Однако, когда ужин уже подходил к концу, ей вдруг взбрело в голову показать гостям весь дворец таким, каким он был к тому моменту, – незаконченным, неотделанным, еще без украшений, она не желала слушать никаких возражений, и вот уже на лестнице выстроились в ряд слуги с масляными светильниками и факелами в руках, готовые сопровождать гостей. Так началась та необычная ночная прогулка, живописное шествие в неровном свете факелов; пестрой толпой мы поднимались по ступеням величественной лестницы, которую, я знал, мне нелегко будет украсить росписью так, чтобы она соответствовала пышному великолепию этого мрамора и золота; Каэтана подробно рассказывала о дворце, стараясь не упустить ни одной детали и внимательно следя, чтобы слуги освещали все пространство и мы ничего не упустили; по мере того как мы поднимались, наши тени все более удлинялись и уже касались высоких потолков, а голоса становились все возбужденнее, так что я уже начинал улавливать громкие восклицания, гулко отражавшиеся от голых стен; потом мы прошли по застекленной галерее вокруг патио – плясавшие в стекле отблески факелов придавали шествию еще более фантастический вид – и оказались в восьмиугольном салоне, выходившем одной из своих граней в зеркальный зал, который мне тоже предстояло украсить моей аллегорией. И там, в плотном кольце пылающих факелов, свет которых бесконечно преломлялся и дробился в зеркалах, – что это было за зрелище, дон Мануэль! достойное гения Тинторетто! – там мы столпились все вокруг застывшей в гордой позе хозяйки дома и, подняв бокалы, которые разносили подоспевшие слуги, выпили за благополучное завершение строительства дворца вопреки всем потугам клеветников и поджигателей. Я любовался причудливой игрой бликов на потолке, завидуя живости и легкости, с которой огонь пылающих факелов набрасывал и смешивал яркие мазки света, создавая фантастические полотна, сменявшиеся с такой непостижимой быстротой, что казалось, будто это одна-единственная картина стремительно развертывается во времени – завораживающая, динамичная и несравненно более интересная, чем все мои эскизы, – и в этот момент кто-то коснулся моей руки, я обернулся: это была она. Я догадался, о чем она говорила мне: сейчас мы все пойдем в твою импровизированную мастерскую; я хотел было возразить, но что могли значить в тот момент мои возражения? Я вообще терпеть не мог показывать незавершенные работы, мне претили бестолковые комментарии и неуместные советы, тем более мне не хотелось демонстрировать мои черновые наброски в тот раз, они мне самому совершенно не нравились. Но не мог же я устроить там сцену и остановить это веселое праздничное шествие, во главе которого шла она сама в развевающихся огненно-красных одеждах, похожая на царицу огня! И вот все мы направились в музыкальный салон, временно превращенный в живописную мастерскую, а теперь вдруг преобразившийся в зал для приема гостей, потому что слуги успели внести туда стулья и разносили напитки и сласти, а в углу уже расположились три музыканта, которые при нашем появлении принялись играть сонату Боккерини. Доведенный до кипения замечаниями болвана Корнеля и невежи Костильяреса, я едва сдерживался, чтобы не показать им на дверь. Но сделать это, конечно, было невозможно, и мне не оставалось ничего другого, как постараться отвлечься от всего, погрузившись в очаровательную музыку маэстро. Кстати, знаете ли вы – правда, я сам только что осознал это, – знаете ли вы, что я даже теперь могу воспринимать музыку настолько, что она доставляет мне удовольствие? Однако в моей мастерской процессия задержалась ненадолго. Герцогине уже не терпелось идти дальше. Она вообще была необыкновенно возбудима, пылкая натура заставляла ее мгновенно и живо реагировать на все, она схватывала все на лету и явно испытывала наслаждение, первой постигая глубинную сущность вещей и положений, когда другие лишь начинали смутно прозревать ее. Вот и тут, не успели гости опомниться, как она уже приказала слугам принести еще вина и объявила, что прогулка окончена. Но…
