«За гнилой сучок ухватился… сорвался, дурак».
«А теперь? Что ж, теперь – нам петля или им петля», – решил он и выпрямился.
– Пока, – Борисов протянул руку. – Старая агрономия умерла, да здравствует старая агрономия!
– Всякий воробей по-своему чирикает, – заметил Плакущев, когда Борисов скрылся в конторе опытной станции. – Руку стал подавать, заноза! А бывало, все в перчатках ходил. Деньги и те через бумажку принимал: брезговал, заразы боялся, сволота поганая.
– Всяко бывает, всяко, – согласился Кульков и заюлил перед Плакущевым.
«Да и ты всю революцию на тормозах скачешь», – подумал о Плакущеве Илья Гурьянов.
Такое мимолетное совещание было несколько дней тому назад, а сегодня Плакущев, побывав в ряде сел, лесными тропами, через болота, иногда утопая по колено в тине, снова пробрался в Полдомасово и задержалвя на участке Кулькова Ивана – брата Кулькова Петра.
Иван Кульков прожил в отшибе от села на участке около пятнадцати лет, редко появлялся на людях, мало говорил, весь оброс волосами и, широкоплечий, с кривыми ногами, напоминал бурого медведя: когда он поднимался и начинал ходить по избе, то под ним трещали половицы; а ступал он на пятки, выворачивая кривые, сильные ноги, – и всем своим видом: нечесаными волосами, неуклюжестью, как и резким надрывистым басом, приводил Плакущева в трепет.
– Мне кака-никака власть – власть, – гремел он, – только землю от меня не отпущай. Я за землю не знай чего… глотку перехвачу! Вот! Волк я. А меня – в колкоз. Руки там подняли. Бритов баил, руки подняли и, стало быть, мою кобылу свели. Я не подымал. Живу вот и живу. А кобылу отдай.
«Экая несуразица выросла!» – дивился Плакущев, осматривая Ивана, стараясь хоть чуточку растолковать ему ту линию, какую надобно вести, и сравнивал его с младшим братом, "Петром Кульковым. Петр весь подобранный, аккуратный, мягкий, вежливый, и не напрасно его в шутку зовут «Петей Сладчайшим», а этот – весь из земли.
– Силой-то теперь, Иваша, ничего не возьмешь, – говорил он, глядя в голубые, удивительно свежие, детские глаза Ивана. – Силой-то теперь ничего не возьмешь, – и терялся, не находя подходящего слова, которым можно было бы вразумить Ивана.
– Силай? Эка! Силай! – Иван замотал большой головой. – Силай! Намеднись вот случай выпал – сын Петьки, Панкратка… Он ведь, Петька, хоть и в колкоз пошел, да ведь это он все хитрит… а так мы вместе. Намеднись Панкратка заноровился: «Слышь, не хочу жилы тянуть». Бунт настоящий. А я вон взял оглоблю, взгрел его по спине раз пяток. А ты – «силой ничего не возьмешь». А вон – пашет, гляди, – он показал в окно.
Недалеко от избы по полю ходили запряженные в двухлемешные плуги «Сакк» три тройки лошадей. Первую тройку вел Панкрат, и по тому, как он шагал – сутулый, сосредоточенный, – было видно: он затаил в себе злобу, как таят ее обиженные дети. Следом за ним вели лошадей бабы – жена Панкрата, тощая, измызганная, и вдова-молодайка, дочь Ивана. Носились слухи: Иван придушил мужа своей дочери. Года два тому назад зять Сергей, взятый когда-то во двор Кульковых, решил выделиться. Иван долго тянул, потом договорился, вместе с Сергеем поехали в волость подписывать раздельный акт… и тут по дороге пропал Сергей. Было это в весенний разлив, и шел слух, что Иван придушил зятя и бросил в бурную муть реки.
Вспомнив это, Плакущев пристально посмотрел на Ивана и удивился его огромным ладоням. Они лежали на коленях, обхватывая их узловатыми длинными пальцами, и были настолько велики и тяжелы, что казалось – кто-то ладони Ивану приставил нарочно.
«Этими лапами и задавить человека может», – подумал Плакущев и отвернулся к окну.
За окном, во дворе, возилась вся семья Кульковых, выгружали из зимних ям картофель, пололи грядки на огороде и делали все натужно, сумрачно – без радости.
– Да у нас свой колкоз, – с восхищением, свистя, заговорил Иван. – Двадцать восемь своих. А Бритов – «в колкоз»! Не пойду. «Уведем, слышь, коней». Уводи. Колом вон по башке.
– Ругаетесь? – спросил Плакущев, чувствуя в себе все ту же щемящую неясную тоску.
