А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ватто? Нет. Наверное, Уистлер… Надо посмотреть. Дега? Да – «Певица с перчаткой», Тулуз-Лотрек – Иветта Гильбер. А в двадцатом? Да почти никто. А! Ведь ее друг Саломе писал ее саму, когда она пела. «Кстати, мой друг Саломе написал меня, когда я пою… но на картине я скорее похожа на кого-то, кто… исполняет воздушные прыжки. Этак dickes freches Berliner Kind, дьяволенок – воздушный акробат». Она выходит из галереи: улица Святых Отцов, Holly Fathers Street, как говорит Шарль во время своих приступов англофилии, он еще говорит Dragoon Street, Good New Boulevard… Потом Университетская улица, Париж средневековых клерков, сегодня здесь издательства: Галлимар, Сёй…
Теперь становится оживленнее, улица расширяется, раздваивается, как вилка, а еще дальше уже торопятся курьеры каких-то предприятий, посыльные отелей с письмами, букетами, большими сумками с этикетками, люди торопятся в разные стороны – городской муравейник. А там, где основание вилки, – таможня, здание, углом выступающее на тротуар, пятиэтажное, еще закопченный фасад начала века – как настоящий пароход, даже с рядом иллюминаторов – двадцать пять штук на последнем этаже за выкрашенной в серо-зеленый цвет полурешеткой. Конечно, она могла еще помечтать о том, что там внутри, о невозможном разнообразии предметов, собранных с разных концов света, задержанных на границах, в аэропортах, на вокзалах, в доках – город, полный мечтаний. Нет, она не будет этого делать: когда слишком много вещей, мечтаниям места не остается…
Лаборатория Сен-Жермен: сканирование, доплерография, эхография, рентген. Рентген. Она входит. Доктор Дакс делает ей внушение, предупреждая даже несколько слишком сурово, без обиняков. Он говорит раздельно, чеканя каждый слог: «На этот раз это серьезно, на-ча-ло эм-фи-зе-мы. Если вы не прек-ра-ти-те курить, то си-га-ре-ты станут гвоздями вашего гроба…» И его баритон, который обычно звучит успокаивающе, приобретает в это мгновение рядом с ртутным столбиком аппарата для измерения давления пугающую глубину. Доктор объяснил ей на манекене, открыв на нем несколько розовых кусочков: «Вот ваше легкое». «Я не могу… ich kann nicht… у меня не получится… Я буду все время об этом думать, не смогу заснуть. А я и так не много сплю: кашляю, когда лежу, я должна спать полусидя, на подушках, и я буду вот так лежать и думать о сигарете…» Сигарета была не просто сигаретой, все ее тело как будто организовывалось вокруг этой десятисантиметровой пластмассовой трубочки мундштука: да, сначала она смотрела, как курит мать, потом, лет в шестнадцать, семнадцать – первая сигарета, она подражала, курила «Лассо», где на пачке был ковбой на лошади и лассо из колечков дыма: с сигаретой было проще входить в контакт с людьми, она даже могла служить защитой, а бывало время, когда она со своей аллергией и ужасной кожей не имела ни первого, ни второго…
Вокруг этого аксессуара, центра гравитации, она организовывала свое тело: прежде всего рука – сигарету она держала тремя пальцами, потом – движения: сидя в баре, она держит руку вдоль бедра, одна нога положена на другую, голова чуть запрокинута, улыбка, как смехотворная и забавная пародия на роковых женщин из американской черной серии, а теперь… «Все кончено!» Доктор Дакс не шутил: «У вас нет выбора…»
Выйдя на улицу, она остановилась, вытащила из конверта рентгеновский снимок, и прямо на тротуаре в свете неоновых фонарей поднесла его к глазам: на этой пленке с двух сторон позвоночника, как две подошвы, два ее легких. Через рентгеновский снимок, на просвет, шли люди, их силуэты были несколько деформированы, и они не обращали никакого внимания на женщину, которая держала в руке большой прямоугольник рентгеновской пленки на котором рассматривала кусок собственного скелета. Было холодно, и люди торопились, кроме того, подходило время двадцатичасовых новостей.
Город глухо гудел вокруг, закатный свет был розовым, прямо тут, рядом с рекой, набережной Вольтера, набережной Орсе, просветом арки Карусель, садом Тюильри начинался вечер, и там, где открывался город, растворялись в пространстве ее легкие, прямо в центре, истончалось ее дыхание, как будто оно и существовало лишь для того, чтобы нарисовать эти два места своего пребывания, от которых оставался лишь контур. Она попробовала найти пятно, некий участок на прямоугольнике темной пленки: легкие напоминали по форме Ливан. Нет! Скорее остров Тайвань!
