А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я молчал по одной-единственной причине, которая заставляла меня молчать в течение двадцати лет. Молчал потому, что ее смерть была нашей – ее и моей – тайной. Последней. И возможно… единственной тайной.
Я вернулся во дворец, в мою мастерскую; к тому времени ее завещание уже было прочитано, и наследники заказали мне стенную роспись для ее усыпальницы. Тогда же я узнал, что было проведено расследование. Оно не дало никаких результатов, впрочем, обитатели дворца их и не ожидали, никто из них не верил ходившим тогда слухам. Я заперся в мастерской и с головой ушел в работу. Преодолевая отвращение, я вооружился терпением и готовил эскизы фрески. В случившейся трагедии для меня было только одно утешение: ее завещание включало пункт, касающийся меня, точнее, моего сына Хавьера: наследникам вменялась в обязанность пожизненная забота о нем. Меня, собственно, обрадовало не столько содержание этого пункта, включенного в завещание, которое она составила в феврале 1797 года в Санлукаре, в самый разгар нашего счастья, сколько то, что ни моя последующая ревность, ни разрыв и отдаление, ни мои дерзости и мои, так сказать, «капризы» – ничто не заставило ее это завещание изменить. Такой она была натурой – верной и цельной, ничего общего с тем, что я, слепец, воспринимал как ветреность и небрежность.
В один из тех вечеров, когда я работал в мастерской над эскизом, появился Пиньятелли; он после ее смерти совершенно изменил свое отношение ко мне, стал необыкновенно мягким и грустным, что, думаю, было способом сохранить живой память о ней. Все мы во дворце так или иначе стремились к этому. Пиньятелли пришел сказать, что пункт, касающийся Хавьера, вступил в действие и наследники готовы выполнить и другое ее желание, оно не было включено в завещание, но они прекрасно о нем знали, поскольку она много раз так или иначе его выражала, и согласно этому желанию они собираются вручить мне хрустальный бокал, которым она пользовалась во время своих путешествий; по словам Каталины и казначея Баргоса, она при разных обстоятельствах неоднократно говорила, что бокал должен перейти ко мне, если ей доведется умереть раньше меня. Это был посмертный подарок. И вот теперь они решили передать его мне. Я знал, о каком бокале шла речь. О том, из которого в первый раз мы пили оба по дороге в Санлукар весной 1796 года, то было восхитительное вступление в нашу еще более восхитительную близость. И я помнил, конечно, как она говорила об этом бокале в домашнем кругу, заставляя меня краснеть, так как мне казалось, что все догадываются, что у нас с ним связано. Шесть лет протекло с тех пор, за плечами наш разрыв, ее смерть, и вот вдруг этот подарок как память о прошлом быстротечном, но полном счастье. Я с благодарностью согласился принять его. И Пиньятелли, порасспросив меня о моей работе, сказал, уже уходя: «Обратитесь к Каталине, дон Франсиско, бокал находится у нее». А я, разговаривая с ним, думал только о том холме у дороги, неподалеку от Эсихи, о том полднике, который мы устроили на нем в тени деревьев, вдали от капеллана и Каталины, о том, как она пила из бокала, как подносила его к своим ярким полным губам, как искала взглядом мой взгляд и, протягивая бокал мне, говорила: «Пейте, Гойя…» Тогда она еще не называла меня Фанчо.
