А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Что было в этих пяти эпизодах, с 14-го по 18-й, – мстительное пророчество или мастерство умелого сценариста? Скорее словесное мастерство вызова судьбе. Ингрид ускользнула от него, и он возвращал ее, вызывал, воссоздавал с помощью слов в этом скелете жизненной истории рядом со своим смертным одром. Трудно поверить, но, создав на бумаге эллиптическую картину жизни женщины, реальную и воображенную, той женщины, которую любил, он создал свой собственный портрет и, создав его, угас.
Как бы ни была интригующа эта запись, как бы ни смущала она душу, речь наверняка не шла об идее фильма. Как в самом деле делать фильм, снимать этот трагический конец, этот позор, постыдную смерть Ингрид, когда она была жива и здорова, очень даже жива, живее многих, когда она была полна жизненных сил, переполнена жизнью? В крайнем случае можно было снять пункты с 1-го по 13-й, но не с 14-го по 18-й. Об этом и речи не могло быть. Тогда что все это значило? Скорее предсказание несчастья, насылание порчи – колдуны для этого прокалывают иголками куклу. Райнер прокалывал пером бумагу.
Загадкой оставались несколько слов, особенно последние: смерть + улыбка, их соседство подчеркивалось знаком плюс, – четки печалей и ужасов заканчивались улыбкой!
В этом наброске сценария с еще большей очевидностью, чем жизнь Ингрид, проступала его собственная жизнь во всей ее тьме и отчаянии. Писать об Ингрид означало, что она – рядом. Еще за несколько дней до этого он хотел удержать ее, просил: «Останься!.. Останься!» – но Ингрид ушла, и тогда он, прежде чем исчезнуть, попытался завладеть ее следами, костяком ее жизни, заключить его в знаки, раз уж нет телесной формы, и это, конечно, было свидетельством любви. Жизнь эту он переделал на свой лад: сначала все черно, тяжело, потом – совсем мрак: поражения, болезнь, бегство, алкоголизм, удары судьбы, роковая любовь, плохие фильмы, смерть в канаве, – в общем, Лулу, «бездушная женщина», настоящий бульварный роман, но при этом весьма странные последние слова: «смерть + улыбка». Итак, он убивал ее, и ужасающим образом, можно сказать, подвергал насильственной смерти, конечно, не по-настоящему, но ему было прекрасно известно, что и она, и он мистически связаны с кино, она, например, отказалась даже от роли, в которой надо было стрелять в человека из револьвера, она этого не выносила, да и он никогда не заставил бы ее умирать перед камерой, и даже снимая «Торговца в разнос», где у нее была сцена с букетом цветов у могилы, не захотел руководить съемкой, оставил все оператору… а сам ушел.
Совпадения, осмос между тем, что является ролью, и тем, что называют реальностью, жизнью, действительно были удивительны. Список актеров, для которых роли оказались либо симптоматичны, либо послужили причиной того, что с ними в дальнейшем случилось, достаточно убедителен. Так Джейн Мансфилд, по прозванию Бюст, погибла в машине, когда ей отрезало голову крылом грузовика, мчавшегося навстречу. Роли часто высасывают жизнь из тех, кто их исполняет. И более того, если это написано перед роковым моментом в жизни, текст приобретает волнующее звучание завещания, пророчества, что предвещает ужасные несчастья.
Казалось ли ему, что эта смерть на бумаге станет таковой по исполнительному листу? Неужели он до такой степени верил в магию слов? Он уже дважды предлагал ей самоубийство вдвоем: один раз а-ля Клейст, что было весьма модно в начале XIX века, и второй – в Мюнхене, когда в последний раз просил: «Останься… Останься!» Она испугалась, не узнала голос, звучавший как-то странно: очень медленно, неестественно тихо, не отсюда, голос этот уже, казалось, утерял свою связь с жизнью, он витал над землей, он принадлежал кому-то, кого уже перевели на другую сторону жизни, нездешнюю, и этот кто-то хотел увлечь ее туда за собой.
