И еще она подумала о том, сколько страхов уже пришлось ей превозмочь. Их было много, не пересчитать – и гибель отца со всеми его оруженосцами, и смерть матери в пылающем доме, и жадные руки рабирийского бандита, шарившие по ее телу, и позор рабского рынка в Кордаве, и первая ночь с Гирдеро, и все остальные ночи на его постылом ложе… Чем еще могла устрашить ее Орирга? Смертью? Но смерти Зийна не боялась. Она лишь хотела спасти возлюбленного.
Страх ушел, и тогда Митра коснулся ее души.
– Что должна я делать, всеблагой бог? – шепнули губы Зийны.
– Отогнать зло, – ответил Податель Жизни.
– Но нет у меня молний твоих, чтобы поразить злого…
– У тебя есть любовь. Она сильнее молний.
– Любовь не метнешь подобно огненному копью…
– У тебя есть память. Вспомни!
– Вспомнить? О чем?
– О последних словах твоего киммерийца.
Зийна вздрогнула. Пальцы ее легли на рукоять кинжала, что торчал за поясом возлюбленного, холодные самоцветы впились в ладонь. Он говорил, что клинок зачарован… Не в нем ли последняя надежда? Не об этом ли напоминал бог?
Чтобы придать себе храбрости, Зийна представила высокие горы Пуантена, сияющее над ними синее небо, луга, покрытые алыми маками, зелень виноградников и дубовых рощ. Губы ее шевельнулись; она пела – пела песню, которой девушки в ее краях встречали любимых.
Вот скачет мой милый по горному склону,
Летит алый плащ за плечами его,
Сияет кольчуга как воды Хорота
И блещет в руке золотое копье…
– Творишь заклятья, ничтожная? – Орирга склонилась над ней. Сейчас черты снежной девы, искаженные гримасой торжества, уже не выглядели манящими и прекрасными; скорее они напоминали лик смерти.
– Это песня… только песня… – прошептала Зийна, стискивая рукоять. Клинок медленно выползал из ножен.
– Уйди! – Ладони Орирги, сотканные из тумана и снега, метнулись перед лицом. – Уйди! Он – мой!
– Возьми нас обоих, если хочешь, – сказала Зийна. Плечи ее прижимались к застывшей груди киммерийца, тело живым щитом прикрывало его. Кинжал словно прирос к ладони.
– Ты не нужна мне, грязь! Дочери Имира предпочитают мужчин – таких, как этот!
Лицо снежной девы надвигалось, ореол бледно-золотых волос окружал его. Алый рот Орирги насмешливо искривился, сверкнул жемчуг зубов; груди ее, две совершенные чаши, затрепетали, словно в предчувствии наслаждения.
Туда! Под левую грудь!
С отчаянным вскриком Зийна послала клинок в призрачное белоснежное тело. Один удар, только один! Сталь их рассудит!
Попасть ей не удалось – Орирга отпрянула быстрей мысли. Лицо дочери Имира исказил ужас, глаза не отрывались от холодно сверкавшего золотистого лезвия. Клинок не задел ее кожи, не коснулся плоти, не нанес раны, и все же она боялась. Боялась! Как всякое существо, едва избежавшее смерти. Хуже, чем смерти – развоплощения! Когда умирал человек, оставалась его душа, но после гибели демона не было ничего – лишь пустота и мрак вечного забвенья.
– Ты… ты посмела… – Слова хриплым клекотом срывались с прекрасных губ Орирги. – Ты посмела угрожать мне! Мне!
– Я не угрожаю, – сказала Зийна. – Я убью тебя, если ты подойдешь ближе.
Дочь Имира стояла за черной выжженной проплешиной костра, вытянув вперед руки; растопыренные пальцы ее были нацелены в грудь Зийне, словно десять ледяных стрел.
– Я не могу зачаровать тебя своими танцами, как мужчин, – медленно произнесла Орирга, – не могу заключить в объятья, растворив твое тепло в снегах тундры и морских льдах. И все же в моих силах послать тебе гибель! Сегодня мне дозволено насладиться смертью – того, кого ты хочешь защитить, или твоей. Выбирай!
– Мне не надо выбирать, – кинжал в руке Зийны не дрогнул. На остром его кончике светился, играл солнечный блик.
– Ну! Его жизнь – или твоя!
Зийна молчала. Ей казалось, что грудь Конана уже не так холодна; она согревала его своим телом, своей любовью. Конечно, великий Митра был прав: любовь сильнее огненных молний. Губы девушки шевельнулись. «Вот скачет мой милый по горному склону…» – беззвучно прошептала она.