Вечером того же дня я разыскал Каталину в одной из комнат первого этажа, она была чем-то занята – она всегда бывала чем-то занята, – но тем не менее тут же предложила мне пойти с ней за бокалом. Она повела меня длинными коридорами в сторону часовни и, не доходя до нее, остановилась у маленькой двери и, достав связку ключей, отомкнула ее. Комната, в которую вела маленькая дверь, оказалась отнюдь не маленькой. К тому же это была не просто комната, а какая-то фантастическая сокровищница. Там хранились все богатства, которые должны были украсить дворец и другие ее дома, она собирала все это повсюду, покупала на аукционах, выписывала из Парижа, Милана, Венеции и даже из далекого Стамбула. Не буду описывать эти вещи, хотя они вполне того стоят. Просто вообразите, дон Мануэль, если можно вообразить невообразимое, роскошь гобеленов, эмалевых миниатюр, оружия, часов, мраморных статуй, фарфора, картин, хрусталя, люстр, диванов, курильниц… Каталина открыла стенной шкаф, в нем в строгом порядке стояли керамические, фарфоровые и хрустальные стаканы, некоторые в единственном числе, не в наборах, там были представлены разные эпохи, разные стили, цвета и формы. «Этот, да?» – спросила Каталина, беря в руки хрустальный бокал, тот самый, с которым Каэтана путешествовала, из которого пила во время коротких остановок в пути, кажется, баварской работы, массивного хрусталя алмазной огранки, разбрызгивающий бриллиантовые и рубиновые искры, на редкость красивая вещь, однако мои глаза как магнитом притягивал другой бокал, стоявший на верхней полке: сине-золотой, венецианской работы, с прекрасной эмалью. Никогда в жизни я не лгал так нагло: «Нет, не этот, а тот синий, – сказал я твердо, – я присутствовал, когда ей подарил его папский нунций, и он мне так понравился, что она выразила готовность тут же отдать его мне, если бы это не выглядело неуважением к прелату». Отчасти это было правдой – я действительно присутствовал, когда прелат вручал ей подарок, и действительно восхищался этим маленьким шедевром, – но не думаю, что такая полуправда делала мою ложь более правдоподобной. Каталина, никогда не имевшая задних мыслей и считавшая меня, как я полагаю, таким же прямодушным человеком, как она сама, взглянула на меня с удивлением, но это длилось лишь мгновение. В следующую секунду она уже приняла решение, сняла с полки венецианский бокал и отдала его мне. «Этот так этот, – сказала она, – возьмите какой считаете нужным». Дело было сделано.
(Гойя на глазах вдруг превращается в старика. Немощного, согбенного, дрожащего. Воспоминание о том, как он нечестным путем завладел бокалом, похоже, опустошило и обессилило его, можно было подумать, что с того момента, когда он обменял бокал любви на бокал смерти, он сам начал умирать. Он возвращается к рассказу, и я уверен, что знаю наперед, о чем он будет говорить. Никогда не видел его таким старым.)
Обменяв бокалы, я заменил также одну тайну – нашу общую прекрасную тайну – на другую, тоже нашу общую, но страшную тайну, и обладание этим бокалом, который я спрятал ото всех в моей мастерской, в течение трех месяцев моего затворничества подтачивало мне силы и разрушало организм, будто я болел раком; все это время я не мог заставить себя взять в руки кисть, если только дело не касалось невыносимо тяжелой для меня работы, от которой я тем не менее никогда не смог бы отказаться, то есть если это не было связано с росписью ее усыпальницы. Тишина вокруг меня сгустилась как никогда раньше, потому что теперь ее порождали и питали мое безысходное одиночество и сжимавший сердце ужас. Так длилось до одного события, которое наконец вывело меня из оцепенения. В один из промозглых дней той суровой зимы ко мне в мастерскую явился военный медик дон Хосе Керальто и предложил написать его портрет. Я его почти не знал, и моим первым побуждением было отказаться от заказа. Но когда он понял, что я не хочу браться за эту работу, и уже собирался уходить, я вдруг вспомнил, что он пользовался громкой известностью как знаток в области фармакологии и химии, и сообразил, что это именно тот человек, который мне нужен. Я принял заказ. Когда мы договаривались о цене, он не подозревал, что в моем гонораре я учел и некоторую толику его специальных знаний. Я достал из тайника бокал и в который раз внимательно осмотрел его дно: сохранившийся на нем осадок со временем стал почти невидимым. Мне никогда не хотелось обращаться с этим делом к моим домашним врачам, ведь ложь, к которой в этом случае пришлось бы прибегнуть, не могла не быть слишком очевидной. И разумеется, я не хотел привлекать к этому делу ни Бонелльса, ни Дурана. А теперь проблема решалась сама собой. И вот в один прекрасный день я вошел в дом Керальто с завернутым в чистый холст бокалом. Я рассказал ему историю о проказливом ребенке и его неосторожных шалостях с моими красками; я якобы отнял у него бокал и чисто его вымыл, но опасаюсь, не осталось ли чего на донышке, а то ведь кто-нибудь может выпить что-нибудь из него и, не дай бог, отравиться. Керальто соскреб пинцетом немного осевшего на дно порошка и положил его на ту же лупу, через которую его рассматривал. А во время нашего следующего сеанса он сообщил мне результаты анализа. Осадок оказался почти чистым арсенатом меди. «Не пользуйтесь бокалом для питья, маэстро, – посоветовал он мне. – К тому же это слишком ценная вещь для домашнего обихода, ведь правда?»