Гейнрих фон Клейст уже предложил однажды другой женщине подобное путешествие, Райнер же повторил это предложение дважды, и предлагал его одной и той же женщине: один раз в Париже, на улице Корто близ Сак-ре-Кёр, другой – в Германии. Но, не преуспев в своем мероприятии, как Генрих с Генриеттой, он, кажется, решил лишить ее жизни на бумаге, в то время как сам уходил из нее по-настоящему, в своей собственной постели. Значит, с пункта 14-го по 18-й он попросту, примитивным, воображаемым способом реализовывал свое желание: пусть она пройдет той же трагической дорогой, какой прошел он, и умрет, как он, не переживет его, несмотря на то что он так ее любил, именно потому что он так ее любил. Разве не он нашел у Оскара Уайльда то стихотворение и вложил ее в уста Жанне Моро, которая играла содержательницу борделя в «Квереле», его последнем фильме? «Each man kills the thing he loves/ Some do it with a bitter look/ Some with a flattering word/ The coward does it with a kiss/ The brave man with a sword, with a sword» – очаровательный ритурнель на кабацкий мотивчик…
Some do it with a pen, with a pen. Некоторые исполняют это с помощью пера? Шарль держал в руках клочок бумаги, чувствуя, что не должен прикасаться к нему, как «е должен прикасаться к драгоценности, не должен смотреть на слова, которые не предназначены для чужого взгляда. Но он только это и умеет: смотреть, наблюдать, выбирать, рассматривать… под всеми возможными углами зрения, что ни на есть острыми, косыми, кривыми, ему даже интересен угол смерти, потому что он – исследователь, в каком-то смысле дознаватель, вуайерист, в конце концов.
Он чувствовал себя, как следопыт, как вампир над своей жертвой, над останками того, кто столь великодушно растрачивал себя, кто не скупился ни на работу, ни на любовь, кто выставлял себя на всеобщее обозрение… «Зачем мне нужно доискиваться, анализировать, искать смысл в этом сценарии жизни, который на самом деле просто зашифрованная песня любви, которую поет великодушный влюбленный, поет человек, безумно любивший женщину, – надо только суметь прочесть эту песню. Во что я вмешиваюсь? Это касается только его и ее. Я похож на старого маньяка, забывшего над рукописью обо всем на свете, он хочет расшифровать знаки, оставленные человеком, который любил, был несчастен и умер. Я бьюсь над тем, что не принадлежит мне, над вещами, словами, которые принадлежали ему, были его продолжением, сохранили его дух, хрупкую душу, эмульсию жизни.
Этот листок, это больше, чем табу, это то же самое, что дотрагиваться до тела, я роюсь в его душе, воплотившейся в этом тексте, препарирую ее, эту поэму, написанную для нее, зашифрованную в виде сценария, черную поэму, заклинание, вербальное обладание. Я как лорд Кернован, который завладел в усыпальнице священными останками египетских владык и сразу после этого умер загадочной смертью. Проклятие!.. Что бы то ни было: обрывки фраз, останки, подобранные с земли, отбросы, годные разве что для канализации, – во всем этом остается некая священная ипостась, а я отважился подвергать их анализу, тащить в лабораторию, выяснять, что там за пятна, что же скрывается в волокнах бумажного листка. Героин? Кокаин? Да он, кажется, в 90 % десятидолларовых и пятидесятидолларовых бумажек, находящихся в обращении в больших городах Соединенных Штатов. А я подвергну этот листок рентгеновскому излучению, сделаю томограмму, пропущу через химические растворы, сделаю анализ на содержание углерода 14, заставлю его заговорить… «И вы, значит, слушаете, наблюдаете, вы этим занимаетесь, да?» – так давным-давно определила меня девушка на яхте в Каннах».
Но уже через мгновение он прочел в этих строчках, за ними, просьбу не оставлять их без внимания, предложение откомментировать их, даже развить – почему бы и нет? – вышить жизнь этой женщины, певицы, актрисы, прошедшую между Германией и Парижем во второй половине XX века по этим эпизодам, как по канве.