«Минуту внимания! – обратилась она вдруг к тем, кто находился в голове процессии. – Забыла предупредить вас кое о чем. Знаете ли вы, что Фанчо может стать опасным отравителем? Что в его банках с красками, таких безобидных с виду, хранится больше яда, чем во всех медальонах и табакерках Борджиа?» Я стоял как громом пораженный. Она говорила, не делая пауз, видимо, для того, чтобы я не вставил ни слова, а я не мог взять в толк, зачем ей понадобилось устраивать этот абсурдный спектакль. С кошачьей ловкостью она протиснулась среди растерявшихся гостей к столу, на котором громоздились банки с красками, и выхватила одну из желтых. «Смотрите, эта желтая – видите? А вам известно, что она прямо из Неаполя, прямо оттуда? Осторожно! вы можете умереть даже оттого, что будете долго смотреть на нее! И кстати, я вовсе не намекаю на твою невесту, Фернандо, – дерзко добавила она, неожиданно обращаясь к принцу. – Упаси боже! Надеемся, ты не набрался в Италии отвратительных местных обычаев! А посмотрите на эту лиловую, вроде бы ничего особенного, он всегда пользуется ею, когда пишет плащ Иисуса Назаретянина, она кажется такой безобидной, фиолетовый кобальт – так ее еще называют. Но не вздумайте вдохнуть ее запах – у вас тут же застынет кровь в жилах!» Раздались изумленные восклицания, вопросы, чей-то нервный смех. Но я был слишком ошеломлен происходящим, чтобы хоть как-то возразить ей, к тому же в таком состоянии я слышу хуже, чем обычно. А она между тем не унималась. Порхнув, словно бабочка, в развевающихся муслинах, она с ловкостью ярмарочного фокусника заменила фиолетовую на зеленую и теперь демонстрировала ее гостям, поднося банку к их глазам: «А вот зеленая! Цвета лугов и ангельских глаз. Или глаз Люцифера? Так будет точнее! Веронская зелень! Чистый яд!» На этот раз она открыла банку – вы помните это? – насыпала немного порошка на тыльную сторону левой руки и затем поднесла ее к носу – проклятый жест, который я видел столько раз, когда она вдыхала белый андский порошок; она и на этот раз была уже готова вдохнуть его, но тут я опомнился и, бросившись к ней, резким ударом стряхнул порошок с ее левой руки, выхватил банку из правой и в бешенстве закричал: «Вы с ума сошли? Это смертельный яд!» – «Видели? Видели все?» – закричала она в ответ, вырываясь из рук державших ее гостей, – мой удар, на самом деле очень сильный, заставил ее вскрикнуть от боли. Уж и не знаю, что еще мы сделали бы или сказали друг другу, не случись в тот момент происшествие, которое вывело нас из этой достойной сожаления ситуации. Майте – простите, дон Мануэль, ваша супруга, сеньора герцогиня де Чинчон, – вдруг застонала, и начала оседать на пол, и упала бы, если бы ее брат, кардинал, с удивительной быстротой не подхватил ее буквально в самый последний момент. Герцогиню посадили в кресло, и все расступились, чтобы ей было легче дышать, кто-то вспомнил о нюхательной соли, и дон Фернандо тут же достал из кармана и предложил свой флакон с солями, но кардинал успокоил нас всех: «Ничего страшного. Легкий обморок. Быстро пройдет. Наверное, в факелах слишком много смолы», и, вернув флакон принцу, он стал приводить в сознание герцогиню – называл ее по имени, легко похлопывал по рукам и вискам, тихо читал молитву, которую я, еще не придя в себя и будучи довольно далеко от них, не мог расслышать. Через минуту, если помните, по настоянию кардинала все вышли в зеркальный салон, оставив их одних. Помню все довольно полно, не правда ли? Ведь это кардинал, а не вы, пришел на помощь герцогине? Возможно, мне не следовало бы спрашивать об этом…
(Спустя столько лет я объясняю Гойе, что в этом не было ничего странного. Да, помощь Майте оказал мой шурин. Они с детства были очень близки, и, думаю, нет ничего необычного в том, что когда ее отношения со мной стали такими, какими они тогда уже были – натянутыми и холодными, – она искала поддержки именно у кардинала. Но я, конечно же, помог бы Майте, потому что никогда не переставал быть заботливым мужем, кардинал просто опередил меня. Гойя снова начинает извиняться, говорит, что надоел мне, что рассказывает мне как нечто новое историю, в которой я участвовал, как и он, и видел все своими глазами точно так же, как он. Я с ним не соглашаюсь: совсем не «так же, как он», никогда два человека не воспринимают совершенно одинаково одно и то же событие. Например, выходка Каэтаны в мастерской показалась мне не более чем забавной шуткой, да и реакция самого Гойи была, с моей точки зрения, совершенно естественной, и вообще я не заметил в этом происшествии чего-то особенного. И еще одно: на следующий день, когда я узнал, что Каэтана умирает от необычной болезни, которую медики не могут даже определить, у меня в голове не мелькнуло никакой мысли о ядах.)