– Ругаться стали. Это так… Внутри у себя ругаться стали. А что? Целковый жалко на сторону пустить. Да и Петька говорит: принять ежели кого со стороны, могут прикрыть за наем чужого труда. Племяшей собрали, сирот. У них отцы-матери в голодный год на могилки отправились. Ну, чай, крест носим! – загремел Иван, тараща глаза. – Вот: из жалости держим. Да все нехватка рук. Вот беда-дела.
– А народ у вас тощой, – заметил Плакущев, отыскивая причину щемящей тоски.
– Тощеватый. Покою нет… Лошадь и та край знает. А у нас – лето в поле, а зимой делов по уши, да еще… – Иван намекнул на то, что Петр зимой отправляется с сыновьями на Северный Кавказ, закупает там волов на мясо, гонит их в Москву, сдает часть кооперации, а большую – перекупщикам. – А теперича, – зашептал он, – Петька такое дело придумал: лошадей бьет не есть числа, в Москву мясо везет, а оттуда хлебец печеный гонит вагонами в те места, где нужда в нем. И как только ухитряется! Пролаза, каках свет мало видел.
– Ты об этом помалкивай, пожалуйста, – Плакущев даже перепугался такой откровенности Ивана.
– Да ведь я только тебе. И большую деньгу на днях Петька приволок – червонцев мешок. У меня аж охота к ним пропала: много больно. Рупь я вон вижу – ценю, червонец ценю, а ежели мешок их, так у меня внутри бумажки, мол. И ты, чай, поди, мешок загреб? Нет? – спросил он, заметив, как Плакущев сердито замотал головой… – Ну-у? А я ведь думал, он с тобой вместе. Я ведь дурак дураком в таких делах… А вот и курица. Дорогие нонче куры, – добавил он, глядя, как старуха вынула из печки курицу и поставила на стол. – Садись, гость дорогой, – пригласил Иван и, разорвав несгибающимися пальцами за ножки курицу, будто воробья, положил ее перед Плакущевым. – Ешь. Петьку жду. Телеграм прислал со станции – выехал. И за это я его ругаю: денег ведь телеграм стоит. Целковых полтора, поди! – гаркнул он, и Плакущев снова Дрогнул.
– Ну и голова же ты! – засмеялся он, чтобы скрыть свой страх перед Иваном, перед его огромными ладонями, перед его басом и перед удивительно детскими голубыми глазами в зарослях волос, перед всем им – нечесаным, покрытым землей! – Ешь. Чего на меня глядишь? Чай, я не невеста! Ешь, – и подвинул курицу.
– Это тебе. Нам курицу не полагается: свои увидят, тогда пропадай. Мы мясо…
– Да что ты? – удивился Плакущев. – Неужто уж хозяину и нельзя послаще поесть?
– Мы мясо, – продолжал Иван, – в большой праздник едим… да и то я всегда норовлю коровью голову купить: она сходнее… А вот и наша агитаторка явилась. – Он поднялся навстречу жене Петра. – Петька где? Приехал аль что?
Тонкая, сухая, с перетянутой талией, как оса, Пелагея, жена Петра, присела на лавку и, ни к кому не обращаясь, возбужденно проговорила:
– А на селе чего делается!
– Что так? – Плакущев вытер губы и, не в силах сдержать дрожь, крепко вцепился руками в крышку стола, посмотрел в упор на Пелагею, – она напомнила ему монашку из монастыря Лаврентия на реке Иргизе, куда в былые годы он заезжал для «отдыха души». Там встречались вот такие тонкие, изворотливые, злые в постели. – Что так? – переспросил он, отрывая глаза от густых вздрагивающих ресниц Пелагеи.
– Бабы развоевались – удержу нет: Бритов коров на мясо забрал.
– Тебе в мир надо идти… в мир, – Плакущев повернулся к Ивану. – В миру ум свой показать, в миру. Понимаешь? Вот за мной и за ней иди. – Он дотронулся до плеча Пелагеи и оторвал руку, точно обжегшись. – В миру, – и, отодвинув от себя начатую курицу, вышел из избы, чувствуя в себе все ту же тоску.
Тут, на воле, перед ним ярко всплыло прошлое: Волга, купеческие пароходы, монастырь на реке Иргизе, енотовая шуба, рысаки, и вот он сам шагает по улице Широкого Буерака – он, Илья Максимович Плакущев, старшина.
– Да… в мир надо идти… в мир всех звать, доколь сил хватит, – прошептал он, направляясь в Полдомасово. «Коль щенок кидается на мать свою – грызет его мать; коль сын поднялся на отца – уничтожай сына, чтобы содому-гомору не было. Тот, кто вертеп на земле создает, ему пощады нету». И никогда Плакущев с такой злобой не думал о Кирилле Ждаркине, как вот теперь – в минуты щемящей тоски.