Можно было действительно решить, что этот набросок, краткий план жизни, найденный на полу, просил продолжения, требовал, чтобы за него взялся другой человек, точно так же, как это было в жизни этой женщины: Шарль в каком-то смысле сменил Райнера. Все, что пишется, не более чем одна большая книга, в которой каждый представляет собой одну главу, и можно рассматривать каждый пункт на этом клочке бумаги как приглашение к дальнейшему рассказу, попытку воспеть эту женщину с нюансировкой темной стороны ее жизни, что, впрочем, не так легко, учитывая склонность Шарля все драматизировать. И стоило ему в очередной раз задуматься над этими обрывками фраз, написанными вроде бы без очевидной цели, как он начинал слышать в них настойчивую необходимость, они требовали действия, ответа, как загписка, извлеченная из бутылки, брошенной в море: это было завещание, заклинание или мечта, поэма и, учитывая обстоятельства, – пробирное клеймо, отпечаток истины, даже в «неверных» пунктах. «Я так и вижу Райнера: он лежит на кровати на животе, руки свешиваются до пола, из одной выпадает листок… А все, что смогу написать я, как бы точно и верно ни было, будет выглядеть по сравнению с этим листком бесплатным упражнением, этакой литературной игрой, красивыми фразами. А на этом клочке бумаги, даже пункты с 14-го по 18-й, при всем том, что они придуманы, звучат как наваждение, при всей их неполноте и фрагментарности, они правдивее, чем вся литература. А от меня можно ждать разве что стилистической акробатики – так цирковая собачка печатает на машинке, – приблизительных оценок и красивых фраз, более или менее напыщенных, пустых и необязательных медитаций… Чего будут мне стоить слова, будь они даже очень талантливы и блистательны? Он же бросал ей вызов, он с этой жалкой бумажонкой был более живым, потому что вызывал эту женщину, звал ее, проклинал за то, что ее не было рядом с ним, потом накладывал с помощью слов магические заклятия, призывал на ее голову мрачную кончину… В этом клочке бумаги было что-то неопровержимое, как вещественное доказательство, это было просто свидетельство страсти, которую испытывал человек в последнее мгновение своей жизни, когда перестаешь или почти перестаешь лгать и когда даже если бредишь, то бредишь по-настоящему. По сравнению с этим жалким, в пятнах, клочком бумаги – смятой страницей бывшего сценария, валявшейся на полу, биография, которую я попытаюсь написать, будет выглядеть простым обманом.
Я уже вижу ее: набрана на «Макинтоше» 14-м кеглем, как сценарий большого коммерческого фильма, что на лицевой стороне страницы, потом отпечатана компанией «Фирмин-Дидо» на машинах типа «Кемерун», теперь она стала книгой – издана у Галлимара, в переплете, лежит высокими аккуратными стопками в книжных магазинах, на каждой – лента из блестящей красной бумаги, как колье, потом ее перекачают на сайт Интернета, и она станет существовать в виде безличных, подвергнутых антисептической обработке значков. Но рядом с этим жеваным клочком бумаги все эти ухищрения ничто.
Что будут значить все мои слова рядом с умершим и его восемнадцатью строчками на ту же тему, о той же женщине, рядом с тем, кого больше нет, и кто так любил ее? Я только и умею, что суетиться вокруг святынь, вокруг того, что было дорого умершему, драгоценного пергамента, заключать сделки, почти обирать труп, заставлять его говорить, двигаться, его и всех остальных. Оживлять слова – мрачное упражнение чревовещателя или кукловода, при этом я буду думать, что кукловод – я, хотя окажусь лишь жалкой марионеткой, писцом, который двигает рукой, водит им под диктовку, хлыщом и диле-тантствущим снобом, питающим привязанность к знаменитостям, ghost writer, который пользуется известностью других, писателем-призраком, а вернее, призраком переставшего писать писателя, который теперь озаботился найденной рукописью вместо того, чтобы говорить о себе в первом лице, вместо того, чтобы найти в себе силы и сказать «я», открыть карты или замолчать.
Нет, только ее пение, пение, а не жизнь, слова, что обретают свою завершенность в мелодии, не потеряются рядом с этим листком, повествующим о ее жизни, который валялся у ножки кровати. Только оно может ответить этому осужденному, что записал ее жизнь в знаках на нечистом, отрывочном языке желания и мечты, непонятном и ускользающем».
4. 44 W. 44
– Ну вот!..
– Что «вот»?
– Ничего. Как будто после.
– После чего?
– На следующий день.
– Следующий за чем?
День был, как день: октябрь, а внизу, в глубине парка, через не опавшие еще с каштанов листья, виднелся широкий фасад бывшего посольства, превратившегося в архив. Вместо исчезнувшего несколько месяцев назад кота с рыжим воротником, который карабкался с ветки на ветку, распугивая ворон, и трех девчушек с хвостиками – светлым, темным и рыжим, – завязанными черными лентами, которые под предводительством старшей пытались постичь хитрости загадочных игр и все время смеялись, появился сторож с собакой на поводке. Но массивные кованые фонари совершенно в стиле Франца-Иосифа никуда не девались, и из-за них возникало ощущение, что время перед этой оградой остановилось.
