И если бы тогда у него было меньше воли, уверенности, он бросил бы разведку.
– Но тогда, как и теперь, меня вдохновляли труды нашего уважаемого учителя, академика Вильямса, его авторитет. – Богданов весь повернулся на своих коротышках к престарелому человеку.
– Та-ак. Хорошо, – густым басом прервал престарелый человек. – Знаете, дорогой мой, в науке авторитетов нет. Они есть только для дураков, – и засмеялся глухим и совсем не обидным смехом, заражая всю аудиторию, в том числе и Богданова. – Просим! Продолжайте, – закончил он и снова будто задремал.
«Ага! Так это тот самый. Тысячу пудов с десятины», – припомнил Кирилл рассказы Богданова о Вильямсе, и престарелый человек, дряблый, сонливый, которого, казалось, приличия ради затащили на сцену, превратился в огромного, сильного, того чародея Вильямса, который знает тайну земли.
– Всем вам известно, – перестав смеяться, продолжал Богданов, – что перед нами, работниками сельского хозяйства, стоит одна основная задача – превратить солнечную энергию в скрытую, потенциальную энергию, то есть в пищу человека. Видите, основным материалом нашего производства является не совсем обычный материал – солнечный свет.
Кирилл при последних словах Богданова посмотрел в окно. Оттуда бил яркий солнечный луч, играя зайчиками на столе около Вильямса, на полу… И Кирилл пожал плечами, краснея за Богданова. «Понес… понес, ломаться», – в досаде подумал он и посмотрел кругом, уверенный, что все улыбаются богдановскому чудачеству. Но все сидели молча, даже перестав шелестеть листками блокнотов. Вильямс тоже чуть-чуть встряхивал головой, словно – на его огромную голову садилась муха. И Кирилл, ничего не понимая, глядя на солнечные блики за окном, неожиданно для себя перекинулся на «Бруски», где ему все казалось простым, понятным. Он некоторое время думал о Волге, о «Брусках», о той ералашной истории, которая так неожиданно и буйно разразилась в Широком Буераке, втянув в круговорот событий десятки сел. Вспомнил он и о неожиданной смерти маленького сына, после чего Улька ему стала совсем чужой, да и он сам ей стал чужой, и они без спора решили, что Улька должна уехать учиться на мастерицу-швейку. И она уехала. С тех пор он о ней и не думал даже. Затем он снова перенесся мыслями в Москву, восстанавливая в памяти события последних дней, и перед ним ярко всплыл член тройки ЦКК, старый большевик Лемм – маленький, вихрастый, седой с дымкой, большеротый. Лемм кричал, несмотря на то что в комнате, где разбирали дело Кирилла и Богданова, было всего несколько человек.
– Ты… Почему ты, товарищ Богданов, – имею я право спросить как член ЦКК? – почему ты не предупредил этого еще несознательного коммуниста, когда разразилась поганейшая авария на селе? Почему? – наскакивал он на Богданова.
Богданов долго молчал, слушал, потом прорвался:
– Ты хочешь, чтобы я руками задержал морскую волну.
– Что? Волну? Какую волну? Что за поэзия?
– Класс мелких собственников.
– Ага. Класс! Объективные причины? Мы вот зададим тебе «класс»! – И Лемм снова закричал, забрызгал.
Кирилл заметил, что крика Лемма никто не боится, и ему самому захотелось подняться, взять за плечи этого горластого человечка, встряхнуть и от всего сердца сказать: «С тобой я согласен на все двести. Какие там классы! Просто сорвался я. Только ты уж, пожалуйста, пожалей себя: не кричи так, а то вдруг что с тобой случится. Где такого еще возьмем?»
Тройка им вынесла по строгому выговору.
Кирилл остался доволен, что отделался выговором, ибо ждал большего – исключения из партии, и за эти длинные зимние месяцы, проходя через горнила комиссий – районной, краевой, – «сгнил внутри», как он жаловался, и всегда раздраженно ворчал, когда Богданов шутил над ним. А теперь сам на Богданова насупился:
– Ты чему обрадовался? Вот тут у тебя не того, – он постучал пальцем по голове. – Понял?
– Ничего не понял.
– Ну и помалкивай.
Поздно ночью они снова столкнулись в коридоре с Леммом, Лемм взял под руку Богданова и заглянул в нахмуренные глаза.
– Что, Одичалый? Нахлопали мы тебе? Ты еще по коридорам пропаганду против нас ведешь? Слыхал, слыхал. Знаю. Не возражай. – Такое он, между прочим, говорил всем. – .Вот и за это мы тебе пришьем. Зря, зря тебя Ленин расхваливал: попортило это тебя. От партии оторвался – раз, членские взносы три года не платил – два.
