— Об этом даже не беспокойтесь.
Но что означал странный взгляд Лапо? Был ли это взгляд, говоривший: «Ты — чужой»? Отстраняющий его взгляд? Если так, то дело будет трудным. Лапо болтал с ним, потому что вообще любил поболтать, но он тоже был сам на себя непохож. Он говорил приглушенным голосом.
— Вы уверены, что вы нашли именно ее? Что она не уехала? Извините... вам, конечно, виднее. Только мы-то все считали, что она уехала в Рим. У нее там был друг. Перуцци так и сказал, что, мол, больше ехать ей некуда. Ладно, я никому не проболтаюсь, можете на меня положиться, да и сама Акико все помалкивала. Она никогда не рассказывала о своей личной жизни, не из таких была. Так что можете не беспокоиться. Никто из нас ничего и не знал, пока она не уехала, к огорчению Перуцци. Если б мы знали, мы бы обрадовались за нее, обрадовались, что она остается с нами. Мы все ее полюбили. Так или иначе, я же сказал, что вам нечего беспокоиться, что я проболтаюсь. Я уверен, что вы исполните свой долг, чтобы там ни случилось. Бедный Перуцци. Сначала сердце, а теперь еще и это. Он-то сказал, что они поругались, но не сказал, из-за чего. С тех пор, как она уехала, все боятся даже имя ее произнести. У него были большие планы на Акико. Конечно, теперь-то все видишь в другом свете. Какой ужас, особенно для вас! Вам приходится во всем этом копаться, и дело может оказаться неприятным.
— Это моя работа.
Но Лапо был прав. Ему не особенно хотелось заниматься этим делом. Он любил этих людей, а свирепым Перуцци так даже восхищался. Ведь и Лапо, если не позволять ему вдаваться в рассуждения о политике, просто душка. Вот и во время их разговора он, кажется, был удручен, или по крайней мере чувствовал неловкость.
— Как там говорится, инспектор? Чужая душа — потемки. Бедняжка Акико. Я не могу поверить, даже теперь.
Он явно испытал облегчение, когда инспектор поднялся, чтобы идти.
По дороге Гварначча все раздумывал об этой дорогой одежде...
С Перуцци всегда было сложно иметь дело, но если он позволяет своим подмастерьям жить у себя, то ему есть что скрывать. Уход девушки его очень огорчил, и стоило ожидать, что он еще больше огорчится, когда инспектор сообщит ему о случившемся. Не было сомнений, что туфля принадлежала ей. Самая первая туфля, которую она целиком изготовила своими руками, — сказал Лапо. Причина, почему кожа выглядела разномастной, заключалась в том, что она использовала оставшиеся обрезки. Это также объясняло отсутствие клейма на туфлях. Она ими очень гордилась. Хотя на ремне клеймо было. Встреча с убитым горем Перуцци, что-то скрывающим, живущим под угрозой второго инфаркта, потребует тщательной подготовки, чрезвычайно тщательной.
Итак, дорогая одежда...
Конечно, если Перуцци купил ее, это еще не значит...
Такое случается. Мужчин за шестьдесят, даже за семьдесят, которые женились смолоду и досыта наелись семейной рутины, вдруг застигает врасплох поздняя страсть. Инспектору довелось встречаться с такими случаями. Разбитая семья, крах собственного дела, карьеры в армии или на гражданской службе...
Позже, у себя в кабинете, обсуждая это с Лоренцини, он снова не выдержал и пожаловался:
— Да что вы все, сговорились, что ли?
— Кто это — «все»?
— Ну вот хотя бы Перуцци — если это он, а если нет, то кто-то другой, верно? Какой-то богач, выставляющий себя на посмешище, швыряет деньги этой девчонке, а Эспозито — и он тоже, если верить Ди Нуччо, — рушит свою карьеру...
— А еще?
— И капитан. Но об этом лучше не надо.
Лоренцини, подождав других имен и не дождавшись, сказал:
— Весна, должно быть.
— Лето уже, — сердито напомнил инспектор.
Настало лето. Летняя форма, рубашки с короткими рукавами в помещении. Это было кстати, потому что жара держалась небывалая даже для июня. Строители уже выметались, и это было еще более кстати. Но днем в пятницу Лоренцини просунул голову в дверь инспектора с встревоженным видом.
— Что случилось?
— Вам бы лучше самому пойти посмотреть.
— Так они закончили или не закончили?
— Ну да, они уже закончили.