В том же январе была еще одна встреча. Мануэлита Сильва, свелсеиспеченная графиня де Аро, пожаловала ко мне в мастерскую в сопровождении мужа, графа де Аро; она тоже хотела заказать мне портрет. И в этом случае ее направили ко мне наследники ее покойной кузины, не забывшие, что Каэтана много раз говорила о своем желании подарить Мануэлите на свадьбу ее портрет, написанный мной. Свадьбу сыграли в намеченный день, правда, не так пышно, как задумывали: семейство Сильва должно было соблюдать траур по родственнице. И вот теперь, по прошествии шести месяцев, они пришли за посмертным подарком Каэтаны. Надо сказать, что желание Каэтаны было всем хорошо известно, и мне в этих обстоятельствах было довольно трудно отказаться от работы, ведь это значило бы пойти против ее воли. А к тому же я не уверен, что на мое решение не повлияло то, что я недавно услышал от Керальто, поэтому, когда именно Мануэлита попросила меня написать ее портрет, я уступил ее просьбе и принял новый заказ, уже второй в том году; по правде говоря, мне не пришлось особенно себя пересиливать: миндалевидные, полные слез глаза Мануэлиты навсегда связались в моей памяти с неожиданным исчезновением бокала и его еще более неожиданным появлением, уже пустым и начисто вытертым, нет, думаю, я в любом случае не смог бы отказать ей. Однако я принял заказ с одним непременным условием: портрет я буду писать в моей мастерской, поскольку врачи строжайше запретили мне выходить из дому в эту холодную зиму. Запрет врачей был, разумеется, моей новой ложью. Мануэлита согласилась позировать несколько дней в моей мастерской, и уже во время первого сеанса сине-золотой бокал стоял на самом виду на моем рабочем столе, причем я устроил все таким образом, что со своего места мог видеть, как она будет реагировать, когда увидит бокал прямо перед собой.
И я действительно увидел это, как только мы начали работать: ее детский ротик открылся в гримаске изумления, щеки порозовели, зрачки сузились, будто она не поверила увиденному; она напряженно всматривалась в бокал, словно желала убедиться, что зрение ее не обманывает; ей явно стоило большого труда сохранять выбранную позу, глядя, как мы договорились, прямо перед собой из-под уложенных в греческом стиле волос. Она, конечно, не смогла вытерпеть долгое время, и вскоре под предлогом, что ей надо поправить газовое боа, поднялась с кресла и как бы невзначай приблизилась к моему столу, очевидно, с целью проверить свое первое впечатление. А в следующий раз она вообще не удержалась и с самого начала, не успев даже пройти в гардеробную переодеться, внезапно спросила меня: «А это не тот ли стакан, который был у моей кузины Каэтаны?» Мой ответ был приготовлен заранее: «Да, тот самый. Она завещала его мне. Он стоял на туалетном столе в день ее смерти. Она пила из него, но что именно она пила, так никогда и не удалось установить, потому что чья-то заботливая рука убрала его и вымыла еще до того, как герцогиня умерла». Это была еще одна ложь. Полиция так и не узнала о существовании бокала. Но моих слов оказалось достаточно, чтобы заставить бедное создание нервничать в течение всего сеанса: она не могла спокойно сидеть на месте и то и дело переводила недоумевающий взгляд с меня на бокал и обратно, а я, как ни старался, не мог избежать того, чтобы на портрете в ее детском личике не проглядывала напряженность, особенно заметная в повороте шеи и испуганно-вопрошающем взгляде темных глаз.
В день последнего сеанса, когда Мануэлита, собираясь уходить, уже переоделась в зимний костюм и накинула маленькое манто, в котором еще больше походила на девочку, она наконец не выдержала: опустившись скова на стул и спрятав зачем-то руки в меховую муфту, она сказала: «Мне надо кому-нибудь рассказать об одной вещи, и лучше я расскажу это вам, дон Фанчо. Вы ее любили так же сильно, как я. Я вижу у вас этот бокал и думаю, что вы уже кое о чем догадались». Я опустился перед ней на колени, всем своим видом показывая, что если она наконец решилась говорить, то пусть сделает это так, чтобы для меня не пропало ни одно ее слово. Она подняла муфту к подбородку и приготовилась продолжать. В этот момент она казалась мне девочкой, которая собирается признаться в какой-то шалости: то ли она взяла несколько шоколадок без спросу, то ли разбила какое-то украшение.