Такой же праздничной процессией мы возвращались назад, проходя через салон и галереи, но у меня больше не было желания любоваться эффектной игрой света, а когда спустились по широкой лестнице на первый этаж, трио музыкантов уже играло в салоне, и все уселись слушать их. Я предпочел остаться на ногах, поближе к музыкантам – они слишком тихо для моего слуха исполняли чье-то адажио. Поискал глазами имя композитора на партитуре виолончелиста: Гайдн. Она осталась верна музыкальным вкусам покойного герцога. Вслед за адажио прозвучало короткое рондо. Трио наградили аплодисментами. Я обернулся и увидел мелькнувшую в дверях огненную накидку Каэтаны: воспользовавшись перерывом, она выходила из салона. Я решил пойти за ней, высказать ей свои упреки за сцену в мастерской и – главное – просить прощения за мою резкость. Но она шагала слишком быстро. Я только подошел к лестнице, а она уже выходила с нее на втором этаже, я вступил в зеркальный зал, а она в другом его конце уже открывала двери, ведущие в ее апартаменты. Дразнящий огонек ее накидки мелькал все время далеко впереди. Мне так и не удалось догнать ее. Когда я поравнялся с моей мастерской, из нее вышли ваша супруга и ваш кузен в сопровождении слуги со светильником в руках. «Спасибо за гостеприимство, Франсиско, – обратился ко мне кардинал. – Подумай, когда сможешь приехать навестить нас в Толедо. Может быть, найдешь время и напишешь нам два новых портрета. И не играй с ядами». Майте, словно испуганная девочка, вцепилась в руку кардинала, ее тело стало клониться назад, она снова была на краю обморока, но, собравшись с силами, смогла прошептать: «Прощай, Франсиско, приезжай навестить нас». Они принадлежали к тому небольшому кругу людей в Мадриде, которые называли меня Франсиско: не Фанчо, не Пако, не Гойя – Франсиско. Так они привыкли называть меня с детства, когда я писал их в первый раз, еще вместе с родителями, и так они продолжали обращаться ко мне и потом. Я всегда их любил, и они всегда прекрасно относились ко мне. Я смотрел, как они короткими шагами шли через зеркальный зал, он держал ее под руку, она прижималась к нему, и вспоминал, что так они ходили всегда – он укорачивал шаг, чтобы идти с ней в ногу; такими я видел их еще в Аренас-де-Сан-Педро, когда они, взявшись за руки, шли в сад ловить бабочек или возвращались после молитвы; помню, как она уходила спать, а инфант дон Луис провожал ее нежным взглядом. Они уже спустились по лестнице, а я все стоял в нерешительности. Каэтана закрыла дверь в свои комнаты, и я не осмеливался постучаться. В конце концов я вернулся в мастерскую и решил заняться работой.
Я пробыл там, должно быть, около часа, приводя в порядок наброски, которые перебирали и передавали из рук в руки гости, и попробовал нарисовать новое «капричо», на котором маха – она – разговаривала со старым аптекарем, – чудовищно деформированный образ меня самого, каким я только что видел свое отражение в зеркалах зала, – и на ее лице была растерянность: она не могла выбрать ни одну из банок, предложенных аптекарем. Я собирался назвать капричо «Что будет надежнее?» – достаточно двусмысленно: хотя поза молодой женщины и масленые глазки старика больше говорили о любовных снадобьях, маха на самом деле искала не что иное, как надежную смерть. В общем, то капричо было просто мимолетным капризом, и через мгновение разорванная на мелкие клочки бумага отправилась в корзину. Я услышал, как у Иеронима пробило два часа, пора было уходить; минутой раньше я видел в окне отъезжающую карету, гости уже начинали отбывать. Я погасил светильники и вышел. Погруженный в темноту зеркальный зал производил гнетущее впечатление, я постарался как можно скорее пройти сквозь его гулкую пустоту и пересечь восьмигранный салон и вздохнул с облегчением, лишь выйдя в галерею, куда в открытое окно вместе со свежим воздухом вливались отзвуки и отблески ночной жизни вечно бурлящего Мадрида.