Взбираясь по лестнице в общежитие, инспектор ворчал:
— Я же просил вас проследить... Я не могу разорваться...
— Да нет, просто в последние несколько дней... У нас же сейчас людей не комплект, и я тоже не могу разорваться. На ночь я ухожу домой, а они... А проект у них был в порядке, я проверял...
— Но в чем тогда дело? Какие проблемы?
— Да плитка...
— Плитка? Какая, к черту, разница, какая плитка, главное, чтоб была дешевая!
— Она дешевая... И мы условились, что они выложат еще и стену на кухне за плитой...
Лоренцини посторонился, давая инспектору пройти в новую яркую ванную. Увидев ее, тот буквально взорвался.
— Розовая?! — Капитан Маэстренжело не имел привычки взрываться, но инспектор легко мог представить себе лицо капитана на другом конце линии — лицо, потемневшее от гнева. — Розовая?
— Да.
— И вы утверждаете, что никто не обратил внимания?
— Они сначала клали плитку на полу в туалете. А когда закончили, перебрались в ванную. Никто туда не заходил.
— Да что за ерунда, ваши люди носили из ванной воду в ведрах, вы сами мне рассказывали!
— Нет, из кухни. Так проще.
— Но вы сказали, что кухня тоже розовая!
— Только одна стена, и они выложили ее сегодня утром, в последнюю очередь.
— И как они это объяснили?
— Никак. В смету они уложились. Никто ничего не оговаривал, только чтобы кафель был самый дешевый. Это плитка второго сорта, оптовая партия.
— Битая то есть?
— Нет, на вид целая.
— А также розовая! Какого оттенка? Бледного? Спокойного?
— Нет...
— О боже... Придется доложить генералу.
— Придется.
— Это никуда не годится, совсем никуда не годится!
— Никуда.
Звонили колокола. Теплый аромат лавров наполнял утренний воздух, вливавшийся в открытое окно. Какую бы проблему ни предстояло решить, воскресное утро было самое лучшее время для этого. Маленькие колокольчики тоненько звенели о тихих улочках, где сегодня работали только бары-кондитерские, продающие свежую выпечку, где вам всегда готовы завернуть яблочный пирог с глазурью в яркую бумагу, перевязать его золотой лентой — для воскресного обеда у бабушки после мессы. Колокола главного собора вещали о толпе, где смешались одетые по-праздничному прихожане и туристы с голыми красными плечами, увешанные камерами. Запахи ладана, крема от загара, воска, хот-догов, духов и пиццы. Криминальное братство, наверное, сегодня отсыпалось, и стол инспектора был так же чист, как его совесть.
Как бишь ее звали? Опять пришлось заглядывать в записную книжку. Акико. Лапо не знал ее фамилии. Инспектор пробежал глазами свои каракули. Красивая, как японская кукла, умная, недотрога. Отказалась от семьи, материального благополучия и, наверное, от друзей. Выбрала свой собственный путь. Самостоятельная девчонка-сорванец. Хотела работать руками. И потому... — Он закрыл записную книжку, — оказалась на левом берегу Арно среди флорентийских ремесленников, на крохотной площади без названия. На днях Лапо поведал ему об одном странном совпадении: один из местных переулочков когда-то был известен как Японский уголок, но это было пятьсот лет назад, и никто уже, кажется, не помнил, почему в те времена там жило так много японцев.
Иногда она ходила к Лапо, чтобы нормально поесть, но чаще всего, особенно если шел дождь, перекусывала за своим верстаком, болтая по-японски с Иссино, или, в хорошую погоду, прихватив бутерброд, отправлялась прогуляться по улицам. Инспектор поймал себя на том, что почему-то второго подмастерья он заранее освобождает от всякой ответственности за происшествие с японской девушкой. Он выглядел таким... зажатым, таким правильным, невинным. Но так не годится. Тут не должно быть никаких национальных предпочтений. Нужно расследовать его действия, как и действия Перуцци. Да, вот в чем трудность! Перуцци вызывает у него те же чувства. Чутье подсказывало ему, что Перуцци можно поставить в вину только его вспыльчивость и привычку выставлять людей из магазина, отказываясь продавать им обувь, если они ему чем-то не понравились. Что ж, его можно понять. А вот понять историю девушки... Он снова и снова мысленно к ней возвращался. Эта ее сестра, которую выдали замуж по сговору родителей... Акико не желала разделить участь сестры, ей понравилось здесь, и она хотела вырваться из семейных пут... Так почему нет? Да, почему бы и нет? Потому что здесь что-то не так. Что-то не сходится. Он пока не может ухватить эту неувязку, потому что его сбивают с толку национальные различия. Но жадность, эгоизм, ревность национальных различий не имеют. Миром правят секс и деньги, деньги и секс.