– Ты умрешь, – сказала Орирга. – Я не получу его, но и ты тоже. Ты будешь бесплотной тенью скитаться по Серым Равнинам и вспоминать, вспоминать, вспоминать… Память о нем станет твоим проклятием. Вечным проклятием!
– Разве память о любви может превратиться в проклятие? – Зийна улыбнулась и закрыла глаза. Страх больше не терзал ее; она знала, что дочь Имира не приблизится к возлюбленному. Слишком она боялась зачарованной стали!
Под веками пуантенки проплыло видение горного склона, одетого зеленью, спускавшегося к берегу Алиманы. Среди зеленых трав мчался всадник на гнедом коне; глаза его были сини, как небо на закате, за плечами струился алый плащ, кольчуга сияла как светлые воды Хорота, а в руке рыцаря блестело золотое копье…
Десять ледяных стрел вырвались из пальцев снежной девы и ударили в тело Зийны. Снег перестал падать, тучи неторопливо потянулись к востоку, к далеким горам, обители мрачного Имира, и вместе с ними исчезла Орирга.
* * *
Толстый ствол сосны догорал, рассыпался рдеющими углями, улетал в небо черным дымом, Дерево исчезло, обратилось в пепел и прах, а вместе с ним стало прахом и прекрасное тело Зийны. Лишь кучка обгорелых гостей дымилась посреди погребального костра. Конан собрал их, завернул в плащ из волчьего меха, велел Идрайну наклонить большой валун и спрятал под ним скорбные останки. Он не знал, как хоронят в Пуантене: то ли опускают в могилу, то ли насыпают над покойным курган, то ли заливают тело медом и хранят в семейной усыпальнице, то ли пускают по течению Хорота либо Алиманы в погребальном челне. Любой из этих обычаев он не смог бы соблюсти в ванахеймской тундре – разве что закопать Зийну во влажную от растаявшего снега землю. Но он не хотел расставаться с ней, бросив в этой грязи, а потому предпочел костер. Велика очистительная сила пламени и угодна светлым богам! Огонь спалит мертвую плоть и выжжет все грехи… Хотя какие у нее грехи? – горестно размышлял Конан, опустившись на колено перед могильным валуном. Какие грехи? Она была добра и отважна, и она любила его. Она спасла ему жизнь… жизнь вечного скитальца, пирата, наемника, беспутного бродяги… Может, это и есть самый тяжкий ее грех…
Он поднялся и, повернувшись к камню спиной, забыл о Зийне. Забыл на время, до тех пор, пока лицо ее вдруг не всплывет в памяти, подобно лицам прочих женщин, которые любили его. Об одних он вспоминал с усмешкой – как о Кареле, атаманше разбойничьей шайки с Карпашских гор, о туранской чародейке Илльяне или офирской принцессе Синэлле; о других – таких, как Белит – с печалью и горечью. Впрочем, подобных Белит было немного; возможно, и никого.
Но, выбросив из головы мысли о погибшей пуантенке, Конан не забыл увеличить счет, который будет предъявлен Гор-Небсехту, стигийскому колдуну. Список, начинавшийся с кормчего Шуги, возрос еще на одного человека – а может быть и на двух, если занести в него Тампоату, Конечно, он пал не от чар колдуна, но несомненно Гор-Небсехт являлся косвенным виновником гибели пикта. Не с Идрайна же, безмозглого истукана, спрашивать за эту смерть!
– Пойдем, нечисть, – кивнув головой серокожему, Конан зашагал вдоль прибрежных утесов на север, к бухте Рагнаради. К богатой усадьбе Эйрима, вождя сотен воинов, хозяина трех кораблей; Эйрима, у которого, похоже, имелись свои счеты с проклятым стигийцем.
Он двигался быстро, согреваясь ходьбой и чувствуя, как постепенно разжимаются ледяные когти стужи, как кровь начинает бурлить в жилах, и мышцы становятся послушными и гибкими. Поглядывая в сторону тундры, где еще недавно бушевала пурга и среди снежных змей извивалось тело Орирги, дочери И мира, Конан злобно кривился и думал о том, что было б умней не глядеть на ее пленительные танцы, а сразу ткнуть плясунью ножом. Хотя по давнему опыту он знал, что снежные девы быстры и увертливы – поди догони!