3
В Алае в райкоме партии о событиях в Полдомасове знали не больше того, что уже знал Кирилл Ждаркин. В райкоме он застал Шилова и нескольких членов партии – растерянных, сумрачных. Шилов сидел на. своем обычном месте – за столом у окна, – смотрел на базарную площадь, на буреющую лужайку и шептал, как старичок, отживший свой век.
– Ты чего колдуешь? Эй, властитель!
– Да ведь смотри, что творится, – Шилов встрепенулся, поворачиваясь к Кириллу. – А в Никольском, говорят, секретаря комсомола убили, в Городне милиционера живьем в землю закопали.
Лицо Шилова одрябло – щеки повисли, нос вспух, стал похож на лежалую репу, а глаза ввалились, ушли под лохматые брови.
«Старость, что ль, его одолевает?» – с неприязнью подумал Кирилл.
– Экий ты! Говорят, а ты и уши развесил. Надо проверить.
– Тебе шутка, тебе шутка: твое дело – знай паши, – перебил его Шилов и заерзал на стуле. – А мне хвост из края наломают: не было еще в моем районе, чтоб мужик с дубьем поднимался. Не было! – Он решительно рубнул рукой. – Да и планы. Все планы к чертям полетят.
Сказав это, он болезненно улыбнулся, понимая, что говорит чушь и тревожит его совсем другое. Он только три дня тому назад послал докладную з-аписку в крайком, уверяя: «В районе все идет благополучно, колхозная волна перехлестнула все проценты, массы заражены энтузиазмом, мы на всех парах катим к социализму», – такую приписку он сделал в конце доклада, а теперь – на-ка вот тебе: в Полдомасове поднялись мужики, в Коло-яре бабы развели лошадей из таборов… В Городне, в Никольском!.. И в самом деле, разве мог Шилов предугадать, разве есть на свете человек, который не прикрасил бы? «Проценты, на всех парах! Энтузиазм! – глядя в окно, издевался он над собой и вздыхал: – Толкнул же меня леший сделать эту приписку… сердце чуяло – не надо…,»
– Экая у тебя печаль… экая, – догадавшись о страданиях Шилова, усмехаясь, погоревал Кирилл и предложил держать наготове всех членов партии, комсомольцев, актив, а сам отдал распоряжение оторвать от каждой бригады по два трактора и во главе с Захаром Катаевым послать их на помощь тем, кто уже работал на полдомасовских полях.
– Хорошо… Гожа! – согласился Захар, скрывая от Кирилла, что хотя его и радует такое доверие, но в то же время он побаивается гнилого угла, как он назвал Полдомасово. Он знал, что там столкнется с матерыми староверами, кротами-отрубщиками, с бывшими торгашами-аршинниками, обошедшими всю старую Русь с узелками за плечами. – Хорошо! Гожа! Раз надо – значит, надо, – согласился он. И в ночь перелесками, лесными дорогами, кратчайшим путем повел тракторы, назначив старшим бригадиром Феню Панову. Наутро, когда полдомасовцы еще спали, тракторы уже работали на полях, а Захар, сев в машину, разъезжал по таборам, расставляя трактористов-комсомольцев.
Кирилл в эту ночь по прямому проводу связался с Богдановым, передал ему смутные сведения, рекомендовав остаться на болоте, и даже пошутил: «Посиди в камышах… только мою утку не трогай», – сам же из директора МТС превратился в военкома. Призвав к себе Епиху Чанцева и Шлёнку, он расспросил их о Полдомасове, затем Епиху и Анчурку Кудеярову отправил в полдомасовские края, предложив Анчурке посадить Епиху в коляску, возить по улицам и под видом нищих выведать все, что творится на селе.
Но наутро Шлёнка привел к нему десятка полтора стариков, старух, обряженных в лохмотья, с сумками за плечами. Они хлынули со стороны Полдомасова и, проповедуя Христа, разносили тревожные вести о том, что в долину Паника, в верховьях реки Алая, на аэроплане спустился знатный человек из-за границы. Он зовет всех измаянных в долину – там будет оделять землей и счастьем.
«Люди там, стало быть, бывалые», – решил Кирилл и с этой минуты замкнулся, не доверяя своего основного плана даже Шлёнке.
– Садись, – сказал он Шилову, ведя его за рукав к автомобилю.
– Ты куда меня? Я ведь все-таки секретарь райкома, а ты член ВКП(б).
– И еще член ЦИКа, – пошутил Кирилл.
– А у тебя, между прочим, пушка есть? – спросил Шилов и осмотрел свой наган.
Тревога росла и у Кирилла. Он только старался скрыть ее. Проезжая улицей Алая, он заметил: у дворов как-то по-особенному толпятся мужики. Конечно, среди них уже есть представители Полдомасова. И если движение не удастся перехватить, то они двинутся за полдомасовцами, – тогда волна перехлестнется на другие села, тогда сорвется уборочная кампания…
– Галки полетели! – крикнул кто-то из толпы, когда машина сделала крутой поворот и выскочила из села.