– Да я ж нигде ничего не получал!
– Ну-у? – удивился Лемм. – Как же это – не получал? Не-е, брат, не отвертишься. И мужиков споил. Что это! – и снова загремел, забрызгал, но, когда очутился перед Кириллом, оборвал крик, попятился, удивляясь. – Эх, какой ты большой! Нет, это ты в самом деле такой? – и обошел кругом, осматривая Кирилла, как свалившуюся откуда-то в коридор глыбу. – Ну и большой! И не тяжело себя носить? А?
– Одиннадцатипудовые доски, бывало, в архангельских лесах таскал, – просто, словно о незначительном, сказал Кирилл, и Лемм ему поверил. – Да маленько обессилел.
– Что? Обессилел? Эге-ге! – Лемм ткнул ему пальцем в живот.
– Таких страданиев и лошадь не перенесет, – проговорил Кирилл, подстраивая язык под крестьянский говор.
– Каких «страданиев»?
– Да вот судили нас, и выговор вообще…
– А-а… Задело? – как бы сочувствуя ему, спросил Лемм и, не достав до плеча, похлопал по локтю. – Хорошо. То есть не то что хорошо… Да… Ты вот выговорок и таскай при себе, – заторопился он, точно чему-то обрадовался. – Он, выговорок, будет тебе служить фонариком: зарвался, в глазах помутнело, выговорок припомни – вот и просветлеет. А то ну-ка – село споил, коммуну споил… Шутка дело. Ну, я побежал. Всегда вот так – до позднего. Одичалый! – Он повернулся к Богданову: – Нет, правда, Федя, заходи ко мне. Где живу? Все там же, – и, не дожидаясь ответа, быстро побежал по лестнице, гулко стуча сбитыми каблуками по приступкам.
– Какой славный, а? – залюбовался им Кирилл.
– А-а, – отмахнулся Богданов. – Он приближается к тому возрасту, когда человеку кажется все ясным, раз навсегда решенным – и думать, дескать, ни о чем не надо. А где ты доски одиннадцатипудовые таскал?
– Где! – Кирилл по-ребячески улыбнулся. – А пускай подивится. Ему, поди, скучно: все одно и то же.
– Он и подивится. Вот что, на секретариате нам от выговоров надо отбиться. Дело у нас с тобой большое, а с пятнами, знаешь, всякая кожа – брак.
– Настаиваешь – давай.
– «Настаиваешь – давай»? Что ты, как мешок с мякиной? Расцвел?
– Мешок не может цвести.
И только тут, в ЦКК, Кирилл впервые увидел, как Богданов сердится: о «надувает губы, бегает на своих коротышках, носится словно шар, готовый лопнуть. Узнал и о том, что в подполье Богданова звали «Одичалым», что когда-то он жил в Швейцарии вместе с Лениным и Ленин высоко ценил его, а с Леммом они исколесили каторжную Сибирь.
«Вот он какой… вот он какой!» – твердил Кирилл, готовясь к выступлению на секретариате Центрального Комитета партии, представляя эту недосягаемую для него вершину более суровой, нежели судилище под председательством Лемма. Обдумывая речь, он часто вскакивал с постели, долго писал, подбирая, как ему казалось, довольно убедительные факты, перечитывал написанное, зачеркивал, снова писал, и речь его расползалась, текла, как река в половодье, смывая на пути все завалы, корежники. «Ежели хорошо будешь говорить – слушать будут, времени прибавят, плохо – сомнут в течение пяти минут», – предупредил его Богданов. И Кирилл старался Речь сделать боевой и, постепенно поддаваясь уже ее воздействию, начал жалеть себя, невольно показывая только хорошие стороны, прикрывая плохие туманными фразами, крестьянскими поговорками, стремясь увильнуть, обойти плохое.
После тщательной, упорной работы над речью второй Кирилл, которого во что бы то ни стало решил защищать Кирилл Ждаркин, вышел славный, преданный партии, без пятнышка, как свежая смородина. Даже самому Кириллу одно время показался такой Кирилл слишком сладким, но, памятуя, что не похвалишь – не продашь, Кирилл оставил его таким, каким он вышел за эти бессонные ночи…
В день заседания он долго сидел в приемной, рассматривая на столе искусно вылепленных, покрашенных рыжеватой краской лошадей, и никак не мог догадаться, к чему они тут, пока не подошел один из вызванных на заседание и не воткнул в чашечку около лошадей окурок.