Когда-то он чуть не догнал одну из них… там, на востоке Ванахейма, у гор с ледяными вершинами, рядом с самой обителью мрачного великана… Чуть не догнал имирову дочь красавицу Атали, сестру Орирги… Да только вывернулась она из рук, зачаровала, заморозила, вызвала грозного своего отца – тем и кончилась та погоня. А с ней могла кончиться и жизнь киммерийца, если б не нашли его асы-побратимы Ньорд и Хорса.
Конан сплюнул и пробормотал проклятье, послав в пасть шакала все отродья ледяной пустыни, их дочерей, сынов и предков до десятого колена. К Нергалу эту Ориргу! Может, и хорошо, что он не бросился на снежную деву с заколдованным клинком… Если б удалось поразить ее, сила ножа иссякла бы – и как тогда справиться со стигийцем, владыкой Кро Ганбора?
Выходит, размышлял Конан, Зийна оказала ему двойную услугу – и жизнь спасла, и клинок сохранила. Вот только как ей это удалось? Как одолела она Ориргу?
Он долго думал над этим, но так и не нашел ответа.
* * *
Идрайн очнулся почти одновременно с хозяином.
На этот раз сон голема был неглубок и не походил на то колдовское забытье, в которое его погрузили чары Зартрикса, друида пиктов. Когда разыгралась пурга, и снежные змейки стали плясать перед Идрайном, гипнотизируя и навевая сладкую дрему, он сразу понял, что колдовство это ничем опасным ему не угрожает. Оно было гибельным для господина, обладавшего душой – и, значит, подверженного многим страстям, включая сюда и плотские желания. Но Идрайн их не испытывал; не боялся он также и замерзнуть во время сна, а потому позволил себе вздремнуть.
Конечно, ему полагалось встать на защиту господина, но чутье и здравый смысл подсказывали голему, что секира его и каменные кулаки бессильны против ветра, снега и холодных белых змей, метавшихся по равнине. Можно рубить твердое, железо или скалу, – размышлял он, – можно рубить мягкое, дерево или человеческую плоть. Но слишком мягкое и текучее, подобное воде или воздуху, не разрубишь – а значит, и не победишь. К чему же стараться? Идрайн не умел воевать с бесплотными призраками и не собирался этого делать.
Итак, он погрузился в дремоту, навеянную колдовским танцем Орирги. Он уже овладел этим искусством и даже научился видеть сны, в которых мнилась ему иная жизнь, иное существование, более яркое и полное, чем то, которое он вел наяву. Но, как было уже сказано, сон его был неглубок, и для пробуждения не понадобились магические средства – ничего похожего на алый жезл, черный нож, золотой браслет, зеленую чашу, синий бархат, белый камень и волшебную радугу Дайомы. Кончилась пурга, развеялись тучи, пригрело солнце – и теплые его лучи оживили голема. Идрайн очнулся, вспомнил, где находится, и посмотрел на господина.
Тот двигался с трудом, будто полузамерзший краб, и был темен и хмур. Разумеется, из-за своей женщины, чье мертвое тело лежало у погасшего костра. Чувства, которые их соединяли, оставались для Идрайна загадкой и поводом для раздумий, ибо голем ничего не знал о любви, не ведал счастья обладания и горестной муки потери. Повинуясь приказу, он передвинул сосновый ствол и долго следил, как господин непослушными руками бьет кремнем по огниву, высекает огонь, подбрасывает в него ветви, раздувает пламя. Потом костер разгорелся, и Идрайну стало ясно, что господин раскладывал его не ради тепла. Он опустил в огонь свою женщину и стоял рядом, пока тело ее не превратилось в горсточку праха и почерневших костей.
Смысл обряда был непонятен голему – как непонятны были слова проклятий и молитв, срывавшиеся с губ господина. Тот поносил богов на двадцати языках, то грозил им, то ревел дикие погребальные гимны, то в гневе скрипел зубами. Идрайн, никогда не видевший охваченного горем человека, следил за ним со странным чувством, напоминавшим недоумение.
Однако, не познав магию добра и волшебство печали, скрытые от лишенного души существа, Идрайн все-таки научился у господина многому – тому, что воспринималось не чувствами, а разумом.
Господин был жесток и беспощадно расправлялся с каждым, кто вставал на его пути. Господин верил лишь в свою силу, в мощь острой стали, в свое превосходство над врагом; всякий враг становился мишенью для его копья, поживой для клинка. Господин был резок, и в речах своих не щадил ни людей, ни богов; первые были ублюдками, лесными крысами, ослиным калом и блевотиной Нергала; вторые – за исключением, разумеется, Крома – сворой недоумков, захвативших власть над миром. Господин был хитер; если лживое слово, обман и притворство вели к цели быстрей оружия, он лгал, обманывал и притворялся – как, к примеру, на зингарском корабле. И, наконец, господин был вероломен, потому что дважды бросал Идрайна, никак не заботясь о дальнейшей его судьбе и о том, сумеет ли верный слуга выполнить повеления госпожи Дайомы и удостоиться ее награды.
