– Понимаешь, – поделился Ракитин раскаянно, – ограбили нас с братом. В городе. А мы издалека…
– В общем, – моментально уяснив суть, проводница приподнялась, – платить отказываетесь?!.
– Тихо! – приказал Александр внезапным, с угрозой, шепотом и быстро оглянулся по сторонам, отчего у женщины на лице проступил испуг. – Без паники, ненаглядная. Деньги за зеркало отработаем. Вагончик несвежий… А мы его отскоблим. Войди в положение… – прибавил уже по-свойски и подмигнул.
– Два сортира и коридор, – сказала проводница как под гипнозом. – Чтоб блестели. Только ночью, а то это… разговоры.
– И чай твой, – ввернул Александр, окончательно обнаглев.
Проводница таинственно усмехнулась.
– И доходят же люди… Ограбили их… Э-эх! – Она повела мощным плечом. – Пропойцы вы, мужики, отсюда все. У меня такой же ханурик. А ты-то… а? Молодой еще, а туда же…
Ракитин горестно развел руками, вздохнув.
– У зеркала… вроде угол всего отбит? – миролюбиво нахмурилась она.
– Да там незаметно! – поддержал Александр воодушевленно. – Главное, лицо умещается, грудь… А угол, чего угол?!
– Ну, в общем, два сортира и коридор.
– Ночью.
– Ну не днем же, вот ты…
Радостную информацию об успехе этих переговоров Градов воспринял с обидным для Ракитина пренебрежением.
– Хорошо – так… – проронил неодобрительно, вновь обратившись к Рудольфу Ахундовичу, донимавшему его расспросами.
Чрезмерное, хотя и простодушное, любопытство попутчика пришлось удовлетворить, изложив печальную историю о краже вещей и денег у двух друзей-альпинистов, должных попасть в некий учебный лагерь в горах.
Рудольф Ахундович – слушатель благодарный, цокал языком, щипал щетку усов с проседью, закатывал глаза, восклицал и стонал, сопереживая лукавому рассказчику щедро и неуемно. Эмоциональные соболезнования подкрепились материальными: на столике, мелко дрожавшем от перестука колес, появились палка салями, балык и свежие помидоры. Попутчикам было предложено разделить позднюю трапезу.
Затем улеглись спать. Когда залезли под одеяла и купе озарил мертвенный рентгеновский свет ночных ламп, в дверь постучали.
– На выход, – властно потребовала проводница, и Ракитин вспомнил о своих обязательствах. Со вздохом встал.
– Зачэм звать тебе? – сквозь сон спросил Рудольф Ахундович. – Што за врэдный жэнщин, не понять совсэм! У нас не так – мужчин уважать, берэчь…
– Все нормально, – буркнул Александр, одеваясь.
– Ты лежи, – подал голос Градов, слезая с верхней полки. – Мне все равно не спится. Чего там надо?..
– Два сортира и коридор, – виновато молвил Александр.
…Его заполонило резкое, как оскомина, впечатление, будто происходящее ныне уже случалось с ним.
Подобное ощущение связано у людей либо с тщетным воспоминанием забытого сна, либо с ушедшей в небытие реальностью, оставившей в сознании свою полустертую тень, либо со смутной догадкой об иной жизни, задавленно таящейся в глубине памятью себя прошлого. Последнее могло относиться к нему вполне закономерно, и участливое разъясненьице ученых психологов на тот счет, что, мол, встречаются еще псевдореминисценции, тут было бы навряд ли приемлемо.
Итак, готовясь приступить к малооблагораживающему труду по приборке вагонных клозетов, он кратчайшей ассоциацией пришел к понятию о военной службе, где сия прерогатива неизбывна.
В калейдоскопе памяти, смешавшем эпохи, различились облупленная позолота доспехов римского легионера, атласные шаровары янычара и, особенно зримо, шинелька нижнего офицерского чина времен первой мировой бойни – с рыжими подпалинами от костров и пожарищ, вонявшая одновременно псиной и дезинфекцией.
