нее! — решил Митух, чувствуя в Гизеле Габоровой какую-то опасность для себя, для своей интересной работы, жены, детей и всего, что составляло его жизнь. Не видеть ее, не слышать!
Мне необходимо поговорить с ним! Гизела решила подойти к Митуху и завести разговор. Мне надо. Он летит то ли в Братиславу, то ли в Прагу, лучше бы в Прагу. Вот он, вот она — с тех пор прошло целых семь лет...
Первая среда апреля сорок пятого года прошла в Молчанах тихо и спокойно, хотя с юга, со стороны Рачан, Адамовцев, Боровцев и Млынской, доносилась непрерывная канонада, громче обычного. Тихо и мирно простирались вокруг Молчан поля, изрезанные круглыми, дугообразными и прямоугольными окопами, светящимися водой и жижей на дне и безмолвно смотрящими в предвечернее небо; поля, изрытые солдатскими ботинками, конскими копытами и колесами еще со времени осенних тактических учений двух первых в Молчанах немецких частей (первой командовал капитан Борек, второй — майор Дитберт); безлюдно было у прямого глубокого противотанкового рва меж Молчанами и расположенными в семи километрах к югу Рачанами, на дне рва блестела вода, а по краям бурой каймой лежала мертвая глина, тонким слоем разбросанная подальше вокруг, чтобы не громоздить насыпь или холм. Тихо и мирно ров пересекала дорога на Рачаны. По обе ее стороны грозно высились надолбы, ощерив на дорогу торчащие из бетона острые железные зубья. Земля у бетонных глыб была завалена грудами щебня, мешками цемента в дощатой обшивке и огромными шарами из бетона, похожими на пузатые бутыли. Вокруг остроконечных пик, торчащих из надолб над дорогой, порхали и чирикали сорокопуты. Тихо и мирно шла дорога в Черманскую Леготу, расположенную в пяти километрах западнее Мол- чан; по дороге, в трех километрах от Молчан, белел новый бетонный мост через довольно широкую запрудную речку. В канаве близ моста валялись обломки кузова и деталей сгоревшего «мерседеса». С обоих концов моста расхаживали до середины и обратно два немецких солдата, угрюмо глядя перед собой из-под надвинутых на глаза касок. В Молчанах тихо и мирно стояли одиннадцать спаленных домов. Черный дворовый пес Митухов, Цезарь, через оконные и дверные проемы гонялся за серым котом. Около одиннадцатого, бывшего дома вдовы Платенички, кот устроился на закопченном заборе и принялся умываться, поглядывая на Цезаря. Пес сидел на земле и лаял. Неподалеку от пепелища на школьном дворе громко и безысходно ревела скотина, голов двадцать голодных и худеющих на глазах бычков и телок, которых немцы пригнали из пригорных партизанских деревень, из Больших и Малых Гамров и Липника. Они стояли на привязи у железной ограды, уставясь в землю. Слюна струей текла у них на солому, истоптанную и перемешанную с песком, глиной и навозом.
Немецкий солдат Курт Калкбреннер остановился, с жалостью посмотрел на скотину, выругался и вошел в школу, где размещалась комендатура.
С юга, со стороны Рачан, Адамовцев, Боровцев и Млынской, надвигался вечер под несмолкающий грохот канонады.
В тихом сумеречном бункере, вырытом на склоне посреди молодого, непрореженного букового леса на Кручах — вытянутой плосковерхой горе,— в двух часах ходьбы от Молчан, делил краюху хлеба партизан Порубский, сын молчанского общинного служителя. Хлеб лежал на буковой колоде, Порубский резал его на ровные доли для шестерых товарищей и для себя. Сглатывая набегавшую слюну, он обвел взглядом мужиков, одетых кто в гражданское, кто в солдатские шинели,— остатки партизанского отряда; мужики качались у него перед глазами, как тени. Он перевел взгляд с их горящих глаз на тусклый блеск воды, сочившейся меж тонких буковых жердей (ими были выложены внутренние стены бункера), затем на хлеб и отрезал еще кусок. Отрезал второй.