Итак, Идрайн усвоил, что такое жестокость и самоуверенность, сквернословие и божба, хитрость и коварство, поскольку всем этим могло обладать существо без души. Он словно бы сделался слепком своего господина, но только черным, ибо не ведал о грани между жестокостью и воинской доблестью, не понимал различий между самомнением и осознающей себя силой, не знал, что есть хитрость и низкое коварство, а что – проявление истинного ума.
И, не догадываясь о всех этих мудреных вещах и тонких различиях, но обладая огромной силой, Идрайн сделался страшен.
ГЛАВА 11
УСАДЬБА, ОСТРОВ И ЗАМОК
Пятеро обитали в мире, и хоть был тот мир широк и просторен, приближались времена, когда каждому из пятерых полагалось отвоевать в нем свое место. Воистину неисповедимы пути судеб!
Серокожий прошел испытание!
Мысль об этом настраивала Аррака на благодушный лад – как всегда, когда предстояло развлечение. Снова и снова он прокручивал Б памяти одну и ту же картину: дочь Имира, танцующая на фоне белесого марева пурги; киммериец, уставившийся на нее выпученными глазами; его женщина, ничтожный прах земной, в страхе сжавшаяся у костра; и серокожий исполин, подпирающий спиной скалу. Орирга не сумела его зачаровать; он просто уснул, продемонстрировав полное равнодушие к прелестям снежной девы.
Итак, он остался жив. Киммериец, впрочем, тоже; почему-то Орирга решила разделаться лишь с его спутницей. Но женские дрязги Аррака не интересовали.
Дух Изменчивости предвкушал момент, когда сможет ускользнуть в новое тело. Эти бесконечные переселения и смены плотского облика являлись одной из причин, по которой Он получил прозвище Великого Ускользающего. Но знали о сем немногие – лишь божества, властвующие над земным миром, их ближние помощники и кое-кто из демонов, способных распознать Аррака под человеческой личиной.
На время Он расстался с любимейшими из своих занятий – с воспоминаниями о прошлом, с мыслями о собственном могуществе, с думами о том, когда же минет срок Его казни. Если б Ему предложили сейчас вернуться в Предвечный Мир, в сияющие Небесные Грады, Он, скорее всего, попросил бы отсрочить возвращение; Он хотел насладиться последним ходом в старой игре и первым – в новой, еще не начавшейся.
Старой игрой, сыгранной почти до конца, являлся Гор-Небсехт; новой, пока что непознанной и манящей – этот серокожий гигант, этот убийца, равнодушный к потокам крови и женским чарам. Аррак желал, чтоб они вступили в поединок – тут, в замке, перед Его недреманным оком. Пусть сражаются, а Он выберет достойнейшего! И пусть бьются на равных! На этот раз Он не будет помогать Гор-Небсехту; пусть стигиец сам защищает свою жизнь.
Колдун против воина, воин против колдуна… Кто же из них одолеет? Кто окажется сильнее?
Возможно, размышлял Аррак, падут оба, но в том нет беды. Жаль потерять серокожего, но если он не выдержит последней проверки в сражении с колдуном, значит, ему не суждено сделаться вместилищем Древнего Духа. И тогда – коль серый исполин убьет Гор-Небсехта и погибнет сам – тогда Он, Аррак, переселится в какого-нибудь ванира из замковой дружины и заставит его уйти к Эйриму. Для этого подойдет даже ничтожный киммериец, спутник серокожего… Конечно, если в Кро Ганборе не останется ни одного более достойного существа, которое могло бы перенести Его в своем теле и разуме в усадьбу ванирского вождя.
* * *
– Выпьем за врр-рагов, брр-рат Конан, – произнес Эйрим Высокий Шлем. Речь его после многочисленных возлияний казалась невнятной, но все-таки понять хозяина усадьбы Рагнаради было можно. Он поднял огромный рог, окованный бронзой, чокнулся с гостем и рявкнул: – Во имя прр-роморр-роженной задницы Имира! Выпьем за врр-рагов, брат мой, ибо пока у человека есть врр-раги, он жив!