«Ага, пепельница», – догадался Кирилл и начал приглядываться к людям. Их было много. Сбились они группами, готовясь к вызову в зал заседания. Кирилл ждал, когда вызовут его, и твердил: «Так и скажу, так и скажу».
Через каждые десять – пятнадцать минут из зала выходили люди, и Кирилл по их лицам стремился определить, как чувствовали они себя там, – за крепко прикрытой дверью. Иногда ему казалось: там весело, хорошо, потому что люди, выходя оттуда, смеялись, поблескивая глазами, иногда же ему становилось страшно: люди вылетали из зала, поспешно одевались и, не глядя друг на друга, быстро убегали из приемной.
«Этих ошпарили, – решал он, и сердце у него сжималось. – Вот так и нас ошпарят… как таракан от кипятку и перевернешься».
– Двадцать седьмой вопрос, – сказала женщина, сидящая за столом, уставленным телефонными аппаратами.
Кирилл дрогнул и быстро шагнул в дверь.
– Нет, нет, вы погодите, – остановила его женщина.
– Как? О «Брусках» речь будет… о том деле?
– Вас вызывают только по двадцать восьмому вопросу, а по двадцать седьмому докладывает Богданов.
Кирилл снова сел на старое место – и двадцать – тридцать минут, потраченные там, за дверью, на обсуждение вопроса, выдвинутого Богдановым, показались ему вечностью.
– Вот теперь вам надо идти, – сказала под конец женщина. – Последний вопрос ваш, – и ласково посмотрела на Кирилла.
Кирилл ждал, что, как только он откроет дверь, на него немедленно же обратят внимание. Но он вошел, и никто даже не посмотрел на него, и Кирилл, осторожно присев на первый попавшийся стул, глянул во все стороны.
В светлом зале, за длинным столом, покрытым красной материей, – углы у материи были чуть-чуть пообтерты, – сидели люди. Люди сидели вдоль стен, за спиной председательствующего. Их было много, и были тут всякие, известные стране и неизвестные. Известные стране как-то выделялись. Так по крайней мере показалось Кириллу. Он не догадывался, что выделяются эти люди в зале только потому, что он знал их – одних по портретам, других по встречам на фронте, третьих вообще по случайным встречам. Но ему казалось, что они выделяются независимо от этого.
Вон сидит в углу Серго Орджоникидзе. У него очень большая голова, спина широкая, а лицо такое доброе, что совсем не вяжется с фронтовыми поступками Серго: как это такой человек и с таким добрым лицом мог вести красные части в бой и так жестоко расправляться с врагами. А вон и нарком просвещения Луначарский. Он и минуты не сидит без дела: то читает какие-то бумаги, то с кем-либо перешептывается, поправляя на носу весьма старомодное пенсне. Он чуточку обрюзг, этот человек – «блестящий оратор, универсал в науке, но с весьма путаной головой», – как о нем говорил Богданов. Но он чем-то похож на Богданова: так же просто держит себя, какая-то небрежность в костюме, и оба они походят на старых сельских учителей. Вот он, Луначарский, поднялся и, несмотря на свою грузную комплекцию, быстро пошел к двери, а встретив там Михаила Ивановича Калинина, скрылся с ним в другой комнате, затем через какую-то минуту вернулся, сел на свое прежнее место, снова углубляясь в бумаги. Были тут и те, которые потом сошли со сцены, унося с собой проклятие народа, но Кирилл теперь не мог этого предвидеть и смотрел на них так же, разиня рот. Вон, например, стоит и что-то жует Жарков. Он всегда на заседаниях стоит и что-то жует, пренебрежительно поглядывая куда-то в сторону. Он когда-то был в Широком Буераке, проводил выборы в сельсоветы – это хорошо помнит Кирилл. Но тогда Кирилл еще не знал, что Жарков в первые дни октябрьского переворота работал в Петрограде, ставил свою подпись рядом с подписями больших и честных людей, поэтому слава и о нем катилась по стране. Славу эту он и потом долго нес на своих плечах. Но на последнем съезде партии он выступил со своей экономической программой. Программа, или, вернее, платформа, его была весьма путаная, а как впоследствии разобрались, – весьма глупая и политически вредная, подсказанная ему кем-то другим. С тех пор его перестали считать героем. Но он сам считал себя таковым и гордо держал голову в надежде, что о нем «спохватятся». Этого желал ему, по своей наивности и душевной доброте, и Кирилл, тем более что Жарков работал в качестве секретаря крайкома в том же крае, где и Кирилл, и теперь был вызван в Москву в связи с докладом Богданова.
Заседание вел Сивашев.