— Теперь отец вряд ли придет,— сказал он хриплым, словно застревающим в больном горле голосом,— потому как...— Изо рта у него брызнула слюна и струйкой потекла по грязному, в глине, сапогу.— Остатки,— продолжал он,— остатки хлеба — мы тоже остатки, хороший был отряд, да разбили нас у кирпичного завода Шталя солдаты Дитберта, тот майор, говорят, звался Дитберт...
— Зачем ты об этом!
— В самом деле, хватит уж!
Мужики сглотнули слюну.
— Отец вряд ли придет,— повторил Порубский.— Немчура налаживается удирать, отец забоится, пушки-то так и палят...
Партизаны заговорили все разом.
— Эх, пресвятая дева, день и ночь буду отмываться, с головы до пят!
— Еды бы побольше — супу наесться!
— Да молока напиться, хоть какого, пресного или кислого! Апельсинов бы поесть!
— Апельсинов?
— Ну да — кило, а то и два! Господи, я уж забыл, как они и выглядят. Раз на пасху я их целую кучу уплел — ел, ел, вот бы теперь! По весне-то они в охотку!
— Отец вряд ли придет,— перебил партизан Порубский,— забоится, потому как немец, когда удирает, палит без разбору, чуть что шелохнется...
— Давай хлеб!
— А давненько той вони не слышно.
— Теперь не почуешь, только когда ветер с той стороны.
Смеркалось.
Через Молчаны проехала серая машина, остановилась у комендатуры, потом с шестью эсэсовцами под командованием ротенфюрера Колпинга отправилась в Большие и Малые Гамры и в Липник. Люди Колпинга должны были взорвать три моста перед Липником и Большими Гамрами, заблокировать дорогу в Молчаны и вернуться в молчанскую комендатуру.
Стемнело, в эту ночь истекали последние часы и минуты истекших лет, месяцев, недель и дней.
Молчаны, довольно длинная, вытянутая вдоль дороги деревня, в эту ночь томилась страхом, тешилась надеждой, ибо ход времени приближал людей к минуте, когда они должны были вступить в новую жизнь. Когда все это кончится? И как? Близилась минута, ненавистная и долгожданная, и люди ложились спать одетые и обутые или сидели на кроватях.
— Я приняла решение,— сказала Гизела Габорова,
двадцатисемилетняя вдова Мартина Габора, и вспомнила мужа. Какова ставка, таков и выигрыш... Не следовало доходить до крайности, ему не следовало здесь, в Молчанах, артизировать поместье и кирпичный завод Шталя, а в октябре прошлого года партизанам не следовало убивать его. Наверняка его убили те двое, Порубский и Зубак.— Так вот, я приняла решение, еду с тобой.
— Ну конечно,— привычно согласился обер-лейтенант Вальтер Шримм. Он сидел напротив Гизелы в гостиной шталевской виллы на зеленом диване, на голове у него была новенькая пилотка. Голос его чуть дрогнул от нетерпения.— Гизела! Сладкое имя! Безмерно сладостное, прекрасное, милое имя.
Гизела откинулась на спинку глубокого зеленого кресла, потерла ногой о ногу, при этом ее халат из блестящего черного шелка в мелких пестрых попугайчиках соскользнул с округлых коленей; немного помедлив, она нагнулась и прикрыла колени полой.
— Ну конечно,— повторил Шримм, вспомнив надпись на фарфоровой вазе. Ваза СТОИТ у них дома, в Штар-граде, а может, ее уже нет...— Ну конечно, Гизела. Деньги есть деньги, мир есть мир, но в твоем прекрасном имени заключено все. Гизела — газель!
— Побудешь еще немного? — Пестрые попугайчики соскользнули с ее груди.— Хочешь?