Конан, тоже испивший немало, с одобрением мотнул головой. Они с Эйримом сидели за грубо отесанным столом в обширном бревенчатом покое с закопченными сводами, в личных чертогах ванирского вождя. Пол здесь устилала солома, за спинами пирующих пылал огромный очаг, а по бокам тянулись низкие полати, устланные шкурами;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
Страх ушел, и тогда Митра коснулся ее души.
– Что должна я делать, всеблагой бог? – шепнули губы Зийны.
– Отогнать зло, – ответил Податель Жизни.
– Но нет у меня молний твоих, чтобы поразить злого…
– У тебя есть любовь. Она сильнее молний.
– Любовь не метнешь подобно огненному копью…
– У тебя есть память. Вспомни!
– Вспомнить? О чем?
– О последних словах твоего киммерийца.
Зийна вздрогнула. Пальцы ее легли на рукоять кинжала, что торчал за поясом возлюбленного, холодные самоцветы впились в ладонь. Он говорил, что клинок зачарован… Не в нем ли последняя надежда? Не об этом ли напоминал бог?
Чтобы придать себе храбрости, Зийна представила высокие горы Пуантена, сияющее над ними синее небо, луга, покрытые алыми маками, зелень виноградников и дубовых рощ. Губы ее шевельнулись; она пела – пела песню, которой девушки в ее краях встречали любимых.
Вот скачет мой милый по горному склону,
Летит алый плащ за плечами его,
Сияет кольчуга как воды Хорота
И блещет в руке золотое копье…
– Творишь заклятья, ничтожная? – Орирга склонилась над ней. Сейчас черты снежной девы, искаженные гримасой торжества, уже не выглядели манящими и прекрасными; скорее они напоминали лик смерти.
– Это песня… только песня… – прошептала Зийна, стискивая рукоять. Клинок медленно выползал из ножен.
– Уйди! – Ладони Орирги, сотканные из тумана и снега, метнулись перед лицом. – Уйди! Он – мой!
– Возьми нас обоих, если хочешь, – сказала Зийна. Плечи ее прижимались к застывшей груди киммерийца, тело живым щитом прикрывало его. Кинжал словно прирос к ладони.
– Ты не нужна мне, грязь! Дочери Имира предпочитают мужчин – таких, как этот!
Лицо снежной девы надвигалось, ореол бледно-золотых волос окружал его. Алый рот Орирги насмешливо искривился, сверкнул жемчуг зубов; груди ее, две совершенные чаши, затрепетали, словно в предчувствии наслаждения.
Туда! Под левую грудь!
С отчаянным вскриком Зийна послала клинок в призрачное белоснежное тело. Один удар, только один! Сталь их рассудит!
Попасть ей не удалось – Орирга отпрянула быстрей мысли. Лицо дочери Имира исказил ужас, глаза не отрывались от холодно сверкавшего золотистого лезвия. Клинок не задел ее кожи, не коснулся плоти, не нанес раны, и все же она боялась. Боялась! Как всякое существо, едва избежавшее смерти. Хуже, чем смерти – развоплощения! Когда умирал человек, оставалась его душа, но после гибели демона не было ничего – лишь пустота и мрак вечного забвенья.
– Ты… ты посмела… – Слова хриплым клекотом срывались с прекрасных губ Орирги. – Ты посмела угрожать мне! Мне!
– Я не угрожаю, – сказала Зийна. – Я убью тебя, если ты подойдешь ближе.
Дочь Имира стояла за черной выжженной проплешиной костра, вытянув вперед руки; растопыренные пальцы ее были нацелены в грудь Зийне, словно десять ледяных стрел.
– Я не могу зачаровать тебя своими танцами, как мужчин, – медленно произнесла Орирга, – не могу заключить в объятья, растворив твое тепло в снегах тундры и морских льдах. И все же в моих силах послать тебе гибель! Сегодня мне дозволено насладиться смертью – того, кого ты хочешь защитить, или твоей. Выбирай!
– Мне не надо выбирать, – кинжал в руке Зийны не дрогнул. На остром его кончике светился, играл солнечный блик.
– Ну! Его жизнь – или твоя!
Зийна молчала. Ей казалось, что грудь Конана уже не так холодна; она согревала его своим телом, своей любовью. Конечно, великий Митра был прав: любовь сильнее огненных молний. Губы девушки шевельнулись. «Вот скачет мой милый по горному склону…» – беззвучно прошептала она.
– Ты умрешь, – сказала Орирга. – Я не получу его, но и ты тоже. Ты будешь бесплотной тенью скитаться по Серым Равнинам и вспоминать, вспоминать, вспоминать… Память о нем станет твоим проклятием. Вечным проклятием!