– Не народ, а жуть! – заметил Шилов. – Слыхал, злоба какая? У нас в селе нахал на нахале.
Они долго молчали.
«Опять срыв… так каждое лето», – Кирилл злился, глядя на разбросанные в редкой ржице, почерневшие от дождей кучки прошлогоднего иевымолоченного хлеба.
– А ведь тут хлеб будет, – вдруг прервал молчание Шилов. – Право же слово! Смотри, рожь какая поперла.
– Еще бы не быть: вагоны хлеба оставили. Чье это поле?
– Полдомасовское тут вклинивается в колоярское.
– Это нам надо на носу зарубить, – резко бросил Кирилл и снова посмотрел на почерневшие кучки хлеба, памятники прошлогодней уборки, и перед ним ярко всплыли дикие лошади.
Они появились неожиданно и неизвестно откуда – пегие, буланые, гнедые – целый табун. Их видели то на болоте «Брусничный мох», то они спускались на водопой к Волге, то мчались, взвихривая пыль, полями, наскакивая на домашних лошадей, уводя их с собой, а иногда прорывались километров за шестьдесят под Илим-городом, вытаптывая овсы и люцерну.
Вначале говорили, что это собрались лошади тех, кто погиб во время бурана. В эту зиму буран действительно свирепствовал несколько дней. Но потом, когда заметили, что лошади при виде человека всхрапывают и, прядая ушами, несутся сломя голову прочь, прячась среди болот, – решили: лошади дикие.
– Дичь прет. Персия! – кричал на базаре Маркел Быков. – Скоро и народ в дикаря превратится: без штанов уже ходим.
Слова Маркела Быкова легли на взмятую мужицкую почву, всколыхнули жителей, и только тут Шилов догадался послать людей на разведку.
– Да это же наши лошади, товарищи. Какие там дикие! Сами вы дикие, – мягко смеялся Петр Кульков, заделавшись председателем полдомасовекого колхоза «Красная поляна». – До организации колхоза у нас было четыреста восемьдесят шесть лошадей… Подсчитали, решили лишних свести на базар, а сотенку пустить на волю, пускай отгуляются… А вы скажите – дива какая: то пятьсот не убирались, а теперь сотня лишних оказалось, да сотни две продали. Умницы у нас в центре сидят: предсказали, какая выгода от колхоза, ежели просто сложить все крестьянское добро в кучу.
– Да ведь посевы жрут. Ты их загони, а то ноги переломаем, – начал со всех концов получать предупреждения Кульков.
– Вот еще наказание! Ладно. Загоним.
Так по полям, болотам скакали верховые за дикими конями. Раз удалось их загнать. Лошади стали задами в ряд, навалились на изгородь, изгородь с треском полетела во все стороны, а лошади снова кинулись на болота, наводя панику на окрестных жителей.
И все это сделал Кульков…
…У Петра Кулькова, между прочим, две жены. Одна – Настасья, толстая, неповоротливая; вторая – Пелагея, тонкая, шустрая, как оса. Первую он приобрел, будучи еще лесничим, на второй женился совсем недавно, после неожиданной кончины Кузьмы Наждакова. Кузьма замерз в зимний буран, возвращаясь с Петром Кульковым из Широкого Буерака, где они в течение недели гуляли, разъезжая по кумовьям. Он замерз, оставя Пелагее крепкое хозяйство, чистокровного быка Буяна и полсотни овец шлёнской породы. Пелагея у Кулькова объявилась в те дни, когда он выступил ярым защитником колхозов и приобрел от некоторых работников района славу «активиста, истинного советского работника».
– Как же это ты? – спрашивал, удивляясь, Шилов. – Две жены имеешь? И не царапаются?
– Нет. Я над ними долго подготовку вел исподтишка. Говорю: почему петух много кур имеет и куры не ругаются? Ведь не сотворил же господь наш бог так, чтоб на каждого петуха курица? Грех, так и овце грех и курице грех – тварь она господняя.
– Хи-хи-хи! – закатывается Шилов. – А ты… А ты, ангелочек, говорят, с родной дочерью живешь? Правда – нет ли?
– Это, конечно, ябеда. Но мысль я такую развивал. Вот, допустим, у вас есть свой сад. Кто первое яблочко с яблони кушает? Посторонний человек или хозяин? Я так думаю: хозяин. А дочь? Ты ее кормил, поил, ухаживал за ней почище, чем за яблоней. А яблочко созрело – посторонний человек его кушает. Нет, по всем законам природы тебе первое яблочко.