Сеньора герцогиня, ваша супруга, по-видимому так и не оправившись полностью после обморока, вынуждена была покинуть дворец. На этот раз ее сопровождали вы. По крайней мере так сообщил мне торопливым шепотом Пиньятелли, явно злорадствовавший по поводу того, что кардинал и Пепита должны будут теперь уехать вместе.
Глядя издалека на Каэтану, я строил предположения, о чем она говорит; Майкес перебирал струны гитары, Рита пела свои всегдашние куплеты, а Каэтана вела оживленный разговор с Костильяресом, она сидела на низенькой скамейке спиной ко мне, положив руку на его колено. И вдруг, воспользовавшись минутным затишьем после аплодисментов, взметнулась, будто колеблемое ветром пламя, и, выхватив гитару из рук Майкеса, запела сама. Теперь я видел ее лицо, она была не похожа на себя: лихорадочный блеск глаз, экстатическая поза, какая-то темная страсть, с которой она пела любовные песни, чередуя их с песнями о смерти, – все это сразу же зародило во мне подозрение, что хотя я и помешал ей вдохнуть зеленую веронскую – кстати, вся эта сцена в конце концов могла быть лишь специально разыгранным фарсом, – она тем не менее добилась своего, утешившись белым андским порошком. Надышавшись им, она всегда преисполнялась какой-то неестественной болезненной энергией; мы, кто хорошо ее знал, сразу же замечали, когда она впадала в это состояние: исчезали прирожденное изящество и грация, пропадала ее несравненная непринужденность, она становилась сухой и колючей, полностью утрачивала свою обычную сердечность. Между тем голос ее звучал все более напряженно, а глаза наполнились слезами, и я с тревогой наблюдал, как черная краска, которой я накрасил ей ресницы, спускается потеками по ее щекам; она, видно, и сама заметила это, потому что, резко оборвав последние такты и договорив скороговоркой слова песни, Еернула гитару Майкесу и вышла из комнаты. Однако уже через минуту, приведя себя немного в порядок, вернулась обратно, села отдельно от всех и с бокалом в руках, который то и дело меняла на новый, напряженная и готовая к прыжку, как пантера, стала со странной недоброжелательностью слушать обожаемую кузину Мануэлиту, болтавшую о своем свадебном наряде, о том, когда будет свадьба и куда они отправятся в свадебное путешествие. Она действительно обожала Мануэлиту, но демоны уже овладели ею, и в следующий момент она с кошачьей гибкостью вмешалась в общий разговор: «Ах, душенька, нам уже прискучили твои невестинские россказни, – вкрадчиво проговорила она, – наш вечер стал похож на посиделки у доньи Тадеа. Слишком здесь тихо. Составим-ка лучше заговор! Ты не против, Фернандо? Или совершим преступление, вдохновленное страстью, хотя бы только воображаемой, да, Исидоро? Или, по крайней мере, устроим пожар. Где твои поджигатели, Костильярес? Они мне простят дворец, если я их найму оживлять мои праздники?» Вдруг в ее глазах сверкнула молния. Меня охватило беспокойство. Ведь это могло означать что угодно. «Хотя зачем они нам нужны?» – голос ее дрожал от напряжения. Она подбежала к одному из канделябров, освещавших комнату, выхватила из него свечу, остановилась перед нами – Пиньятелли, Костильяресом и мной, кто знали ее слишком хорошо и уже приготовились вмешаться, – и воскликнула: «Мне достаточно одной этой свечи, чтобы самой поджечь дом!» С этими словами она бросилась к шторам, а мы – к ней, она с криком и смехом отбивалась от нас, а мы тоже смеялись, чтобы разрядить неприятную ситуацию, и наконец Костильяресу удалось схватить ее сзади за локти и оттащить от шторы, Пиньятелли сумел завладеть свечой, а я поливал водой из цветочной вазы огненный фестон, уже окаймлявший расшитые золотом шторы… Осуна успела подбежать к кардиналу и красноречивым жестом умоляла его вмешаться; Майкес с явной насмешкой взял на гитаре несколько трагических аккордов, как бы комментируя гротескную драму, развертывающуюся у него на глазах; Корнель, уже изрядно пьяный, как я полагаю, продолжал дремать, зарывшись в диванные подушки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