И – вспомнил. Паровозик, разломанный международный вагон с бархатными нарами, наспех приколоченными к стенам, истоптанные сапогами занавеси с бахромой, валявшиеся вместо половиков в проходах, и – люди, забившие вагон: раненые, тифозные, просто вдребезги пьяные, спасавшиеся от голода и сумасшествия в этом гробу на колесах, катившем через Европу с однообразием ее унылого мартовского пейзажа: закопченными вспучинами сугробов, пасмурным небом, голыми мокрыми лесами и стиральными досками пустынных полей. И еще: два крест-накрест забитых необструганными досками отхожих места – туда уже невозможно было войти, и нужду справляли с подножек, на ходу: товарищи держали друг друга за руки, отпуская веселенькие матерные скабрезности через озлобленность, взвинченную обреченность и страх. И смеялись, заходясь в кашле и рвоте.
Что там было еще, в дикости, крови и грязи?
Он снова видел то ушедшее, полузабытое им, смотря в слипающиеся глаза проводницы и выслушивая ее сонные, через зевки, указания. Молча принял инструмент: веник, совок, тряпки.
Мирный вагон, кативший в глубине Азиатского материка, спал, убаюканный шепчущим перестуком колес, протяжным эхом редких глухих гудков и плавной качкой рессор.
С механическим усердием выметая коридор, он возвращался к одному и тому же вопросу, словно ускользавшему из-под гнета спасительного бездумия: каким будет выбор?
Нет, он не разочаровался в боге, но страшился новой человеческой жизни, подобной сегодняшней, принуждавшей его – жалкого, как черепаха без панциря, карабкаться через препятствия, унижающие былой никчемностью.
Мир, некогда представлявшийся декорацией благодаря безмятежной и сытой жизни в узеньком уютном пространстве его собственного мирка, теперь обрел иные границы, иной объем и мстил внезапно обретенным величием, мстил беспощадно и неуклонно – как возвысившийся холоп свергнутому господину.
Елозил, сметая пыль с залежалого паласа, влажно отсвечивающий желтой соломой веник с зачерненными от грязи концами метелок…
Что же, он пройдет все испытания до конца. Пройдет и через обшарпанные вагоны, сортиры, унижения, мелочность обстоятельств и людей…
Тут он признался себе, что присутствие Ракитина не просто поддерживает его, но и привязался он даже к своему соседу…
Да, привязался, сознался он себе с удивлением. Хотя чему удивляться? Сегодня каждый из них – единственная опора для другого. Что будет после – неисповедимо, но сейчас это именно так. А мог ли на месте Ракитина оказаться кто-то иной? Наверное. Но – не любой, теперь он понимал это, вспоминая прошлое и нынешнее окружение, вспоминая роли, сыгранные им в грандиозном театре несшегося в неизвестность мира, на тихих, затемненных уголках его сцены. Теперь же свет рампы погас, закончилось лицедейство, и, выйдя на улицу, он очутился среди прохожих, одним из них, вне сцены, и растерялся, чувствуя себя ожившим манекеном, ступившим из застекленной витрины в хаос бытия, в водоворот его, и начал тонуть, но ухватился за соломинку, за Ракитина и – удержался… Надолго ли?
Он уселся на треугольную тумбу в тамбуре, представлявшую собой ящик для мусора, и, подперев подбородок кулаком, задумался…
Его состояние скорее всего походило на попытку самоанализа или же рефлексию; последнее определение звучало в устах многих с известным пренебрежением, будто ругательное, соответствующее проявлению неприличной духовной слабости. Такой ракурс воззрения немало его озадачивал. Он-то, напротив, полагал, что посомневаться лишний раз над своими поступками и мыслями не только не зазорно, но и полезно. Противопоказано данное свойство разве механизмам, да и то как сказать, ведь недаром же мечта конструктора – механизм самосовершенствующийся…
Итак, тот вагон… Те страдающие и гибнущие, их наспех закопанные трупы – в распутицу весны, в ямах с глинистой водой… Все ушло, сгинуло и где оно? И зачем было надобно?
Тогда… на что надеяться сейчас?
Неужели мало было пройти через тьму тщеты прошлого, чтобы поверить в некую лучезарность будущего? Как мотыльку, летящему на приближающийся свет фар…
Он запнулся в мыслях своих, узрев сиюминутную спасительную отраду в утвердившемся наконец «надо». В упрямстве действия. И – в великом и наивном человеческом «пока еще…». Пока есть время, которое истечет, но оно есть, есть настоящее, есть жизнь. И есть будущее – пусть безвестное. И надежда, и цель. И главное, вера в силу Творца, в силу животворящую, а не разрушительно-сладострастную, от которой когда-то он отказался. Напрочь.