– Ха-ха-ха! – заливался Шилов. – Ну… и пошляк же ты!.. Образцовый пошляк!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
«А теперь? Что ж, теперь – нам петля или им петля», – решил он и выпрямился.
– Пока, – Борисов протянул руку. – Старая агрономия умерла, да здравствует старая агрономия!
– Всякий воробей по-своему чирикает, – заметил Плакущев, когда Борисов скрылся в конторе опытной станции. – Руку стал подавать, заноза! А бывало, все в перчатках ходил. Деньги и те через бумажку принимал: брезговал, заразы боялся, сволота поганая.
– Всяко бывает, всяко, – согласился Кульков и заюлил перед Плакущевым.
«Да и ты всю революцию на тормозах скачешь», – подумал о Плакущеве Илья Гурьянов.
Такое мимолетное совещание было несколько дней тому назад, а сегодня Плакущев, побывав в ряде сел, лесными тропами, через болота, иногда утопая по колено в тине, снова пробрался в Полдомасово и задержалвя на участке Кулькова Ивана – брата Кулькова Петра.
Иван Кульков прожил в отшибе от села на участке около пятнадцати лет, редко появлялся на людях, мало говорил, весь оброс волосами и, широкоплечий, с кривыми ногами, напоминал бурого медведя: когда он поднимался и начинал ходить по избе, то под ним трещали половицы; а ступал он на пятки, выворачивая кривые, сильные ноги, – и всем своим видом: нечесаными волосами, неуклюжестью, как и резким надрывистым басом, приводил Плакущева в трепет.
– Мне кака-никака власть – власть, – гремел он, – только землю от меня не отпущай. Я за землю не знай чего… глотку перехвачу! Вот! Волк я. А меня – в колкоз. Руки там подняли. Бритов баил, руки подняли и, стало быть, мою кобылу свели. Я не подымал. Живу вот и живу. А кобылу отдай.
«Экая несуразица выросла!» – дивился Плакущев, осматривая Ивана, стараясь хоть чуточку растолковать ему ту линию, какую надобно вести, и сравнивал его с младшим братом, "Петром Кульковым. Петр весь подобранный, аккуратный, мягкий, вежливый, и не напрасно его в шутку зовут «Петей Сладчайшим», а этот – весь из земли.
– Силой-то теперь, Иваша, ничего не возьмешь, – говорил он, глядя в голубые, удивительно свежие, детские глаза Ивана. – Силой-то теперь ничего не возьмешь, – и терялся, не находя подходящего слова, которым можно было бы вразумить Ивана.
– Силай? Эка! Силай! – Иван замотал большой головой. – Силай! Намеднись вот случай выпал – сын Петьки, Панкратка… Он ведь, Петька, хоть и в колкоз пошел, да ведь это он все хитрит… а так мы вместе. Намеднись Панкратка заноровился: «Слышь, не хочу жилы тянуть». Бунт настоящий. А я вон взял оглоблю, взгрел его по спине раз пяток. А ты – «силой ничего не возьмешь». А вон – пашет, гляди, – он показал в окно.
Недалеко от избы по полю ходили запряженные в двухлемешные плуги «Сакк» три тройки лошадей. Первую тройку вел Панкрат, и по тому, как он шагал – сутулый, сосредоточенный, – было видно: он затаил в себе злобу, как таят ее обиженные дети. Следом за ним вели лошадей бабы – жена Панкрата, тощая, измызганная, и вдова-молодайка, дочь Ивана. Носились слухи: Иван придушил мужа своей дочери. Года два тому назад зять Сергей, взятый когда-то во двор Кульковых, решил выделиться. Иван долго тянул, потом договорился, вместе с Сергеем поехали в волость подписывать раздельный акт… и тут по дороге пропал Сергей. Было это в весенний разлив, и шел слух, что Иван придушил зятя и бросил в бурную муть реки.
Вспомнив это, Плакущев пристально посмотрел на Ивана и удивился его огромным ладоням. Они лежали на коленях, обхватывая их узловатыми длинными пальцами, и были настолько велики и тяжелы, что казалось – кто-то ладони Ивану приставил нарочно.
«Этими лапами и задавить человека может», – подумал Плакущев и отвернулся к окну.
За окном, во дворе, возилась вся семья Кульковых, выгружали из зимних ям картофель, пололи грядки на огороде и делали все натужно, сумрачно – без радости.
– Да у нас свой колкоз, – с восхищением, свистя, заговорил Иван. – Двадцать восемь своих. А Бритов – «в колкоз»! Не пойду. «Уведем, слышь, коней». Уводи. Колом вон по башке.
– Ругаетесь? – спросил Плакущев, чувствуя в себе все ту же щемящую неясную тоску.