На последнем партийном съезде его выбрали членом ЦК, а затем, совсем неожиданно для него, одним из секретарей ЦК. Сивашев, как он потом рассказывал, долго робел от столь почетного и ответственного звания: он неопытен, «университет свой» он прошел на заводе, ему уж не так-то мало лет, чтобы переучиваться. Но однажды к нему подошел товарищ Серго Орджоникидзе и, тихо, смеясь в себя, как это он делал всегда, когда видел перед собой человека ценного, нужного партии, сказал:
– Ничего. Поддержим. Учись только.
Кирилл года полтора или два не видел Сивашева, с того самого дня, как они вместе приезжали на «Бруски» и вместе кололи лед во время зимнего паводка. В те дни Сивашев был всегда весел. Сейчас он стал какой-то суровый, а под глазами у него появились пухлые мешки – это, видимо, от бессонных ночей.
«Значит, нажимает на науку», – подумал Кирилл, пристально всматриваясь в Сивашева.
Но вот Сивашев оторвал глаза от бумаг, поднял голову, улыбнулся, показывая ряд крупных белых зубов, и стал жизнерадостным и даже озорным.
– А-а-а. «Бруски», – произнес он, увидав Кирилла.
И все повернулись к Кириллу, и по залу пошло это слово:
– «Бруски».
– «Бруски».
– «Бруски».
«Ага. Нас знают, знают. Все знают, – мелькнуло у Кирилла, и вдруг, он даже сам не знает почему, у него неожиданно выпал из головы тот разукрашенный, размалеванный Кирилл Ждаркин, которого он, настоящий Кирилл, решил защищать, и во что бы то ни стало. – Скажу просто, я виноват. Чего уж там», – решил Кирилл и посмотрел перед собой, видя только лохматую голову Лемма.
– Итак, товарищи, – ударяя на «о», громогласно возвестил Сивашев. – Обвиняемые все налицо. Кто хочет высказаться?
У Кирилла неожиданно онемели ноги, стали будто чурбаки, а сам он, бледнея, задышал громко, подыскивая первые слова, которые ему надо будет сейчас же произнести, но слова попадались какие-то избитые, лживые, и это еще больше расстроило его.
«А где же Богданов? Богданов где? – тревожно подумал он, отыскивая в зале Богданова. – Неужели он меня одного бросил? Ага! Вон он», – и, увидав, что Богданов стоит за спиной Сивашева, крепко зажмурился.
– Я бы хотел сказать, – неожиданно тихо и даже шепелявя, произнес Лемм, вскинув руку, как это делают ученики в классе.
– Чего тихо? – повернувшись к нему, спросил Сивашев и намеренно громко засмеялся, показывая этим, что он почему-то недолюбливает Лемма – этого вихрастого седенького человека.
– Я хочу сказать, – голос у Лемма зазвенел, как у юноши. – Я хотел бы сказать, что в столь ответственный момент, когда деревня пробудилась от векового сна (Кирилл увидел, как при этом Сивашев и особенно Серго Орджоникидзе поморщились), когда деревня пробудилась от векового сна, – подчеркнул Лемм, – Кирилл Ждаркин очертя голову кинулся в попойку, втянул в это похабное дело свое село, ряд сел… десятки сел… я бы сказал.
Сивашев крякнул.
– Эка. Неужели Кирилл Ждаркин обладает такой силой, что, мог споить десятки сел? – У Сивашева под глазами снова набухли крупные мешки и лицо стало суровое. – Я молодой тут работник-то, – нажимая на «о», произнес он и повел рукой на Лемма. – А вот Лемм. Он давнишний. И экую чепуху городит. Десятки сел споил Кирилл Ждаркин. Да знаю я Кирилла Ждаркина. Давно знаю. Кроме чаю, ничего не употребляет. А тут у ёво, – он еще никак не мог привыкнуть вместо «у ёво» говорить «у него». – А тут у ёво что-то сорвалось. Значит, подумать нам надо. Не то бумажки победят разум. Их вон сколько, бумажек-то, – и большим пальцем провел по огромной стопе бумаг, на обложке которой было написано: «Дело Кирилла Ксенофонтовича Ждаркина», затем прошелся, огромный, сильный, вихляя крупными ногами, и задержался перед Серго. – Мне вот товарищ Сталин случай один рассказал. Года полтора тому назад ему одна крестьянка из Поволжья прислала письмо, жалуясь, что ее в колхоз не принимают. Ну, товарищ Сталин запросил властей – что и как? Ответили большущим постановлением – и то и се, а под конец пишут: эта, слышь, крестьянка, когда шло первое собрание о колхозе, вышла наперед, заголила подол да к президиуму с такими словами: «Вот на ваш колхоз».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
– Но тогда, как и теперь, меня вдохновляли труды нашего уважаемого учителя, академика Вильямса, его авторитет. – Богданов весь повернулся на своих коротышках к престарелому человеку.