Завершив уборку, он вернулся в купе. Лег на полку, уставившись на тонко дребезжащий плафон сиреневой ночной лампы. И позавидовал спящим рядом с ним людям. Но не потому, что сон уберегал их в блаженстве и неге от столь ненавистных им рефлексий. Большинство из них отдавалось жизни бездумно и слепо, и понятия света и тьмы являлись для них, даже верующих, все-таки далекими условностями, а он-то знал их подлинную, извечную реальность и сейчас находился на иллюзорной границе, пролегшей между ними, балансируя на тоненьком канате бытия…
ПАССАЖИРЫ
Маршрут, которым следовали Ракитин и Градов, судя по всему, популярностью не пользовался: был долог, утомителен. В вагонах, давно и честно отслуживших свой век, ощущалась просто-таки невозможность привнесения какого-либо комфорта и чистоты, поскольку грязь и угольная пыль въелись в дерево, пластик и синтетику намертво. Кроме того, существовал воздушный транспорт, отвечающий современным темпам и нравам, экономящий время и, соответственно, жизнь, если на то имелась добрая воля погодных условий, двигателей и шасси.
Таким образом, поезд отправился в путь полупустым, однако, несмотря на обилие свободных мест, публика была рассортирована плотно: по две-четыре персоны на каждый отсек согласно купленным билетам.
На вопрос Ракитина, почему бы не разместить народ более вольготно, проводница, грызшая семечки, ответила так:
– Ага. Умник. Чтоб мне потом изо всех купе грязь вывозить? Обойдутся.
– Так я вывезу!
– Ну да. Геракл засушенный. – Она быстро шмыгнула носом.
– На авгиевы конюшни намекаешь?
– Чего?.. – Шелуха от семечки повисла у нее на губе. – Нужен ты намекать… Как фен лысому. Конюшни. Зеркало кокнул, да еще агитирует… Газеты вон в сортир отнеси, а то публика жалуется – жопы подтереть нечем.
Проводница, интуитивно считавшая Ракитина если не бичом, то элементом деклассированным, в разговорах с ним оперировала лексикой, наиболее ей близкой и доступной. Протокольные словоречения, к каким обязывали ее должность и уважаемые пассажиры, давались ей через великое лицедейство и лицемерие. Как подозревал Александр, в общении с ним отдыхала ее душа, измученная по долгу службы неоткровенностью слов и затворничеством мыслей.
– Слушай, а почему ты проводницей пошла работать? – интервьюировал Александр, нисколько бесцеремонностью собеседницы не смущаясь.
– Я-то? – Взгляд ее как-то внезапно и откровенно опечалился. – Так… – ответила рассеянно. – Дома-то чего сидеть? Детей нет, умерло дите… Царство ему небесное, бедняжке… Мужик – с дружками… А тут люди, дорога… Города. – Она замолчала. – Ну… пошла, чай заварю. Ты-то будешь?
– Покрепче, если можно…
– Покрепче в магазине, понял?
Итак, променяв услуги надежного и выгодного Аэрофлота на железнодорожные неудобства, в поезде ехали люди.
Рудольф Ахундович мчался по рельсам, а не летел заоблачными высями, ибо, по его признанию, самолетов боялся панически и отделение себя от тверди земной ощущал как нечто противоестественное и преждевременное. Некоторые, не экономя на времени, экономили на оплате багажа, по крайней мере, человек из соседнего купе: сухощавый, с колючими, глубоко посаженными в череп глазами и обрюзгшим лицом, в кепочке, траченном молью пиджаке и с жеваной папиросой во рту, занял сразу три оплаченных им места и, помимо двух саквояжей, вез еще с десяток громоздких, обшитых брезентом, ящиков.
– Переезжаю вот… – поделился он с Ракитиным, когда при посадке в вагон ударил его, замешкавшегося в проходе, углом одного из ящиков. – Из города в город. Барахла – ужасть! Жисть!
Люди без баулов и саквояжей все-таки составляли большинство: был тут и сосед по купе Иван Иванович с его единственным портфельчиком, молодая женщина со спортивной сумкой и вызывающе броской внешностью, характерной для неудавшейся хранительницы семейного, очага, еще одна дама – немолодая, но усердно молодящаяся – со скромным чемоданчиком, особа общительная, благодаря чему на первое же утро вагон узнал, что зовут ее Вероника Степановна, что она – депутат Государственной думы и направляется на разбор некоего политического конфликта местного значения на тот далекий полустанок Таджикистана, где возведение аэродромов покуда бесперспективно.