– Ругаться стали. Это так… Внутри у себя ругаться стали. А что? Целковый жалко на сторону пустить. Да и Петька говорит: принять ежели кого со стороны, могут прикрыть за наем чужого труда. Племяшей собрали, сирот. У них отцы-матери в голодный год на могилки отправились. Ну, чай, крест носим! – загремел Иван, тараща глаза. – Вот: из жалости держим. Да все нехватка рук. Вот беда-дела.
– А народ у вас тощой, – заметил Плакущев, отыскивая причину щемящей тоски.
– Тощеватый. Покою нет… Лошадь и та край знает. А у нас – лето в поле, а зимой делов по уши, да еще… – Иван намекнул на то, что Петр зимой отправляется с сыновьями на Северный Кавказ, закупает там волов на мясо, гонит их в Москву, сдает часть кооперации, а большую – перекупщикам. – А теперича, – зашептал он, – Петька такое дело придумал: лошадей бьет не есть числа, в Москву мясо везет, а оттуда хлебец печеный гонит вагонами в те места, где нужда в нем. И как только ухитряется! Пролаза, каках свет мало видел.
– Ты об этом помалкивай, пожалуйста, – Плакущев даже перепугался такой откровенности Ивана.
– Да ведь я только тебе. И большую деньгу на днях Петька приволок – червонцев мешок. У меня аж охота к ним пропала: много больно. Рупь я вон вижу – ценю, червонец ценю, а ежели мешок их, так у меня внутри бумажки, мол. И ты, чай, поди, мешок загреб? Нет? – спросил он, заметив, как Плакущев сердито замотал головой… – Ну-у? А я ведь думал, он с тобой вместе. Я ведь дурак дураком в таких делах… А вот и курица. Дорогие нонче куры, – добавил он, глядя, как старуха вынула из печки курицу и поставила на стол. – Садись, гость дорогой, – пригласил Иван и, разорвав несгибающимися пальцами за ножки курицу, будто воробья, положил ее перед Плакущевым. – Ешь. Петьку жду. Телеграм прислал со станции – выехал. И за это я его ругаю: денег ведь телеграм стоит. Целковых полтора, поди! – гаркнул он, и Плакущев снова Дрогнул.
– Ну и голова же ты! – засмеялся он, чтобы скрыть свой страх перед Иваном, перед его огромными ладонями, перед его басом и перед удивительно детскими голубыми глазами в зарослях волос, перед всем им – нечесаным, покрытым землей! – Ешь. Чего на меня глядишь? Чай, я не невеста! Ешь, – и подвинул курицу.
– Это тебе. Нам курицу не полагается: свои увидят, тогда пропадай. Мы мясо…
– Да что ты? – удивился Плакущев. – Неужто уж хозяину и нельзя послаще поесть?
– Мы мясо, – продолжал Иван, – в большой праздник едим… да и то я всегда норовлю коровью голову купить: она сходнее… А вот и наша агитаторка явилась. – Он поднялся навстречу жене Петра. – Петька где? Приехал аль что?
Тонкая, сухая, с перетянутой талией, как оса, Пелагея, жена Петра, присела на лавку и, ни к кому не обращаясь, возбужденно проговорила:
– А на селе чего делается!
– Что так? – Плакущев вытер губы и, не в силах сдержать дрожь, крепко вцепился руками в крышку стола, посмотрел в упор на Пелагею, – она напомнила ему монашку из монастыря Лаврентия на реке Иргизе, куда в былые годы он заезжал для «отдыха души». Там встречались вот такие тонкие, изворотливые, злые в постели. – Что так? – переспросил он, отрывая глаза от густых вздрагивающих ресниц Пелагеи.
– Бабы развоевались – удержу нет: Бритов коров на мясо забрал.
– Тебе в мир надо идти… в мир, – Плакущев повернулся к Ивану. – В миру ум свой показать, в миру. Понимаешь? Вот за мной и за ней иди. – Он дотронулся до плеча Пелагеи и оторвал руку, точно обжегшись. – В миру, – и, отодвинув от себя начатую курицу, вышел из избы, чувствуя в себе все ту же тоску.
Тут, на воле, перед ним ярко всплыло прошлое: Волга, купеческие пароходы, монастырь на реке Иргизе, енотовая шуба, рысаки, и вот он сам шагает по улице Широкого Буерака – он, Илья Максимович Плакущев, старшина.
– Да… в мир надо идти… в мир всех звать, доколь сил хватит, – прошептал он, направляясь в Полдомасово. «Коль щенок кидается на мать свою – грызет его мать; коль сын поднялся на отца – уничтожай сына, чтобы содому-гомору не было. Тот, кто вертеп на земле создает, ему пощады нету». И никогда Плакущев с такой злобой не думал о Кирилле Ждаркине, как вот теперь – в минуты щемящей тоски.