– Разве память о любви может превратиться в проклятие? – Зийна улыбнулась и закрыла глаза. Страх больше не терзал ее; она знала, что дочь Имира не приблизится к возлюбленному. Слишком она боялась зачарованной стали!
Под веками пуантенки проплыло видение горного склона, одетого зеленью, спускавшегося к берегу Алиманы. Среди зеленых трав мчался всадник на гнедом коне; глаза его были сини, как небо на закате, за плечами струился алый плащ, кольчуга сияла как светлые воды Хорота, а в руке рыцаря блестело золотое копье…
Десять ледяных стрел вырвались из пальцев снежной девы и ударили в тело Зийны. Снег перестал падать, тучи неторопливо потянулись к востоку, к далеким горам, обители мрачного Имира, и вместе с ними исчезла Орирга.
* * *
Толстый ствол сосны догорал, рассыпался рдеющими углями, улетал в небо черным дымом, Дерево исчезло, обратилось в пепел и прах, а вместе с ним стало прахом и прекрасное тело Зийны. Лишь кучка обгорелых гостей дымилась посреди погребального костра. Конан собрал их, завернул в плащ из волчьего меха, велел Идрайну наклонить большой валун и спрятал под ним скорбные останки. Он не знал, как хоронят в Пуантене: то ли опускают в могилу, то ли насыпают над покойным курган, то ли заливают тело медом и хранят в семейной усыпальнице, то ли пускают по течению Хорота либо Алиманы в погребальном челне. Любой из этих обычаев он не смог бы соблюсти в ванахеймской тундре – разве что закопать Зийну во влажную от растаявшего снега землю. Но он не хотел расставаться с ней, бросив в этой грязи, а потому предпочел костер. Велика очистительная сила пламени и угодна светлым богам! Огонь спалит мертвую плоть и выжжет все грехи… Хотя какие у нее грехи? – горестно размышлял Конан, опустившись на колено перед могильным валуном. Какие грехи? Она была добра и отважна, и она любила его. Она спасла ему жизнь… жизнь вечного скитальца, пирата, наемника, беспутного бродяги… Может, это и есть самый тяжкий ее грех…
Он поднялся и, повернувшись к камню спиной, забыл о Зийне. Забыл на время, до тех пор, пока лицо ее вдруг не всплывет в памяти, подобно лицам прочих женщин, которые любили его. Об одних он вспоминал с усмешкой – как о Кареле, атаманше разбойничьей шайки с Карпашских гор, о туранской чародейке Илльяне или офирской принцессе Синэлле; о других – таких, как Белит – с печалью и горечью. Впрочем, подобных Белит было немного; возможно, и никого.
Но, выбросив из головы мысли о погибшей пуантенке, Конан не забыл увеличить счет, который будет предъявлен Гор-Небсехту, стигийскому колдуну. Список, начинавшийся с кормчего Шуги, возрос еще на одного человека – а может быть и на двух, если занести в него Тампоату, Конечно, он пал не от чар колдуна, но несомненно Гор-Небсехт являлся косвенным виновником гибели пикта. Не с Идрайна же, безмозглого истукана, спрашивать за эту смерть!
– Пойдем, нечисть, – кивнув головой серокожему, Конан зашагал вдоль прибрежных утесов на север, к бухте Рагнаради. К богатой усадьбе Эйрима, вождя сотен воинов, хозяина трех кораблей; Эйрима, у которого, похоже, имелись свои счеты с проклятым стигийцем.
Он двигался быстро, согреваясь ходьбой и чувствуя, как постепенно разжимаются ледяные когти стужи, как кровь начинает бурлить в жилах, и мышцы становятся послушными и гибкими. Поглядывая в сторону тундры, где еще недавно бушевала пурга и среди снежных змей извивалось тело Орирги, дочери И мира, Конан злобно кривился и думал о том, что было б умней не глядеть на ее пленительные танцы, а сразу ткнуть плясунью ножом. Хотя по давнему опыту он знал, что снежные девы быстры и увертливы – поди догони!
Когда-то он чуть не догнал одну из них… там, на востоке Ванахейма, у гор с ледяными вершинами, рядом с самой обителью мрачного великана… Чуть не догнал имирову дочь красавицу Атали, сестру Орирги… Да только вывернулась она из рук, зачаровала, заморозила, вызвала грозного своего отца – тем и кончилась та погоня. А с ней могла кончиться и жизнь киммерийца, если б не нашли его асы-побратимы Ньорд и Хорса.