«Вы помните, что Каэтана перед смертью хотела видеть нас двоих, дон Фанчо? Так вот, едва я вошла в альков, она привстала, поискала что-то среди подушек, достала оттуда табакерку с рапе, вложила ее мне в руки и сказала: „Избавься от нее как хочешь, выброси куда-нибудь или сожги, но так, чтобы никто не увидел. Никто". Я вся дрожала. Меня испугали ее ужасный вид и жар, с которым она говорила. Я поняла, что вижу ее в последний раз. Как можно было так измениться за одну ночь? „В ней лекарство, которое я принимала втайне от врачей, – продолжала Каэтана, – но эти болваны все равно в конце концов скажут, что я отравилась". А я подумала, что она и на самом деле отравилась. Яд. Если там был яд, все становилось понятно. С той минуты я уверилась, что моя кузина Каэтана…» Она не смогла закончить фразу, страх стиснул ей горло, она едва не задохнулась. «И я так перепугалась накануне ночью: вся эта сцена в вашей мастерской, эти ужасные слова о ядах, а потом странная шутка со свечой, когда она чуть не подожгла дворец, но главное – в конце, когда она ушла, ни с кем не попрощавшись, и как она шла вверх по лестнице, будто поднималась на эшафот… Я всю ночь после этого не могла успокоиться, не могла уснуть, так меня поразили ее тоска, ее одиночество. А пока я страдала без сна, она принимала яд, и вот теперь я держала в руках эту коробочку, такую безобидную с виду… Голова у меня шла кругом от нахлынувших мыслей. По-моему, именно в тот момент я вспомнила о бокале на ее туалетном столе, на который вы, дон Фанчо, смотрели с таким отвращением… И тут я увидела ее будто в сияющем нимбе: она медленно насыпала яд в бокал как раз в то время, когда мы усаживались в наши экипажи. „Что с тобой, Мануэлита? – спросила она меня. – Ты ведь сделаешь то, о чем я тебя просила?" И когда я ее успокоила, сказала, что все исполню, она простилась со мной. „Теперь иди, – сказала она. – Не знаю, смогу ли я присутствовать на твоей свадьбе, но ради бога, не вздумайте откладывать ее из-за меня. Мне нравится твой жених. Красивый, изящный, остроумный. Если бы я была лет на десять моложе, то не ты, а я влюбила бы его в себя. Иди же, иди, моя девочка, и будь счастлива"». Я взял из рук Мануэлиты платок, который она достала из муфты, и вытер ей слезы, сопровождавшие улыбку, – улыбку при воспоминании о последней шутке кузины. Тяжело вздыхая и всхлипывая, Мануэлита продолжила свой рассказ: «Когда я вышла в гостиную, то первое, что там увидела, был этот бокал и еще ваши глаза, дон Фанчо, по которым я поняла, что, как ни стараюсь спрятать в кулаке табакерку, вы все равно знаете правду. Вы тоже хотели убрать оттуда тот яд. Но вам надо было войти в спальню, а пока вы были там, Каталина и врач вышли из комнаты, и я осталась одна. Одна наедине с этим бокалом. У меня не было времени долго раздумывать. Я накинула на плечи кашемировую шаль, которая была на ней вечером, спрятала под нее бокал и табакерку с ядом. В дальнем углу зеркального зала я зарыла табакерку в цветочный горшок и вылила туда же содержимое бокала. Никто меня не видел. Тут как раз появился мой жених… мой муж, и мы вместе пошли в комнату Каэтаны. Там уже собрались все, все были взволнованы, говорили вполголоса. Она умирала. Сама не знаю, в какой момент я успела вернуть бокал на туалетный стол. Знаю только, что я выполнила ее желание. А когда я встретилась взглядом с вами, дон Фанчо, то хотела ответить вам – тоже взглядом: все в порядке, я сделала все, о чем она меня просила. Это наша с вами тайна. Я не ошибаюсь, нет? Вы ведь тоже знаете, что моя кузина Каэтана отравилась?»
Я ей солгал. Сказал, что не верю. Что вся эта история с бокалом – плод ее воображения, и единственное, что я заметил, – это что она вымыла бокал, потому что видел, как она ставила его на туалетный стол. А что касается коробочки, этой табакерки с рапе, то тут мне не пришлось даже лгать, так как я прекрасно знал, что в ней хранилось несколько крупинок, которые, и это мне тоже было прекрасно известно, не могли стать причиной смерти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20