Обер-лейтенант Шримм, начальник немецкого гарнизона в Молчанах, в нерешительности поднял руку к голове, опустил, снова поднял и снял свою новенькую пилотку.
Стекла больших окон в шталевской гостиной подрагивали от канонады.
Время близилось к двенадцати.
— Давай остановим время, Гизела! — сказал Шримм, взглянув на бронзовые часы с четырьмя неумолимо вращающимися блестящими колесиками. Он выключил лампу под абажуром, на котором в голубых волнах качались старинные парусники, барки, бриги и шхуны.— Давай не будем смотреть на часы!
— Ладно, Вальтер,— ответила она.— Так мы уезжаем?
— Ну конечно.
— Еще есть время?
— О, есть! Ведь мы его остановили, газель!
— Вальтер, Вальтер, дорогой... а-а-а!..— Гизела Габорова всем телом прильнула к Вальтеру Шримму, оконное стекло дрожало от грохота далекой канонады, обоим не удавалось забыть о времени, они не могли остановить его И ни на минуту, ведь каждая минута вела счет всему, что прошло до сих пор через виллу Шталя. Вальтер, Вальтер... а-а... Начальник пятого, теперь уже последнего гарнизона, последние немцы... Уедем, Вальтер... Уедем, Гизела... Первой воинской частью, которая стояла в Молчанах в начале сентября всего неделю, командовал капитан Борек, второй, состоявшей из немецких солдат, власовцев и отряда эсэсовцев, командовал майор Дитберт. Вторая часть напала в Молчанах на партизан, сожгла одиннадцать домов и атаковала партизанские деревни в пригорье — Большие и Малые Гамры и Липник. Третье, четвертое и пятое подразделения останавливались в Молчанах передохнуть после боев с партизанами, и командовали ими соответственно обер-лейтенанты Фогель, Бюрстер и Шримм. Майор Дитберт накликал смерть на ариизатора шталевского поместья и кирпичного завода, заведя с ним дружбу. Ариизатор Мартин Габор выдал ему скрывавшихся Шталей и сам вывел людей Дитберта через лес на дорогу к шталевскому кирпичному заводу. Он знал, что вблизи завода базируются партизаны и что там можно напасть на них врасплох со стороны леса. Габор был зол на партизан за многое, в частности и за то, что они увели у него из поместья лошадей. У шталевского завода солдаты Дитберта напали на партизан, многих уложили на месте, а пленных, кое- кого вместе с родственниками, увели за Молчаны в лес и расстреляли в получасе ходьбы от Круч на крутобокой лужайке, которая звалась Глухой Залежью. Через два дня Габор поплатился жизнью за свою услугу. Сгорел в шталевском «мерседесе», который партизаны Порубский и Зубак забросали гранатами у моста между Молчанами и Черманской Леготой.
Кроме Борека, все офицеры — Дитберт, Фогель, Бюрстер и Шримм — жили на шталевской вилле. Молодая вдова Габора, Гизела, привечала их и подчиненных им офицеров и, если не случалось вечерних пирушек и пьяных застолий, проводила ночи с командиром. Она на все махнула рукой, даже на себя, потому что после отчаянного откровения Гитлера: «Если меня не станет, всему конец!» — осознала весь ужас своего положения, преследовавший ее с тех пор, как муж, бывший управляющий имением в Рачанах, стал ариизатором шталевской виллы, кирпичного завода и поместья. Начальник последнего молчанского гарнизона, обер-лейтенант Вальтер Шримм, уже устал от войны, отступления, бегства и в Молчанах, куда его с солдатами послали на отдых и для острастки пригорным партизанским деревням — Липнику, Большим и Малым Гамрам,— вскоре влюбился в Гизелу Габорову и утвердился в своей давнишней мысли, что война — это безумие, так как, стреляя в людей, можно добиться многого, кроме одного — нельзя поручиться за свою жизнь.