Она засунула снимок в конверт и двинулась вперед. В витрине аптеки в доме номер 70 – девушка на рекламной фотографии: совершенный овал лица, слабая улыбка, лицо замотано бинтами и покрыто кремом, кажется, что она смотрит на витрину напротив: в доме номер 37 магазин таксидермиста Дейрола… Модель с нежной, такой тонкой кожей, умащенной косметическим молочком, с полуопущенными веками прямо напротив чучела толстокожей будто закаменевшей акулы, щитков аллигатора. Лев, тигр, жесткая, снятая и вновь пришитая шкура, и напротив Красавица – странное свидание. На краткое мгновение остановились машины – красный свет, – пешеходов тоже нет – переходят в нескольких метрах дальше, по зеленому, – только умащенная девица с отбеленными веками и звери: ничего между ними, они одни – Красавица и чудовища, застывшие в мгновении вечности.
Засунув под мышку свой рентгеновский снимок, Ингрид прошла мимо стоянки такси: час пик, очередь, люди разные, со всех концов света, которые на короткий миг своей жизни собрались вместе, встали в цепочку ожидания, не доверяя друг другу, оспаривая друг у друга свое место в очереди, они вроде и вместе, но насторожены и то и дело посматривают на часы: без двадцати восемь, скоро новости, потом устремляют взгляд на реку, но о своей очереди не забывают. На львов, тигров, крокодилов, скалящих зубы волков, которые находятся прямо за ними, они не обращают внимания: человек следит за человеком, он опаздывает, смотрит, чтобы не заняли его место, его очередь… Людские волнения, пустота вокруг: рядом оживленный перекресток, семь полос движения, шум, огни, огни большого города, Bright Lights Big City – у кого-то уже была эта песня? Прохожие! Многие спускаются под землю, в метро, «М» – как M из «Проклятого». Проклятое «М», ее чертова кожа: «Да, тогда я чувствовала себя проклятой».
На углу большой магазин: еще одна – две банданы, выкрашенная в зеленый цвет прядь, прозрачная пластиковая подушка, пара метисов и манекен, слоган из американского фильма: «Ты возненавидишь своего близкого, как себя самого»… Она дошла до перекрестка. Табло мигало красным: «Переходите… Переходите»… Она и сцену тоже, выходя из задних кулис, пересекала иногда, как перекресток, за два захода, как будто это было запретное пространство, а не то, что ей было прекрасно известно: ей нравилось так делать, два такта, разные ритмы, сначала медленный и неуверенный, он ломается в середине траектории движения, возникает долгая пауза, надо перевести дыхание, и вот уже она решительно устремляется к рампе, на выдохе, как победительница. Она останавливается на пятачке посредине перехода: семь полос, в этот час совершенно безумное движение, потом, после паузы, она окажется на другом берегу – тишина, спокойствие, провинция: декорация полностью изменилась – улица Бак. Название то же, но улица другая. На перекрестке она еще видит киоск с эфемерными, неясными фотографиями – это их каждое утро приносит с собой волна новостей; а потом все кончено, начинается другой мир, затихает городской шум, а вместе с ним исчезает и неизбежность, берущее за сердце неясное предчувствие.
Улица сужается. Через пятьдесят метров, даже меньше, после артерии, пульсирующей прохожими, улица Бак становится пристанищем антикваров: XIX век, XVIII, XVII, XVI, и дальше out, вне лет и столетий. Лавочки, небольшие старые магазины: центр старинного оружия, государственный центр французского садоводства, мэтр парфюмерии, и в глубине двора слева Гантье – старые низенькие дома, за пятьдесят метров она прошла век, и люди – тоже, в некотором смысле. Она поднялась по ступеням времени и от этого постарела! Как будто бы эта улица уводила в прошлое, и сейчас на мгновение улица Бак превратилась в Backstreet, улицу, уводящую в прошлое; люди здесь тоже менялись, менялись их шаги, их походка, они начинали горбиться, переставали торопиться, останавливались, читали вывески… А ведь это были те же горожане, которые еще сто, пятьдесят метров назад куда-то спешили, устремив взгляд в пространство, – никаких торговцев, никаких остановок, только вперед. Перекресток, светофор. На другой стороне, там, где улица раздваивалась, потом на перекрестке с семью полосами движения, они еще торопились туда-сюда, а теперь медленно двигались, словно текли в одном направлении или скорее в двух – за какие-то пятьдесят метров прохожие совершенно преображались.