«Минуту внимания! – обратилась она вдруг к тем, кто находился в голове процессии. – Забыла предупредить вас кое о чем. Знаете ли вы, что Фанчо может стать опасным отравителем? Что в его банках с красками, таких безобидных с виду, хранится больше яда, чем во всех медальонах и табакерках Борджиа?» Я стоял как громом пораженный. Она говорила, не делая пауз, видимо, для того, чтобы я не вставил ни слова, а я не мог взять в толк, зачем ей понадобилось устраивать этот абсурдный спектакль. С кошачьей ловкостью она протиснулась среди растерявшихся гостей к столу, на котором громоздились банки с красками, и выхватила одну из желтых. «Смотрите, эта желтая – видите? А вам известно, что она прямо из Неаполя, прямо оттуда? Осторожно! вы можете умереть даже оттого, что будете долго смотреть на нее! И кстати, я вовсе не намекаю на твою невесту, Фернандо, – дерзко добавила она, неожиданно обращаясь к принцу. – Упаси боже! Надеемся, ты не набрался в Италии отвратительных местных обычаев! А посмотрите на эту лиловую, вроде бы ничего особенного, он всегда пользуется ею, когда пишет плащ Иисуса Назаретянина, она кажется такой безобидной, фиолетовый кобальт – так ее еще называют. Но не вздумайте вдохнуть ее запах – у вас тут же застынет кровь в жилах!» Раздались изумленные восклицания, вопросы, чей-то нервный смех. Но я был слишком ошеломлен происходящим, чтобы хоть как-то возразить ей, к тому же в таком состоянии я слышу хуже, чем обычно. А она между тем не унималась. Порхнув, словно бабочка, в развевающихся муслинах, она с ловкостью ярмарочного фокусника заменила фиолетовую на зеленую и теперь демонстрировала ее гостям, поднося банку к их глазам: «А вот зеленая! Цвета лугов и ангельских глаз. Или глаз Люцифера? Так будет точнее! Веронская зелень! Чистый яд!» На этот раз она открыла банку – вы помните это? – насыпала немного порошка на тыльную сторону левой руки и затем поднесла ее к носу – проклятый жест, который я видел столько раз, когда она вдыхала белый андский порошок; она и на этот раз была уже готова вдохнуть его, но тут я опомнился и, бросившись к ней, резким ударом стряхнул порошок с ее левой руки, выхватил банку из правой и в бешенстве закричал: «Вы с ума сошли? Это смертельный яд!» – «Видели? Видели все?» – закричала она в ответ, вырываясь из рук державших ее гостей, – мой удар, на самом деле очень сильный, заставил ее вскрикнуть от боли. Уж и не знаю, что еще мы сделали бы или сказали друг другу, не случись в тот момент происшествие, которое вывело нас из этой достойной сожаления ситуации. Майте – простите, дон Мануэль, ваша супруга, сеньора герцогиня де Чинчон, – вдруг застонала, и начала оседать на пол, и упала бы, если бы ее брат, кардинал, с удивительной быстротой не подхватил ее буквально в самый последний момент. Герцогиню посадили в кресло, и все расступились, чтобы ей было легче дышать, кто-то вспомнил о нюхательной соли, и дон Фернандо тут же достал из кармана и предложил свой флакон с солями, но кардинал успокоил нас всех: «Ничего страшного. Легкий обморок. Быстро пройдет. Наверное, в факелах слишком много смолы», и, вернув флакон принцу, он стал приводить в сознание герцогиню – называл ее по имени, легко похлопывал по рукам и вискам, тихо читал молитву, которую я, еще не придя в себя и будучи довольно далеко от них, не мог расслышать. Через минуту, если помните, по настоянию кардинала все вышли в зеркальный салон, оставив их одних. Помню все довольно полно, не правда ли? Ведь это кардинал, а не вы, пришел на помощь герцогине? Возможно, мне не следовало бы спрашивать об этом…
(Спустя столько лет я объясняю Гойе, что в этом не было ничего странного. Да, помощь Майте оказал мой шурин. Они с детства были очень близки, и, думаю, нет ничего необычного в том, что когда ее отношения со мной стали такими, какими они тогда уже были – натянутыми и холодными, – она искала поддержки именно у кардинала. Но я, конечно же, помог бы Майте, потому что никогда не переставал быть заботливым мужем, кардинал просто опередил меня. Гойя снова начинает извиняться, говорит, что надоел мне, что рассказывает мне как нечто новое историю, в которой я участвовал, как и он, и видел все своими глазами точно так же, как он. Я с ним не соглашаюсь: совсем не «так же, как он», никогда два человека не воспринимают совершенно одинаково одно и то же событие. Например, выходка Каэтаны в мастерской показалась мне не более чем забавной шуткой, да и реакция самого Гойи была, с моей точки зрения, совершенно естественной, и вообще я не заметил в этом происшествии чего-то особенного. И еще одно: на следующий день, когда я узнал, что Каэтана умирает от необычной болезни, которую медики не могут даже определить, у меня в голове не мелькнуло никакой мысли о ядах.)