— Нет, нет! — вдруг произнес он вслух, встал, подошел к карте и ткнул пальцем в маленькую безымянную площадь. Затем перешел к окну и продолжил свои размышления.
Нет. Потому что свободомыслящая, бунтующая против родителей девчонка-сорванец, которая хочет научиться работать руками и идти своей дорогой в жизни, не заводит себе сладкого папочку, чтобы тот покупал ей дорогие тряпки. При наличии богатого покровителя она не стала бы целый год мыкаться в комнате за мастерской, да и одежда у нее была бы другая. Не темно-синий лен. И не простые белые хлопковые трусики из универмага...
— Нет, нет...
Перуцци? Нет. Какой бы ни была та комнатка за мастерской, она никак не могла способствовать тайному роману. Перуцци — вдовец. Он бы мог забрать ее домой, если бы захотел. К тому же Перуцци не бедняк: он наверняка сколотил небольшое состояние и никогда не оставлял свою колодку на время достаточно долгое, чтобы успеть его истратить. Конечно, мужчина его возраста должен чувствовать себя по-дурацки, влюбившись в юную девушку. Но разве Перуцци когда-нибудь заботило мнение других? Разве только страх перед болезнью совершенно его изменил... Нет, нет... Перуцци, при всех своих грехах, не был способен на лицемерие. Маленькая квартирка, говорил Лапо. Возможно, Перуцци платил за нее. Нет, нет...
Он долго стоял у открытого окна, дыша утренним воздухом, глядя вниз на лавровые кусты и не видя их. Что же он делает? Погибла молодая женщина, а он пытается оправдать двоих очевидных подозреваемых, не успев даже их допросить. Что ж, до завтра ему нужно взять себя в руки. А тем временем в пахнущем лавром воздухе появился привкус обжаренной грудинки и томатного соуса. Счастливые парни наверху, наверное, готовят сейчас горы пасты в своей отремонтированной — а хоть бы и розовой плиткой — кухне, а сам он уже предвкушает жареного кролика. Он взглянул на часы. Тереза сбрызнет кролика напоследок вином. Но не раньше, чем он начнет переодеваться. Он закрыл окно.
Тереза любила по воскресеньям накрывать стол в столовой, хотя и без кружевной скатерти, связанной ее матерью, говоря, что во Флоренции ее негде стирать. Дома, на Сицилии, ее отослали бы к монахиням, заботам которых вверены церковные облачения. Сегодня на столе лежала гладкая зеленая скатерть. За столом царила зловещая тишина. Поставив открытую бутылку вина на серебряную подставку, он посмотрел на мальчиков. Большие карие глаза Джованни с опаской зыркнули на него снизу вверх.
— Все в порядке, сынок?
Тот только закусил губу и опустил взгляд. Опять поссорились? Если так, то Тереза явно пресекла ссору еще до обеда. И, судя по выражению лица Тото, ему влетело от матери по первое число. Неужели он плакал? Он не был таким плаксой, как Джованни, потому что не позволяла гордость. А когда плакал, то обычно от злости, а не от обиды.
Никто не собирался что-либо ему объяснять, и инспектор снова погрузился в размышления о ремесленниках и иностранцах и о том, пойти ли им к Лапо в день рождения Джованни. Они ели равиоли с рикоттой и шпинатом, ему Тереза добавила лишнюю щепотку тертого сыра и черным перцем посыпала погуще. Но масла не положила.
Потом она внесла огромное овальное блюдо с жареным кроличьим мясом, приправленным душистым соусом из трав, в окружении хрустящих маленьких жареных картофелин. Ах!..
Тото вскочил со своего места.
— Тото! — Тон Терезы ясно давал понять, что обсуждение — если оно и состоялось — уже закончено и начинать снова она не собирается. — Пожалуйста, сядь. Ты можешь есть картофель и зеленый салат.
— Нет, не могу! Я сказал тебе, что не могу! Как вообще можно есть, когда на столе лежит мертвое животное? Меня вырвет! Это омерзительно! — Он в слезах выскочил из комнаты.
Джованни переводил взгляд с матери на отца и обратно, его карие глаза красноречиво выражали муки души, разрывавшейся между состраданием к брату и желанием отведать воскресного жаркого.