Преобразилась и она: это происходит само собой, ты ни при чем, теперь не надо было делать независимый вид и выделывать пируэты, не надо было выпендриваться – все это ни к чему: улица еще больше сужалась, лучше не испытывать судьбу, не нужно было переходить. Это рок! Смерть поджидает, где хочет, мертвые хотят прийти на смену живым, всем без исключения, и в неких местах в некое время, это превращение происходит, в тиши, втайне, при наступлении вечера. На маленькой улочке, между двумя лавочками на несколько секунд оставили немного жизни, молодости, неизвестно чего. Стоп. Она пришла. Если посмотреть на план города или если бы ее засняли с борта спутника Spot 6 или космического корабля многоразового использования Observer, то можно было бы заметить, что она нарисовала своими шагами фигуру, напоминающую положенную на бок восьмерку – знак Бесконечности!
Внизу, в парке бывшего советского посольства горят фонари, впереди своей хозяйки, распластавшись на стене и деревьях, бежит огромная тень пожилой дамы в старой, еще советской куртке. Это сторож, она совершает свою вечернюю пробежку против часовой стрелки, кружит вокруг парка, где бежево-черный длинношерстный кот с кисточками на ушах и рыжим жабо прыгает в ветках каштана, вороны каркают в ужасе и громко хлопают крыльями около параболической антенны – большой металлической тарелки, которая наклонно установлена на земле в парке, рядом с баком с песком, качелями, раскрашенной деревянной беседкой: Ингрид так хорошо знает эти цвета – так там, на Балтике, в Шлезвиг-Голштейне польские и русские пленные ее отца раскрашивали ей сани и игрушечную карусель, которые сами и сделали. Красный, зеленый, желтый – цвета неяркие, как выцветшие… Ей тогда было четыре года или пять, столько, сколько этим детям, что играют там, в парке, они смеются, разговаривают по-русски. «Невероятно, в четыре года, а уже так хорошо говорят по-русски!» Точно так же, как китайцы говорят в четыре года по-китайски, а израильтяне – на иврите! Взрослый иностранец начинает ощущать себя идиотом перед этими четырехлетними мудрецами. Можно подумать, что и кот тоже русский, и это немного странно. Как коты мяукают по-русски? Или как они делают это на иврите?
Звонят на колокольне Святой Клотильды – вечер. Она уже давно перестала верить в Бога, но звон колоколов до сих пор что-то меняет в ее душе. Она ложится на диван, смотрит на плывущие по небу облака:
Diese Wolken sind nichts
Und wieder nichts
Aber schцn sind sie,
Wie sie weiss und schnell fliegen
Nur ich
Bleibe liegen
Что эти облака? Ничто.
Ничто – и только.
Но как они красивы,
Когда плывут, сверкая белизной,
Стремительно летят,
Но я.
Я остаюсь лежать.
Небольшая заметка на двенадцатой странице газеты: «Продюсер Мазар был найден мертвым у себя дома. Ему было тридцать девять. В семидесятых он финансировал многих кинематографистов: Полански, Феррери, Жана Эсташа, Жан-Люка Годара, Жана Яна…» Шарль поднял глаза от газетной полосы. Они не виделись с Мазаром года три. Последний раз – в Праге, и он уже тогда был совсем не в форме. Кароль Буке, которая снимала там фильм, вылавливала его по коридорам гостиницы с туристами, где он болтался в боксерских шортах с окровавленной физиономией, которую ему набили коммунистические шпики, и оскорблял пергидрольных гостиничных шлюх, которые были приставлены шпионить за клиентами. Из гостиницы было видно еврейское кладбище, где надгробные камни с вырезанными на них именами умерших лежали друг на друге без всякого уважения, как придется, они нависали друг над другом, потому что им было тесно. Даже мертвые евреи были отправлены в гетто.
Слуга Мазара, марокканец, которому не разрешалось беспокоить хозяина, нашел его лежащим на животе, на постели перед включенным телевизором. Впрочем, кроме телевизора, ничего и не было. Ничегошеньки. Пустая, белая квартира. Кровать, телевизор и видеомагнитофон, стоящие прямо на полу. Больше ничего.