— Нельзя,— говорил он Гизеле Габоровой,— ни в том случае, если уверуешь в расу, в идею и в весь этот придуманный нашей эпохой вздор, ни если в страхе перед разящим мечом Гитлера станешь профессиональным убийцей и преступником!
Вальтер Шримм уже чуял конец войны и хотел только одного — уйти от войны вместе с Гизелой Габоровой и ее капиталами и жить. Уйти от войны, отдаться жизни и больше никогда, никогда не веровать в «идею», потому что, как только человек уверует в нее, убийство станет для него повседневной рутиной, которую придется чем-то разнообразить. Гизела — газель!.. Вальтер, Вальтер, дорогой мой!.. Хорошо, хорошо, хорошо с тобой, хорошо будет уйти с тобой... Возьми все ценное!.. Возьму...
Оконные стекла в шталевской гостиной дребезжали от далекой канонады.
— Газель!
— Что, Вальтер?
— Тебе не страшно уходить с нами? Отступать?
— Не сказала бы, что не страшно, но мне нельзя оставаться.
— Не бойся, со мной тебе ничего не грозит! Мы уйдем вместе, и нам удастся уйти от войны.
— Как хорошо ты говоришь это, Вальтер!
В половине первого позвонили из комендатуры.
Шримм оделся.
— До свиданья, Гизела, мое сладостное имя! — сказал он Гизеле Габоровой на прощанье.— Я вернусь, как только смогу! Или пошлю за тобой машину. Тебя отвезут в Ракитовцы. Подождешь меня в штабе полка! Там обо всем позаботились.
Гизела Габорова потерла ногой о ногу, легла на левый бок и устремила взгляд в пространство. Оконные стекла дрожали от взрывов, но ей было все равно. Она вытянулась
на диване, в тепле, которое исходило от большой кафельной печи в углу, обогревающей еще две комнаты. Гизела засмотрелась на замысловатый узор из пестрых нитей на шталевском ковре. Обрадовался ли инженер Митух, подумалось ей, когда во вторник утром она передала ему с прислугой: «Немцы вот-вот уйдут». Может быть... Она усмехнулась. Возможно, этому известию он рад больше, чем если бы ему сказали, что у нее не было Дитберта, Фогеля, Бюрстера и Шримма. Митух — осел! Давай остановим время! Уйдем от войны! Может, Шримм и добрая душа, но тоже осел. Сентиментальный бугай! Дитберт был лучше всех. Красивый, статный, изысканный мужчина. Аристократ! Уйти от войны со Шриммом, но — за Дитбертом! «Мы возьмем тебя с собой, мое сладостное имя,— вспомнились ей слова Шримма,— уедем в Штарград, по дороге с тобой ничего не случится. Здесь тебе нельзя оставаться, здесь ты погибнешь, не сможешь жить по-человечески! Штарград — маленький тихий городок, у моих родителей там заводик, ликерный, и — жить, жить! Уйти от войны!» Без четверти час Гизела встала и начала тепло одеваться.
Ночь пришла тихая и темная под затянутым тучами небом, в деревне тьма казалась еще непроглядней из-за постоянно затемненных окон, и уж совсем кромешной она была на Кручах, в чаще молодого букового леса, где находился партизанский бункер.
— Ну что,— спросил партизан Порубский хриплым, словно застревающим в больном горле голосом,— пошли?
Партизаны не шелохнулись.
— Нам ведь удалось убрать Габора,— продолжал он,— а под рождество пустить под откос три состава, неужто не взорвем мост?
— Идем, Штево,— ответил ему Зубак.— Пошли!
— Вот какой ценой приходится свою жизнь спасать,— сказал Мезей.— Пресвятая дева! Только и жизнь после войны должна стоить того!
— Черт возьми! — отозвался Гришка.— Нипочем не стану батрачить ни у Шталя, ни у Габора!
— У этих-то не будешь! — Порубский хрипло рассмеялся.— Их уж нету, балда!
1 2 3 4 5 6 7 8 9