– Та-ак. Хорошо, – густым басом прервал престарелый человек. – Знаете, дорогой мой, в науке авторитетов нет. Они есть только для дураков, – и засмеялся глухим и совсем не обидным смехом, заражая всю аудиторию, в том числе и Богданова. – Просим! Продолжайте, – закончил он и снова будто задремал.
«Ага! Так это тот самый. Тысячу пудов с десятины», – припомнил Кирилл рассказы Богданова о Вильямсе, и престарелый человек, дряблый, сонливый, которого, казалось, приличия ради затащили на сцену, превратился в огромного, сильного, того чародея Вильямса, который знает тайну земли.
– Всем вам известно, – перестав смеяться, продолжал Богданов, – что перед нами, работниками сельского хозяйства, стоит одна основная задача – превратить солнечную энергию в скрытую, потенциальную энергию, то есть в пищу человека. Видите, основным материалом нашего производства является не совсем обычный материал – солнечный свет.
Кирилл при последних словах Богданова посмотрел в окно. Оттуда бил яркий солнечный луч, играя зайчиками на столе около Вильямса, на полу… И Кирилл пожал плечами, краснея за Богданова. «Понес… понес, ломаться», – в досаде подумал он и посмотрел кругом, уверенный, что все улыбаются богдановскому чудачеству. Но все сидели молча, даже перестав шелестеть листками блокнотов. Вильямс тоже чуть-чуть встряхивал головой, словно – на его огромную голову садилась муха. И Кирилл, ничего не понимая, глядя на солнечные блики за окном, неожиданно для себя перекинулся на «Бруски», где ему все казалось простым, понятным. Он некоторое время думал о Волге, о «Брусках», о той ералашной истории, которая так неожиданно и буйно разразилась в Широком Буераке, втянув в круговорот событий десятки сел. Вспомнил он и о неожиданной смерти маленького сына, после чего Улька ему стала совсем чужой, да и он сам ей стал чужой, и они без спора решили, что Улька должна уехать учиться на мастерицу-швейку. И она уехала. С тех пор он о ней и не думал даже. Затем он снова перенесся мыслями в Москву, восстанавливая в памяти события последних дней, и перед ним ярко всплыл член тройки ЦКК, старый большевик Лемм – маленький, вихрастый, седой с дымкой, большеротый. Лемм кричал, несмотря на то что в комнате, где разбирали дело Кирилла и Богданова, было всего несколько человек.
– Ты… Почему ты, товарищ Богданов, – имею я право спросить как член ЦКК? – почему ты не предупредил этого еще несознательного коммуниста, когда разразилась поганейшая авария на селе? Почему? – наскакивал он на Богданова.
Богданов долго молчал, слушал, потом прорвался:
– Ты хочешь, чтобы я руками задержал морскую волну.
– Что? Волну? Какую волну? Что за поэзия?
– Класс мелких собственников.
– Ага. Класс! Объективные причины? Мы вот зададим тебе «класс»! – И Лемм снова закричал, забрызгал.
Кирилл заметил, что крика Лемма никто не боится, и ему самому захотелось подняться, взять за плечи этого горластого человечка, встряхнуть и от всего сердца сказать: «С тобой я согласен на все двести. Какие там классы! Просто сорвался я. Только ты уж, пожалуйста, пожалей себя: не кричи так, а то вдруг что с тобой случится. Где такого еще возьмем?»
Тройка им вынесла по строгому выговору.
Кирилл остался доволен, что отделался выговором, ибо ждал большего – исключения из партии, и за эти длинные зимние месяцы, проходя через горнила комиссий – районной, краевой, – «сгнил внутри», как он жаловался, и всегда раздраженно ворчал, когда Богданов шутил над ним. А теперь сам на Богданова насупился:
– Ты чему обрадовался? Вот тут у тебя не того, – он постучал пальцем по голове. – Понял?
– Ничего не понял.
– Ну и помалкивай.
Поздно ночью они снова столкнулись в коридоре с Леммом, Лемм взял под руку Богданова и заглянул в нахмуренные глаза.
– Что, Одичалый? Нахлопали мы тебе? Ты еще по коридорам пропаганду против нас ведешь? Слыхал, слыхал. Знаю. Не возражай. – Такое он, между прочим, говорил всем. – .Вот и за это мы тебе пришьем. Зря, зря тебя Ленин расхваливал: попортило это тебя. От партии оторвался – раз, членские взносы три года не платил – два.