Конан сплюнул и пробормотал проклятье, послав в пасть шакала все отродья ледяной пустыни, их дочерей, сынов и предков до десятого колена. К Нергалу эту Ориргу! Может, и хорошо, что он не бросился на снежную деву с заколдованным клинком… Если б удалось поразить ее, сила ножа иссякла бы – и как тогда справиться со стигийцем, владыкой Кро Ганбора?
Выходит, размышлял Конан, Зийна оказала ему двойную услугу – и жизнь спасла, и клинок сохранила. Вот только как ей это удалось? Как одолела она Ориргу?
Он долго думал над этим, но так и не нашел ответа.
* * *
Идрайн очнулся почти одновременно с хозяином.
На этот раз сон голема был неглубок и не походил на то колдовское забытье, в которое его погрузили чары Зартрикса, друида пиктов. Когда разыгралась пурга, и снежные змейки стали плясать перед Идрайном, гипнотизируя и навевая сладкую дрему, он сразу понял, что колдовство это ничем опасным ему не угрожает. Оно было гибельным для господина, обладавшего душой – и, значит, подверженного многим страстям, включая сюда и плотские желания. Но Идрайн их не испытывал; не боялся он также и замерзнуть во время сна, а потому позволил себе вздремнуть.
Конечно, ему полагалось встать на защиту господина, но чутье и здравый смысл подсказывали голему, что секира его и каменные кулаки бессильны против ветра, снега и холодных белых змей, метавшихся по равнине. Можно рубить твердое, железо или скалу, – размышлял он, – можно рубить мягкое, дерево или человеческую плоть. Но слишком мягкое и текучее, подобное воде или воздуху, не разрубишь – а значит, и не победишь. К чему же стараться? Идрайн не умел воевать с бесплотными призраками и не собирался этого делать.
Итак, он погрузился в дремоту, навеянную колдовским танцем Орирги. Он уже овладел этим искусством и даже научился видеть сны, в которых мнилась ему иная жизнь, иное существование, более яркое и полное, чем то, которое он вел наяву. Но, как было уже сказано, сон его был неглубок, и для пробуждения не понадобились магические средства – ничего похожего на алый жезл, черный нож, золотой браслет, зеленую чашу, синий бархат, белый камень и волшебную радугу Дайомы. Кончилась пурга, развеялись тучи, пригрело солнце – и теплые его лучи оживили голема. Идрайн очнулся, вспомнил, где находится, и посмотрел на господина.
Тот двигался с трудом, будто полузамерзший краб, и был темен и хмур. Разумеется, из-за своей женщины, чье мертвое тело лежало у погасшего костра. Чувства, которые их соединяли, оставались для Идрайна загадкой и поводом для раздумий, ибо голем ничего не знал о любви, не ведал счастья обладания и горестной муки потери. Повинуясь приказу, он передвинул сосновый ствол и долго следил, как господин непослушными руками бьет кремнем по огниву, высекает огонь, подбрасывает в него ветви, раздувает пламя. Потом костер разгорелся, и Идрайну стало ясно, что господин раскладывал его не ради тепла. Он опустил в огонь свою женщину и стоял рядом, пока тело ее не превратилось в горсточку праха и почерневших костей.
Смысл обряда был непонятен голему – как непонятны были слова проклятий и молитв, срывавшиеся с губ господина. Тот поносил богов на двадцати языках, то грозил им, то ревел дикие погребальные гимны, то в гневе скрипел зубами. Идрайн, никогда не видевший охваченного горем человека, следил за ним со странным чувством, напоминавшим недоумение.
Однако, не познав магию добра и волшебство печали, скрытые от лишенного души существа, Идрайн все-таки научился у господина многому – тому, что воспринималось не чувствами, а разумом.
Господин был жесток и беспощадно расправлялся с каждым, кто вставал на его пути. Господин верил лишь в свою силу, в мощь острой стали, в свое превосходство над врагом; всякий враг становился мишенью для его копья, поживой для клинка. Господин был резок, и в речах своих не щадил ни людей, ни богов; первые были ублюдками, лесными крысами, ослиным калом и блевотиной Нергала; вторые – за исключением, разумеется, Крома – сворой недоумков, захвативших власть над миром. Господин был хитер; если лживое слово, обман и притворство вели к цели быстрей оружия, он лгал, обманывал и притворялся – как, к примеру, на зингарском корабле. И, наконец, господин был вероломен, потому что дважды бросал Идрайна, никак не заботясь о дальнейшей его судьбе и о том, сумеет ли верный слуга выполнить повеления госпожи Дайомы и удостоиться ее награды.