3
В Алае в райкоме партии о событиях в Полдомасове знали не больше того, что уже знал Кирилл Ждаркин. В райкоме он застал Шилова и нескольких членов партии – растерянных, сумрачных. Шилов сидел на. своем обычном месте – за столом у окна, – смотрел на базарную площадь, на буреющую лужайку и шептал, как старичок, отживший свой век.
– Ты чего колдуешь? Эй, властитель!
– Да ведь смотри, что творится, – Шилов встрепенулся, поворачиваясь к Кириллу. – А в Никольском, говорят, секретаря комсомола убили, в Городне милиционера живьем в землю закопали.
Лицо Шилова одрябло – щеки повисли, нос вспух, стал похож на лежалую репу, а глаза ввалились, ушли под лохматые брови.
«Старость, что ль, его одолевает?» – с неприязнью подумал Кирилл.
– Экий ты! Говорят, а ты и уши развесил. Надо проверить.
– Тебе шутка, тебе шутка: твое дело – знай паши, – перебил его Шилов и заерзал на стуле. – А мне хвост из края наломают: не было еще в моем районе, чтоб мужик с дубьем поднимался. Не было! – Он решительно рубнул рукой. – Да и планы. Все планы к чертям полетят.
Сказав это, он болезненно улыбнулся, понимая, что говорит чушь и тревожит его совсем другое. Он только три дня тому назад послал докладную з-аписку в крайком, уверяя: «В районе все идет благополучно, колхозная волна перехлестнула все проценты, массы заражены энтузиазмом, мы на всех парах катим к социализму», – такую приписку он сделал в конце доклада, а теперь – на-ка вот тебе: в Полдомасове поднялись мужики, в Коло-яре бабы развели лошадей из таборов… В Городне, в Никольском!.. И в самом деле, разве мог Шилов предугадать, разве есть на свете человек, который не прикрасил бы? «Проценты, на всех парах! Энтузиазм! – глядя в окно, издевался он над собой и вздыхал: – Толкнул же меня леший сделать эту приписку… сердце чуяло – не надо…,»
– Экая у тебя печаль… экая, – догадавшись о страданиях Шилова, усмехаясь, погоревал Кирилл и предложил держать наготове всех членов партии, комсомольцев, актив, а сам отдал распоряжение оторвать от каждой бригады по два трактора и во главе с Захаром Катаевым послать их на помощь тем, кто уже работал на полдомасовских полях.
– Хорошо… Гожа! – согласился Захар, скрывая от Кирилла, что хотя его и радует такое доверие, но в то же время он побаивается гнилого угла, как он назвал Полдомасово. Он знал, что там столкнется с матерыми староверами, кротами-отрубщиками, с бывшими торгашами-аршинниками, обошедшими всю старую Русь с узелками за плечами. – Хорошо! Гожа! Раз надо – значит, надо, – согласился он. И в ночь перелесками, лесными дорогами, кратчайшим путем повел тракторы, назначив старшим бригадиром Феню Панову. Наутро, когда полдомасовцы еще спали, тракторы уже работали на полях, а Захар, сев в машину, разъезжал по таборам, расставляя трактористов-комсомольцев.
Кирилл в эту ночь по прямому проводу связался с Богдановым, передал ему смутные сведения, рекомендовав остаться на болоте, и даже пошутил: «Посиди в камышах… только мою утку не трогай», – сам же из директора МТС превратился в военкома. Призвав к себе Епиху Чанцева и Шлёнку, он расспросил их о Полдомасове, затем Епиху и Анчурку Кудеярову отправил в полдомасовские края, предложив Анчурке посадить Епиху в коляску, возить по улицам и под видом нищих выведать все, что творится на селе.
Но наутро Шлёнка привел к нему десятка полтора стариков, старух, обряженных в лохмотья, с сумками за плечами. Они хлынули со стороны Полдомасова и, проповедуя Христа, разносили тревожные вести о том, что в долину Паника, в верховьях реки Алая, на аэроплане спустился знатный человек из-за границы. Он зовет всех измаянных в долину – там будет оделять землей и счастьем.
«Люди там, стало быть, бывалые», – решил Кирилл и с этой минуты замкнулся, не доверяя своего основного плана даже Шлёнке.
– Садись, – сказал он Шилову, ведя его за рукав к автомобилю.
– Ты куда меня? Я ведь все-таки секретарь райкома, а ты член ВКП(б).
– И еще член ЦИКа, – пошутил Кирилл.
– А у тебя, между прочим, пушка есть? – спросил Шилов и осмотрел свой наган.
Тревога росла и у Кирилла. Он только старался скрыть ее. Проезжая улицей Алая, он заметил: у дворов как-то по-особенному толпятся мужики. Конечно, среди них уже есть представители Полдомасова. И если движение не удастся перехватить, то они двинутся за полдомасовцами, – тогда волна перехлестнется на другие села, тогда сорвется уборочная кампания…
– Галки полетели! – крикнул кто-то из толпы, когда машина сделала крутой поворот и выскочила из села.