– Да я ж нигде ничего не получал!
– Ну-у? – удивился Лемм. – Как же это – не получал? Не-е, брат, не отвертишься. И мужиков споил. Что это! – и снова загремел, забрызгал, но, когда очутился перед Кириллом, оборвал крик, попятился, удивляясь. – Эх, какой ты большой! Нет, это ты в самом деле такой? – и обошел кругом, осматривая Кирилла, как свалившуюся откуда-то в коридор глыбу. – Ну и большой! И не тяжело себя носить? А?
– Одиннадцатипудовые доски, бывало, в архангельских лесах таскал, – просто, словно о незначительном, сказал Кирилл, и Лемм ему поверил. – Да маленько обессилел.
– Что? Обессилел? Эге-ге! – Лемм ткнул ему пальцем в живот.
– Таких страданиев и лошадь не перенесет, – проговорил Кирилл, подстраивая язык под крестьянский говор.
– Каких «страданиев»?
– Да вот судили нас, и выговор вообще…
– А-а… Задело? – как бы сочувствуя ему, спросил Лемм и, не достав до плеча, похлопал по локтю. – Хорошо. То есть не то что хорошо… Да… Ты вот выговорок и таскай при себе, – заторопился он, точно чему-то обрадовался. – Он, выговорок, будет тебе служить фонариком: зарвался, в глазах помутнело, выговорок припомни – вот и просветлеет. А то ну-ка – село споил, коммуну споил… Шутка дело. Ну, я побежал. Всегда вот так – до позднего. Одичалый! – Он повернулся к Богданову: – Нет, правда, Федя, заходи ко мне. Где живу? Все там же, – и, не дожидаясь ответа, быстро побежал по лестнице, гулко стуча сбитыми каблуками по приступкам.
– Какой славный, а? – залюбовался им Кирилл.
– А-а, – отмахнулся Богданов. – Он приближается к тому возрасту, когда человеку кажется все ясным, раз навсегда решенным – и думать, дескать, ни о чем не надо. А где ты доски одиннадцатипудовые таскал?
– Где! – Кирилл по-ребячески улыбнулся. – А пускай подивится. Ему, поди, скучно: все одно и то же.
– Он и подивится. Вот что, на секретариате нам от выговоров надо отбиться. Дело у нас с тобой большое, а с пятнами, знаешь, всякая кожа – брак.
– Настаиваешь – давай.
– «Настаиваешь – давай»? Что ты, как мешок с мякиной? Расцвел?
– Мешок не может цвести.
И только тут, в ЦКК, Кирилл впервые увидел, как Богданов сердится: о «надувает губы, бегает на своих коротышках, носится словно шар, готовый лопнуть. Узнал и о том, что в подполье Богданова звали «Одичалым», что когда-то он жил в Швейцарии вместе с Лениным и Ленин высоко ценил его, а с Леммом они исколесили каторжную Сибирь.
«Вот он какой… вот он какой!» – твердил Кирилл, готовясь к выступлению на секретариате Центрального Комитета партии, представляя эту недосягаемую для него вершину более суровой, нежели судилище под председательством Лемма. Обдумывая речь, он часто вскакивал с постели, долго писал, подбирая, как ему казалось, довольно убедительные факты, перечитывал написанное, зачеркивал, снова писал, и речь его расползалась, текла, как река в половодье, смывая на пути все завалы, корежники. «Ежели хорошо будешь говорить – слушать будут, времени прибавят, плохо – сомнут в течение пяти минут», – предупредил его Богданов. И Кирилл старался Речь сделать боевой и, постепенно поддаваясь уже ее воздействию, начал жалеть себя, невольно показывая только хорошие стороны, прикрывая плохие туманными фразами, крестьянскими поговорками, стремясь увильнуть, обойти плохое.
После тщательной, упорной работы над речью второй Кирилл, которого во что бы то ни стало решил защищать Кирилл Ждаркин, вышел славный, преданный партии, без пятнышка, как свежая смородина. Даже самому Кириллу одно время показался такой Кирилл слишком сладким, но, памятуя, что не похвалишь – не продашь, Кирилл оставил его таким, каким он вышел за эти бессонные ночи…
В день заседания он долго сидел в приемной, рассматривая на столе искусно вылепленных, покрашенных рыжеватой краской лошадей, и никак не мог догадаться, к чему они тут, пока не подошел один из вызванных на заседание и не воткнул в чашечку около лошадей окурок.