Итак, Идрайн усвоил, что такое жестокость и самоуверенность, сквернословие и божба, хитрость и коварство, поскольку всем этим могло обладать существо без души. Он словно бы сделался слепком своего господина, но только черным, ибо не ведал о грани между жестокостью и воинской доблестью, не понимал различий между самомнением и осознающей себя силой, не знал, что есть хитрость и низкое коварство, а что – проявление истинного ума.
И, не догадываясь о всех этих мудреных вещах и тонких различиях, но обладая огромной силой, Идрайн сделался страшен.
ГЛАВА 11
УСАДЬБА, ОСТРОВ И ЗАМОК
Пятеро обитали в мире, и хоть был тот мир широк и просторен, приближались времена, когда каждому из пятерых полагалось отвоевать в нем свое место. Воистину неисповедимы пути судеб!
Серокожий прошел испытание!
Мысль об этом настраивала Аррака на благодушный лад – как всегда, когда предстояло развлечение. Снова и снова он прокручивал Б памяти одну и ту же картину: дочь Имира, танцующая на фоне белесого марева пурги; киммериец, уставившийся на нее выпученными глазами; его женщина, ничтожный прах земной, в страхе сжавшаяся у костра; и серокожий исполин, подпирающий спиной скалу. Орирга не сумела его зачаровать; он просто уснул, продемонстрировав полное равнодушие к прелестям снежной девы.
Итак, он остался жив. Киммериец, впрочем, тоже; почему-то Орирга решила разделаться лишь с его спутницей. Но женские дрязги Аррака не интересовали.
Дух Изменчивости предвкушал момент, когда сможет ускользнуть в новое тело. Эти бесконечные переселения и смены плотского облика являлись одной из причин, по которой Он получил прозвище Великого Ускользающего. Но знали о сем немногие – лишь божества, властвующие над земным миром, их ближние помощники и кое-кто из демонов, способных распознать Аррака под человеческой личиной.
На время Он расстался с любимейшими из своих занятий – с воспоминаниями о прошлом, с мыслями о собственном могуществе, с думами о том, когда же минет срок Его казни. Если б Ему предложили сейчас вернуться в Предвечный Мир, в сияющие Небесные Грады, Он, скорее всего, попросил бы отсрочить возвращение; Он хотел насладиться последним ходом в старой игре и первым – в новой, еще не начавшейся.
Старой игрой, сыгранной почти до конца, являлся Гор-Небсехт; новой, пока что непознанной и манящей – этот серокожий гигант, этот убийца, равнодушный к потокам крови и женским чарам. Аррак желал, чтоб они вступили в поединок – тут, в замке, перед Его недреманным оком. Пусть сражаются, а Он выберет достойнейшего! И пусть бьются на равных! На этот раз Он не будет помогать Гор-Небсехту; пусть стигиец сам защищает свою жизнь.
Колдун против воина, воин против колдуна… Кто же из них одолеет? Кто окажется сильнее?
Возможно, размышлял Аррак, падут оба, но в том нет беды. Жаль потерять серокожего, но если он не выдержит последней проверки в сражении с колдуном, значит, ему не суждено сделаться вместилищем Древнего Духа. И тогда – коль серый исполин убьет Гор-Небсехта и погибнет сам – тогда Он, Аррак, переселится в какого-нибудь ванира из замковой дружины и заставит его уйти к Эйриму. Для этого подойдет даже ничтожный киммериец, спутник серокожего… Конечно, если в Кро Ганборе не останется ни одного более достойного существа, которое могло бы перенести Его в своем теле и разуме в усадьбу ванирского вождя.
* * *
– Выпьем за врр-рагов, брр-рат Конан, – произнес Эйрим Высокий Шлем. Речь его после многочисленных возлияний казалась невнятной, но все-таки понять хозяина усадьбы Рагнаради было можно. Он поднял огромный рог, окованный бронзой, чокнулся с гостем и рявкнул: – Во имя прр-роморр-роженной задницы Имира! Выпьем за врр-рагов, брат мой, ибо пока у человека есть врр-раги, он жив!
Конан, тоже испивший немало, с одобрением мотнул головой. Они с Эйримом сидели за грубо отесанным столом в обширном бревенчатом покое с закопченными сводами, в личных чертогах ванирского вождя. Пол здесь устилала солома, за спинами пирующих пылал огромный очаг, а по бокам тянулись низкие полати, устланные шкурами;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34