Мать начала накладывать ему в тарелку.
— Передай мне и свою тарелку, Салва. Блюдо слишком горячее, его не подвинешь.
— Я сам себе положу. А ты, может быть, сходишь за Тото?
— Нет. Его сейчас лучше оставить в покое. Я позже его накормлю.
И хотя Тереза не терпела капризов или дурных манер за столом, она говорила спокойным тоном и даже с нежностью. Что ж, она не хочет, чтобы он вмешивался. В последние дни она несколько раз его просила: «Ничего ему не говори, Салва. Обещай мне».
Он и не помалкивал. Джованни наблюдал за ним, ожидая сигнала. Уж они-то понимали друг друга. Гварначча улыбнулся сыну, и они набросились на еду.
В тот вечер, когда он уже лежал в постели, а Тереза меняла наполнитель в ловушке для комаров, он отважился полюбопытствовать:
— Так он хотя бы поужинал?
— Да, съел хлопья и йогурт.
— Йогурт?.. Да он же растет, черт побери! Кроме того, когда половина детей в мире голодает, этот воротит нос...
— Салваторе!
— Но так и есть.
— Я знаю, что так и есть. Пожалуйста, ничего ему не говори. Помни, что ты мне обещал.
— Разве я сказал хоть слово? Сказал?
— Нет.
— Я знаю, что сделала бы моя мать.
— Нет, ты не знаешь.
— Да знаю! Она бы выдрала меня как следует, если бы я посмел себя так вести!
— Нет, не выдрала бы.
— Она бы задала мне хорошую порку, говорю тебе!
— Сколько раз в жизни мать задавала тебе хорошую порку?
Задумчиво помолчав, он сознался:
— Только один раз, насколько я помню... но это только потому, что я никогда не...
— И что же ты натворил?
— Я? Да... не помню уже.
— Да ладно, говори.
— Я же сказал: не помню.
— Это странно, не правда ли? Люди признавались тебе в убийствах, много раз, но никто ни разу не признался в том, что намочил постель.
— Не намочил я постель!
— Я этого и не говорила. Я к тому говорю, что люди готовы признаться в ужасающих преступлениях, но им стыдно признаваться в мелких провинностях. — Она улеглась в постель и погасила ночник. — Мне кажется, тебя выпороли из-за еды.
Под покровом темноты он сознался:
— Я стащил у Нанчиты несколько шоколадок из тех, что ей подарили на день рождения... и съел.
— Сколько штук?
— Какая разница — сколько? Кража есть кража, верно?
— И все-таки сколько?
Помолчав, он очень тихо произнес:
— Все.
— Я так и думала. Предоставь Тото мне, Салва. Бедняжка. Он влюбился.
— О нет! Пожалуйста, не надо! И он тоже? Господи, Тереза, он ведь ребенок!
— Подросток. И помалкивай.
— Я и так молчу!
— Тс-с... — ее рука погладила его по груди. — Это его одноклассница, и очень симпатичная. Я ее видела.
— Хм.
— Ее отец сицилиец, а мать датчанка. У нее потрясающие светлые длинные локоны и темные глаза.
— И она, я полагаю, вегетарианка.
— И она вегетарианка. — Она чмокнула его в щеку и шепнула: — А ты однажды садился ради меня на диету, помнишь?
Он повернулся к ней в темноте и с нотками печальной нежности в голосе прошептал:
— Да я ради тебя сажусь на диету практически каждый день.
Следующим утром, будучи в отличном настроении, он успешно расправился с делами в суде и решил приняться за Перуцци.
В мастерской обувщика находилась пара покупателей. Иностранцы, сразу видно. Оба были высокие и тучные, голые руки женщины обгорели докрасна. Они стояли, отвернувшись от Перуцци, чей свирепый взор пылал жаждой крови.
— Если вы пойдете в мой магазин на Борго Сан-Джакопо, то вы найдете там больший выбор и продавщицу, которая вам поможет!
Они не обратили внимания — потому, несомненно, что не понимали ни слова.
Женщина, взяв туфлю с витрины, поставила ее на пол и сдвинула льняную штору, чтобы взять вторую. Ее муж производил подсчеты на карманном калькуляторе. Поглядев на результаты вычислений, они перекинулись парой фраз на своем языке. Затем женщина бросила вторую туфлю на пол, и они молча вышли.
Лицо Перуцци побагровело.
—
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20