– Не народ, а жуть! – заметил Шилов. – Слыхал, злоба какая? У нас в селе нахал на нахале.
Они долго молчали.
«Опять срыв… так каждое лето», – Кирилл злился, глядя на разбросанные в редкой ржице, почерневшие от дождей кучки прошлогоднего иевымолоченного хлеба.
– А ведь тут хлеб будет, – вдруг прервал молчание Шилов. – Право же слово! Смотри, рожь какая поперла.
– Еще бы не быть: вагоны хлеба оставили. Чье это поле?
– Полдомасовское тут вклинивается в колоярское.
– Это нам надо на носу зарубить, – резко бросил Кирилл и снова посмотрел на почерневшие кучки хлеба, памятники прошлогодней уборки, и перед ним ярко всплыли дикие лошади.
Они появились неожиданно и неизвестно откуда – пегие, буланые, гнедые – целый табун. Их видели то на болоте «Брусничный мох», то они спускались на водопой к Волге, то мчались, взвихривая пыль, полями, наскакивая на домашних лошадей, уводя их с собой, а иногда прорывались километров за шестьдесят под Илим-городом, вытаптывая овсы и люцерну.
Вначале говорили, что это собрались лошади тех, кто погиб во время бурана. В эту зиму буран действительно свирепствовал несколько дней. Но потом, когда заметили, что лошади при виде человека всхрапывают и, прядая ушами, несутся сломя голову прочь, прячась среди болот, – решили: лошади дикие.
– Дичь прет. Персия! – кричал на базаре Маркел Быков. – Скоро и народ в дикаря превратится: без штанов уже ходим.
Слова Маркела Быкова легли на взмятую мужицкую почву, всколыхнули жителей, и только тут Шилов догадался послать людей на разведку.
– Да это же наши лошади, товарищи. Какие там дикие! Сами вы дикие, – мягко смеялся Петр Кульков, заделавшись председателем полдомасовекого колхоза «Красная поляна». – До организации колхоза у нас было четыреста восемьдесят шесть лошадей… Подсчитали, решили лишних свести на базар, а сотенку пустить на волю, пускай отгуляются… А вы скажите – дива какая: то пятьсот не убирались, а теперь сотня лишних оказалось, да сотни две продали. Умницы у нас в центре сидят: предсказали, какая выгода от колхоза, ежели просто сложить все крестьянское добро в кучу.
– Да ведь посевы жрут. Ты их загони, а то ноги переломаем, – начал со всех концов получать предупреждения Кульков.
– Вот еще наказание! Ладно. Загоним.
Так по полям, болотам скакали верховые за дикими конями. Раз удалось их загнать. Лошади стали задами в ряд, навалились на изгородь, изгородь с треском полетела во все стороны, а лошади снова кинулись на болота, наводя панику на окрестных жителей.
И все это сделал Кульков…
…У Петра Кулькова, между прочим, две жены. Одна – Настасья, толстая, неповоротливая; вторая – Пелагея, тонкая, шустрая, как оса. Первую он приобрел, будучи еще лесничим, на второй женился совсем недавно, после неожиданной кончины Кузьмы Наждакова. Кузьма замерз в зимний буран, возвращаясь с Петром Кульковым из Широкого Буерака, где они в течение недели гуляли, разъезжая по кумовьям. Он замерз, оставя Пелагее крепкое хозяйство, чистокровного быка Буяна и полсотни овец шлёнской породы. Пелагея у Кулькова объявилась в те дни, когда он выступил ярым защитником колхозов и приобрел от некоторых работников района славу «активиста, истинного советского работника».
– Как же это ты? – спрашивал, удивляясь, Шилов. – Две жены имеешь? И не царапаются?
– Нет. Я над ними долго подготовку вел исподтишка. Говорю: почему петух много кур имеет и куры не ругаются? Ведь не сотворил же господь наш бог так, чтоб на каждого петуха курица? Грех, так и овце грех и курице грех – тварь она господняя.
– Хи-хи-хи! – закатывается Шилов. – А ты… А ты, ангелочек, говорят, с родной дочерью живешь? Правда – нет ли?
– Это, конечно, ябеда. Но мысль я такую развивал. Вот, допустим, у вас есть свой сад. Кто первое яблочко с яблони кушает? Посторонний человек или хозяин? Я так думаю: хозяин. А дочь? Ты ее кормил, поил, ухаживал за ней почище, чем за яблоней. А яблочко созрело – посторонний человек его кушает. Нет, по всем законам природы тебе первое яблочко.
– Ха-ха-ха! – заливался Шилов. – Ну… и пошляк же ты!.. Образцовый пошляк!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31