Такой же праздничной процессией мы возвращались назад, проходя через салон и галереи, но у меня больше не было желания любоваться эффектной игрой света, а когда спустились по широкой лестнице на первый этаж, трио музыкантов уже играло в салоне, и все уселись слушать их. Я предпочел остаться на ногах, поближе к музыкантам – они слишком тихо для моего слуха исполняли чье-то адажио. Поискал глазами имя композитора на партитуре виолончелиста: Гайдн. Она осталась верна музыкальным вкусам покойного герцога. Вслед за адажио прозвучало короткое рондо. Трио наградили аплодисментами. Я обернулся и увидел мелькнувшую в дверях огненную накидку Каэтаны: воспользовавшись перерывом, она выходила из салона. Я решил пойти за ней, высказать ей свои упреки за сцену в мастерской и – главное – просить прощения за мою резкость. Но она шагала слишком быстро. Я только подошел к лестнице, а она уже выходила с нее на втором этаже, я вступил в зеркальный зал, а она в другом его конце уже открывала двери, ведущие в ее апартаменты. Дразнящий огонек ее накидки мелькал все время далеко впереди. Мне так и не удалось догнать ее. Когда я поравнялся с моей мастерской, из нее вышли ваша супруга и ваш кузен в сопровождении слуги со светильником в руках. «Спасибо за гостеприимство, Франсиско, – обратился ко мне кардинал. – Подумай, когда сможешь приехать навестить нас в Толедо. Может быть, найдешь время и напишешь нам два новых портрета. И не играй с ядами». Майте, словно испуганная девочка, вцепилась в руку кардинала, ее тело стало клониться назад, она снова была на краю обморока, но, собравшись с силами, смогла прошептать: «Прощай, Франсиско, приезжай навестить нас». Они принадлежали к тому небольшому кругу людей в Мадриде, которые называли меня Франсиско: не Фанчо, не Пако, не Гойя – Франсиско. Так они привыкли называть меня с детства, когда я писал их в первый раз, еще вместе с родителями, и так они продолжали обращаться ко мне и потом. Я всегда их любил, и они всегда прекрасно относились ко мне. Я смотрел, как они короткими шагами шли через зеркальный зал, он держал ее под руку, она прижималась к нему, и вспоминал, что так они ходили всегда – он укорачивал шаг, чтобы идти с ней в ногу; такими я видел их еще в Аренас-де-Сан-Педро, когда они, взявшись за руки, шли в сад ловить бабочек или возвращались после молитвы; помню, как она уходила спать, а инфант дон Луис провожал ее нежным взглядом. Они уже спустились по лестнице, а я все стоял в нерешительности. Каэтана закрыла дверь в свои комнаты, и я не осмеливался постучаться. В конце концов я вернулся в мастерскую и решил заняться работой.
Я пробыл там, должно быть, около часа, приводя в порядок наброски, которые перебирали и передавали из рук в руки гости, и попробовал нарисовать новое «капричо», на котором маха – она – разговаривала со старым аптекарем, – чудовищно деформированный образ меня самого, каким я только что видел свое отражение в зеркалах зала, – и на ее лице была растерянность: она не могла выбрать ни одну из банок, предложенных аптекарем. Я собирался назвать капричо «Что будет надежнее?» – достаточно двусмысленно: хотя поза молодой женщины и масленые глазки старика больше говорили о любовных снадобьях, маха на самом деле искала не что иное, как надежную смерть. В общем, то капричо было просто мимолетным капризом, и через мгновение разорванная на мелкие клочки бумага отправилась в корзину. Я услышал, как у Иеронима пробило два часа, пора было уходить; минутой раньше я видел в окне отъезжающую карету, гости уже начинали отбывать. Я погасил светильники и вышел. Погруженный в темноту зеркальный зал производил гнетущее впечатление, я постарался как можно скорее пройти сквозь его гулкую пустоту и пересечь восьмигранный салон и вздохнул с облегчением, лишь выйдя в галерею, куда в открытое окно вместе со свежим воздухом вливались отзвуки и отблески ночной жизни вечно бурлящего Мадрида.