Эта представительница прекрасного пола производила впечатление приятное открытостью натуры, искренностью суждений, но никак не внешностью: располневшая, в годах женщина с рябоватым лицом, прокуренным голосом и крашенными хной жиденькими волосами.
Вероника Степановна занимала активную позицию в сфере общественной жизни – во всяком случае, слово «борьба» не сходило с ее уст, бороться она была готова с кем угодно и с чем угодно, и ничто мимо ее внимания без комментариев не проходило.
Для приложения профессиональных и человеческих качеств, составлявших единый сплав в ее мироощущении, поезд оказался благодатным объектом: во-первых, к составу не прицепили вагон-ресторан, из-за чего встала проблема хлеба насущного, во-вторых, засорилась какая-то труба, и в умывальнике возник перебой с водоснабжением,, в-третьих, ощущался излишний поддув воздуха в различные пазы и щели, и кое-кто сетовал на начало простуды.
Пассажиры, невнятно роптавшие на упущения в сервисе и комфорте, обрели в Веронике Степановне энергичного лидера, бесстрашного перед лицом открытого конфликта с администрацией.
Первой озаботилась проводница, ознакомившись с краснокожим удостоверением политического деятеля. Последовал незамедлительный доклад по инстанциям. В нашивках и блеске пуговиц явился бригадир поезда – также озабоченный.
– Пришел, голубчик! – с ласковой угрозой пропела Вероника Степановна и далее, откашлявшись, своим натуральным мужским голосом изложила угрозу конкретную, где прогремели слова «министр путей сообщения» и «Администрация Президента». Страсть ее напора, удостоверение и хриплый бас подействовали на бригадира магнетически.
– Будем решать вопрос, – вдумчиво и покорно говорил он, надувая дряблые щеки и неуютно оглядываясь на собравшуюся публику.
– Людям негде есть! – вещала Вероника Степанов на, качая перед его носом толстым пальцем. – Вернее, нечего! Куда таким образом мы доедем?! И какими…
– Будем стараться…
– Не надо горячего, но хотя бы бутерброды!
– У ресторана с буксой там… чегой-то… – почесывая ухо о плечо, объяснял бригадир, угнетенный абстрактной силой удостоверения и реалиями слова изустного. Казалось, он был готов спрыгнуть с поезда на ходу, бросить китель с нашивками в пыльный ров и уйти с истовостью паломника в просторы степи, канув в них.
Однако верх одержали благоразумие и приобретенная исполнительность, и вскоре по вагону покатилась тележка с бутербродами и лимонадом, запела прочищенная труба и коричневая техническая вата повисла в законопаченных щелях оконных рам.
– Надо бороться! – наставляла Вероника Степановна благодарную ей публику, разгуливая с сигаретой по коридору. – Молча не проживешь! Молча буксы ремонтировать надо! – Она действительно не умела жить молча и остро нуждалась в собеседниках, точнее, в слушателях. – Давай-давай, дедушка, проходи, не стесняйся, полотенце не урони, разойдемся, хоть я не балерина, в умывалку три человека очередь… – Вжималась она в стену, пропуская преклонных лет восточного человека в свитере, полосатом национальном халате, тюбетейке и красных, с загнутыми мысками сапогах опричника. – Ты, дедушка, не сердись, что я в проходе болтаюсь, сосед у меня – на три места с тюками, переселение народов, гарнитур везет, что ли? Купе битком, ни вздохнуть, ни, прости, выдохнуть.
Старец в тюбетейке вежливо улыбался, заискивающе тряс жиденькой седой бородкой и блеюще хихикал, выражая не то согласие, не то соболезнование.
– А нет чтобы отправить багаж контейнером! – бушевала Вероника Степановна. – Правильно не отправляет! Потом год жди, пока доставят! А я бы… отправила! И попробуй только не доставь в срок! Надо бороться!..
Дедушка, осторожно взирающий на прохождение очереди к умывальнику, был без промедления ознакомлен с жизненным кредо Вероники Степановны (идеей борьбы за…), с необходимостью усиления критики халатности и разгильдяйства как на транспорте, так и в остальных отраслях, после чего выяснилось, что по-русски дедушка не говорит и не понимает.
– Мрак! Тени средних веков! Наследие паранджи! И где были семьдесят лет советской интернациональной власти! – тотчас переключилась Вероника Степановна на даму броской наружности – неестественно рыжеволосую, с напудренным, слегка отечным лицом и апатичными глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37