Денег у Мазара было немного. Яхта вместе с экипажем, симпатичным капитаном итальянцем была сдана внаем. Власть Мазара была в словах, сила – в речах. И впрочем, в основе всего простой листок бумаги: на нем Жан Рибу, который однажды вечером не устоял перед мазаровскими чарами и блеском, написал, что отдает в его управление 30 % акций студии Гомон. Вот так: простой листок бумаги и чувство языка. У Мазара даже была для этого фраза, он однажды сказал Шарлю, что это ливанская пословица: «Слушать, значит покупать, говорить – продавать».
Итак, Мазар проиграл. Он чуть не выиграл, чуть-чуть недотянул, но в конце концов проиграл Сейду – невозможным жестким, чистым протестантским капиталам. А ведь именно Мазар и ввел Сейду в дело, и тот быстренько его сделал. Классический случай! Но проиграл Мазар потому, что хотел развлекаться. А им, тем, впрочем, кого он и посадил на этого скакуна и кому вдел ногу в стремя, эти Сейду, Тоскан дю Плантье, которого он называл не иначе чем Токар дю Плантон, им надоело на все это смотреть, на все эти барочные выходки, на это «безумие», непонятное им искусство жизни, они хотели вывести его из дела, убрать, никогда больше не видеть и не слышать – уж лучше скука, но без подобных типов, которые вскакивают от радости на столы в отеле «Карлтон», когда видят, что в списке кинематографических хитов «Большая жратва» резко набирает очки – тогда еще это отмечалось вручную, мелом на доске, никаких «Кино в цифрах» не существовало. Мазар тогда орал: «Я король французского кино!», и он едва им не стал.
А ведь когда-то жизнь виделась совсем иначе: богатая сирийско-ливанская семья, ему – двадцать, блестящие оценки в институте политических наук, очаровательная невеста… которая кончает жизнь самоубийством. Ну и раз такое оказалось возможным, стало возможным все. И жизнь Мазара очень скоро стала походить на дьявольский спектакль.
Из-за его средиземноморского, левантийского, солнечного, неординарного вида еще жестче залегали под глазами тени, еще глубже становилась окружавшая его тьма. Его слабость чувствовалась издалека, очень издалека, было понятно, что пропасть притягивает его, но в этом не было ничего трагического, и все его очарование на этом и основывалось: перед ним не могли устоять даже самые сильные, самые защищенные, самые суровые, это очарование покоряло и одновременно внушало ужас. Каждому ведомо, в большей или меньшей степени, это притяжение пропасти, но эта тяга обычно скрывается. Он же был просто избранником пропасти, ее любимцем. «Гореть на костре жизни? Испытать особое притяжение пропасти? Это мне тогда очень нравилось, – рассказывал Шарль Ингрид. – да и кому тогда не нравились подобные вещи? Даже самым сильным, даже самым богатым. Вокруг Мазара всегда попахивало серой, и все тянулись на этот запах, особенно женщины».
Но директор «Пате» предупредил его: «Жан-Пьер, я никогда не позволю вам стать хозяином французского кино». Сам же Мазар считал, что «Гомон» – это только начало, закуска.
«Я часто ходил к нему в «Плазу», – продолжал Шарль. – Однажды – было очень, очень поздно, зима, и в нижнем патио лежал снег, а через полузадернутые тяжелые занавеси было видно, как кружатся снежные хлопья – я пришел к нему. Розоватый свет отражался в закрытых кувертах, в фарфоровых крышках, играл на чайниках – служебная комната в три часа ночи: кокаин рассыпан на ночном столике. Из смятых простынь высовывается хорошенькая девичья мордочка. Мазар приподнимает большую белую льняную простыню и со смехом заявляет: «Хороша! Да не про тебя!» Девица и правда была божественно сложена. «Ее зовут Северин». А через минуту он уже соскакивает с постели, начинает двигаться как заведенный и строить безумные планы: «Ты не понял, Шарль. – Он был небрит, длинные облегающие брюки, намечающийся животик, насмешливая пресыщенная улыбка, во всем его облике, как это часто бывает у восточных мужчин, было нечто женственное. – Говорю тебе, ты не понял: «Гомон» это так, на затравку. Мне нужен «Двадцатый век фокс», «Уорнер бразерс»… И было непонятно, шутит он или говорит всерьез.
Появился стюард: «Господин Мазар, блондинка из пятьсот четвертого только что вернулась вместе с марокканским продюсером!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27