«Ага, пепельница», – догадался Кирилл и начал приглядываться к людям. Их было много. Сбились они группами, готовясь к вызову в зал заседания. Кирилл ждал, когда вызовут его, и твердил: «Так и скажу, так и скажу».
Через каждые десять – пятнадцать минут из зала выходили люди, и Кирилл по их лицам стремился определить, как чувствовали они себя там, – за крепко прикрытой дверью. Иногда ему казалось: там весело, хорошо, потому что люди, выходя оттуда, смеялись, поблескивая глазами, иногда же ему становилось страшно: люди вылетали из зала, поспешно одевались и, не глядя друг на друга, быстро убегали из приемной.
«Этих ошпарили, – решал он, и сердце у него сжималось. – Вот так и нас ошпарят… как таракан от кипятку и перевернешься».
– Двадцать седьмой вопрос, – сказала женщина, сидящая за столом, уставленным телефонными аппаратами.
Кирилл дрогнул и быстро шагнул в дверь.
– Нет, нет, вы погодите, – остановила его женщина.
– Как? О «Брусках» речь будет… о том деле?
– Вас вызывают только по двадцать восьмому вопросу, а по двадцать седьмому докладывает Богданов.
Кирилл снова сел на старое место – и двадцать – тридцать минут, потраченные там, за дверью, на обсуждение вопроса, выдвинутого Богдановым, показались ему вечностью.
– Вот теперь вам надо идти, – сказала под конец женщина. – Последний вопрос ваш, – и ласково посмотрела на Кирилла.
Кирилл ждал, что, как только он откроет дверь, на него немедленно же обратят внимание. Но он вошел, и никто даже не посмотрел на него, и Кирилл, осторожно присев на первый попавшийся стул, глянул во все стороны.
В светлом зале, за длинным столом, покрытым красной материей, – углы у материи были чуть-чуть пообтерты, – сидели люди. Люди сидели вдоль стен, за спиной председательствующего. Их было много, и были тут всякие, известные стране и неизвестные. Известные стране как-то выделялись. Так по крайней мере показалось Кириллу. Он не догадывался, что выделяются эти люди в зале только потому, что он знал их – одних по портретам, других по встречам на фронте, третьих вообще по случайным встречам. Но ему казалось, что они выделяются независимо от этого.
Вон сидит в углу Серго Орджоникидзе. У него очень большая голова, спина широкая, а лицо такое доброе, что совсем не вяжется с фронтовыми поступками Серго: как это такой человек и с таким добрым лицом мог вести красные части в бой и так жестоко расправляться с врагами. А вон и нарком просвещения Луначарский. Он и минуты не сидит без дела: то читает какие-то бумаги, то с кем-либо перешептывается, поправляя на носу весьма старомодное пенсне. Он чуточку обрюзг, этот человек – «блестящий оратор, универсал в науке, но с весьма путаной головой», – как о нем говорил Богданов. Но он чем-то похож на Богданова: так же просто держит себя, какая-то небрежность в костюме, и оба они походят на старых сельских учителей. Вот он, Луначарский, поднялся и, несмотря на свою грузную комплекцию, быстро пошел к двери, а встретив там Михаила Ивановича Калинина, скрылся с ним в другой комнате, затем через какую-то минуту вернулся, сел на свое прежнее место, снова углубляясь в бумаги. Были тут и те, которые потом сошли со сцены, унося с собой проклятие народа, но Кирилл теперь не мог этого предвидеть и смотрел на них так же, разиня рот. Вон, например, стоит и что-то жует Жарков. Он всегда на заседаниях стоит и что-то жует, пренебрежительно поглядывая куда-то в сторону. Он когда-то был в Широком Буераке, проводил выборы в сельсоветы – это хорошо помнит Кирилл. Но тогда Кирилл еще не знал, что Жарков в первые дни октябрьского переворота работал в Петрограде, ставил свою подпись рядом с подписями больших и честных людей, поэтому слава и о нем катилась по стране. Славу эту он и потом долго нес на своих плечах. Но на последнем съезде партии он выступил со своей экономической программой. Программа, или, вернее, платформа, его была весьма путаная, а как впоследствии разобрались, – весьма глупая и политически вредная, подсказанная ему кем-то другим. С тех пор его перестали считать героем. Но он сам считал себя таковым и гордо держал голову в надежде, что о нем «спохватятся». Этого желал ему, по своей наивности и душевной доброте, и Кирилл, тем более что Жарков работал в качестве секретаря крайкома в том же крае, где и Кирилл, и теперь был вызван в Москву в связи с докладом Богданова.
Заседание вел Сивашев.