Шарль, которого, впрочем, Шарлем не звали, оказался однажды вечером за столом на неком обеде: перед ним лежала карточка с его фамилией, но в качестве имени почему-то фигурировало Шарль. «Шарль? Почему бы и нет? Пусть будет Шарль!» И во время обеда, и потом еще четыре дня – это был небольшой провинциальный фестиваль, куда он приехал вместе с Ингрид – он отзывался на это имя. Ему это так понравилось, что потом, вернувшись в Париж, он иногда представлялся: «Шарль». «Как вас зовут?» – «Шарль!» И случалось кто-нибудь, к изумлению Ингрид или кого-нибудь из друзей друга, спрашивал: «Шарль, как дела?» Невинное мошенничество, его это забавляло: намек на начало метаморфозы, только начало, как все, что он делал. Действительно пережить метаморфозу ему не хватало смелости, он боялся даже наркотиков. Да и кто знает? Начнешь с перемены имени, а там, глядишь, просыпаешься утром и, еще не придя в себя после бурного сновидения, обнаруживаешь, что вместо тебя в постели настоящая мокрица. Ну так вот, Шарль молчал, слушал, как внизу, в парке, лаяла собака, потом произнес: «Все, кажется, уже было… и что случается, случается как будто понарошку… даже войны не настоящие… все на одно лицо, и не голос звучит, а «фанера»… Да, чистая и гладкая. Как изображения высокой точности. Забываешь оригинал, кажется, все – картинки: старая дама гуляет с коляской по аллее, к ней подходит другая, «какая у вас очаровательная внучка», дама роется в бумажнике: «Подождите, вы не видели ее фотографию!»
Потом он сказал, что думал: «Я тут искал, чем бы заняться. А потом решил, может быть, написать про тебя, биографию, к примеру…» В действительности же он был так же уверен в этом, как в том, что его зовут Шарль!
Что это будет? Вышивание по восемнадцати пунктам тех заметок, что были найдены под кроватью? Взять последние слова человека, заняться их интерпретацией, комментарием, аннотировать как священный текст. «А это неплохо: я его не трогаю, пишу вокруг слов другого, сидя перед той же моделью». И кроме того, удобно: «Живые архивы под рукой! С моделью рядом, двадцать четыре часа в сутки, все семь дней в неделю!» И он начал, понемногу, иногда просил: «Покажи, пожалуйста, как ты раскланиваешься в конце, делаешь такое широкое движение рукой, полукруг, и ладонь раскрывается». И она охотно повторяла перед ним это движение, с легкой улыбкой. «Еще раз, пожалуйста. Вот так! Спасибо. А теперь напой мне начало этой песенки, которую тебе написал Ганс Магнус». – «Женщину в черном»?» – «Да, ее». И она принималась тихонько напевать прямо в кухне, где они сидели, как будто для себя самой, не смотря на него. Ich habe keinen fehler gemacht/ Um viertel nach eins binis aufgewacht. – Да ты что! Погоди! Ты прекрасно знаешь, что я ни слова не понимаю по-немецки, только «ахтунг» и «капут». Тогда она начинала импровизировать по-французски, и конечно, без складу, без ладу, никакой рифмы: «Я не ошиблась/ Я проснулась через час с четвертью/ Я почувствовала на коже прикосновение ветра/ Посмотрела на часы: они блестели, зеленые во тьме/ Я знала: это конец/ В такси я плакала/ Любовь – ужасный враг».
«И покажи еще раз, как стоял Райнер в тот первый раз, когда ты его встретила в «Аксьон Театр», когда он стоял спиной». Тогда она становилась к стене гостиной, спиной к Шарлю: плечи подняты, голова наклонена вперед, одна рука на бедре: да, именно так и любил стоять Фасбиндер – еще мгновение, и начнется шоу.
«Послушай, я что-то не помню, в какой это его пьесе ты играла, в самом начале?» Katzelmucher. Деревенскую девушку. У меня были высокие каблуки, пальтишко, черные волосы, прическа Фара Диба, и я появлялась на сцене под песенку Гарри Белафонте «Island in the Sun». Шарль получал право на несколько тактов и танцевальных па. «Кстати, о каблуках… Я никогда не рассказывала тебе свой сон? Я с Райнером в обувном магазине в подвальной галерее, и из всех пар он показывает мне одну, которую хочет купить: каблуки на туфлях находятся спереди, а не там, где должны быть, и получается, что пятка внизу, а пальцы наверху, как балерина на пуантах, только наоборот».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27