Сеньора герцогиня, ваша супруга, по-видимому так и не оправившись полностью после обморока, вынуждена была покинуть дворец. На этот раз ее сопровождали вы. По крайней мере так сообщил мне торопливым шепотом Пиньятелли, явно злорадствовавший по поводу того, что кардинал и Пепита должны будут теперь уехать вместе.
Глядя издалека на Каэтану, я строил предположения, о чем она говорит; Майкес перебирал струны гитары, Рита пела свои всегдашние куплеты, а Каэтана вела оживленный разговор с Костильяресом, она сидела на низенькой скамейке спиной ко мне, положив руку на его колено. И вдруг, воспользовавшись минутным затишьем после аплодисментов, взметнулась, будто колеблемое ветром пламя, и, выхватив гитару из рук Майкеса, запела сама. Теперь я видел ее лицо, она была не похожа на себя: лихорадочный блеск глаз, экстатическая поза, какая-то темная страсть, с которой она пела любовные песни, чередуя их с песнями о смерти, – все это сразу же зародило во мне подозрение, что хотя я и помешал ей вдохнуть зеленую веронскую – кстати, вся эта сцена в конце концов могла быть лишь специально разыгранным фарсом, – она тем не менее добилась своего, утешившись белым андским порошком. Надышавшись им, она всегда преисполнялась какой-то неестественной болезненной энергией; мы, кто хорошо ее знал, сразу же замечали, когда она впадала в это состояние: исчезали прирожденное изящество и грация, пропадала ее несравненная непринужденность, она становилась сухой и колючей, полностью утрачивала свою обычную сердечность. Между тем голос ее звучал все более напряженно, а глаза наполнились слезами, и я с тревогой наблюдал, как черная краска, которой я накрасил ей ресницы, спускается потеками по ее щекам; она, видно, и сама заметила это, потому что, резко оборвав последние такты и договорив скороговоркой слова песни, Еернула гитару Майкесу и вышла из комнаты. Однако уже через минуту, приведя себя немного в порядок, вернулась обратно, села отдельно от всех и с бокалом в руках, который то и дело меняла на новый, напряженная и готовая к прыжку, как пантера, стала со странной недоброжелательностью слушать обожаемую кузину Мануэлиту, болтавшую о своем свадебном наряде, о том, когда будет свадьба и куда они отправятся в свадебное путешествие. Она действительно обожала Мануэлиту, но демоны уже овладели ею, и в следующий момент она с кошачьей гибкостью вмешалась в общий разговор: «Ах, душенька, нам уже прискучили твои невестинские россказни, – вкрадчиво проговорила она, – наш вечер стал похож на посиделки у доньи Тадеа. Слишком здесь тихо. Составим-ка лучше заговор! Ты не против, Фернандо? Или совершим преступление, вдохновленное страстью, хотя бы только воображаемой, да, Исидоро? Или, по крайней мере, устроим пожар. Где твои поджигатели, Костильярес? Они мне простят дворец, если я их найму оживлять мои праздники?» Вдруг в ее глазах сверкнула молния. Меня охватило беспокойство. Ведь это могло означать что угодно. «Хотя зачем они нам нужны?» – голос ее дрожал от напряжения. Она подбежала к одному из канделябров, освещавших комнату, выхватила из него свечу, остановилась перед нами – Пиньятелли, Костильяресом и мной, кто знали ее слишком хорошо и уже приготовились вмешаться, – и воскликнула: «Мне достаточно одной этой свечи, чтобы самой поджечь дом!» С этими словами она бросилась к шторам, а мы – к ней, она с криком и смехом отбивалась от нас, а мы тоже смеялись, чтобы разрядить неприятную ситуацию, и наконец Костильяресу удалось схватить ее сзади за локти и оттащить от шторы, Пиньятелли сумел завладеть свечой, а я поливал водой из цветочной вазы огненный фестон, уже окаймлявший расшитые золотом шторы… Осуна успела подбежать к кардиналу и красноречивым жестом умоляла его вмешаться; Майкес с явной насмешкой взял на гитаре несколько трагических аккордов, как бы комментируя гротескную драму, развертывающуюся у него на глазах; Корнель, уже изрядно пьяный, как я полагаю, продолжал дремать, зарывшись в диванные подушки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20