На последнем партийном съезде его выбрали членом ЦК, а затем, совсем неожиданно для него, одним из секретарей ЦК. Сивашев, как он потом рассказывал, долго робел от столь почетного и ответственного звания: он неопытен, «университет свой» он прошел на заводе, ему уж не так-то мало лет, чтобы переучиваться. Но однажды к нему подошел товарищ Серго Орджоникидзе и, тихо, смеясь в себя, как это он делал всегда, когда видел перед собой человека ценного, нужного партии, сказал:
– Ничего. Поддержим. Учись только.
Кирилл года полтора или два не видел Сивашева, с того самого дня, как они вместе приезжали на «Бруски» и вместе кололи лед во время зимнего паводка. В те дни Сивашев был всегда весел. Сейчас он стал какой-то суровый, а под глазами у него появились пухлые мешки – это, видимо, от бессонных ночей.
«Значит, нажимает на науку», – подумал Кирилл, пристально всматриваясь в Сивашева.
Но вот Сивашев оторвал глаза от бумаг, поднял голову, улыбнулся, показывая ряд крупных белых зубов, и стал жизнерадостным и даже озорным.
– А-а-а. «Бруски», – произнес он, увидав Кирилла.
И все повернулись к Кириллу, и по залу пошло это слово:
– «Бруски».
– «Бруски».
– «Бруски».
«Ага. Нас знают, знают. Все знают, – мелькнуло у Кирилла, и вдруг, он даже сам не знает почему, у него неожиданно выпал из головы тот разукрашенный, размалеванный Кирилл Ждаркин, которого он, настоящий Кирилл, решил защищать, и во что бы то ни стало. – Скажу просто, я виноват. Чего уж там», – решил Кирилл и посмотрел перед собой, видя только лохматую голову Лемма.
– Итак, товарищи, – ударяя на «о», громогласно возвестил Сивашев. – Обвиняемые все налицо. Кто хочет высказаться?
У Кирилла неожиданно онемели ноги, стали будто чурбаки, а сам он, бледнея, задышал громко, подыскивая первые слова, которые ему надо будет сейчас же произнести, но слова попадались какие-то избитые, лживые, и это еще больше расстроило его.
«А где же Богданов? Богданов где? – тревожно подумал он, отыскивая в зале Богданова. – Неужели он меня одного бросил? Ага! Вон он», – и, увидав, что Богданов стоит за спиной Сивашева, крепко зажмурился.
– Я бы хотел сказать, – неожиданно тихо и даже шепелявя, произнес Лемм, вскинув руку, как это делают ученики в классе.
– Чего тихо? – повернувшись к нему, спросил Сивашев и намеренно громко засмеялся, показывая этим, что он почему-то недолюбливает Лемма – этого вихрастого седенького человека.
– Я хочу сказать, – голос у Лемма зазвенел, как у юноши. – Я хотел бы сказать, что в столь ответственный момент, когда деревня пробудилась от векового сна (Кирилл увидел, как при этом Сивашев и особенно Серго Орджоникидзе поморщились), когда деревня пробудилась от векового сна, – подчеркнул Лемм, – Кирилл Ждаркин очертя голову кинулся в попойку, втянул в это похабное дело свое село, ряд сел… десятки сел… я бы сказал.
Сивашев крякнул.
– Эка. Неужели Кирилл Ждаркин обладает такой силой, что, мог споить десятки сел? – У Сивашева под глазами снова набухли крупные мешки и лицо стало суровое. – Я молодой тут работник-то, – нажимая на «о», произнес он и повел рукой на Лемма. – А вот Лемм. Он давнишний. И экую чепуху городит. Десятки сел споил Кирилл Ждаркин. Да знаю я Кирилла Ждаркина. Давно знаю. Кроме чаю, ничего не употребляет. А тут у ёво, – он еще никак не мог привыкнуть вместо «у ёво» говорить «у него». – А тут у ёво что-то сорвалось. Значит, подумать нам надо. Не то бумажки победят разум. Их вон сколько, бумажек-то, – и большим пальцем провел по огромной стопе бумаг, на обложке которой было написано: «Дело Кирилла Ксенофонтовича Ждаркина», затем прошелся, огромный, сильный, вихляя крупными ногами, и задержался перед Серго. – Мне вот товарищ Сталин случай один рассказал. Года полтора тому назад ему одна крестьянка из Поволжья прислала письмо, жалуясь, что ее в колхоз не принимают. Ну, товарищ Сталин запросил властей – что и как? Ответили большущим постановлением – и то и се, а под конец пишут: эта, слышь, крестьянка, когда шло первое собрание о колхозе, вышла наперед, заголила подол да к президиуму с такими словами: «Вот на ваш колхоз».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31