Он с охотой согласился. Чай он пил в прикуску, любил его очень крепким и пил много, особенно, когда разговор был ему интересен. Но тут в моем рассказе я должен сделать маленькое отступление. У бабушки, как и у большинства пожилых людей был крепковат желудок. И она пила на ночь завар александрийского листа. Теперь его стали называть, кажется,"сена". И всегда на кухне стоял чайник с его заваркой. На вид это был очень крепко заваренный чай, а на вкус? Но о вкусах не спорят.
Разговор в тот день с бабушкой был, видимо, Ивану Михаловичу очень по душе и он пил, похваливая чай, стакан за стаканом. И выпил весь чайник. Когда Грызлов ушел, бабушка вдруг обнаружила, что она по ошибке наливала Ивану Михаиловичу вместо обычного чая завар александрийского листа. Чем окончилась эта история и как перенес пожилой человек такую порцию слабительного я, к сожалению, не знаю. Но отношения сохранились самые добрые.
В жизни я не раз убеждался, что среди простых русских людей нередко встречаются люди глубокой интеллигентности, со своей системой взглядов, выработанных долгим размышлением и природной мудростью. Таким был и мой старшина Елисеев, с которым я провел бок о бок несколько трудных фронтовых лет.
И еще один эпизод, повлиявший на мое отношение к проблеме интеллигенции.
Отец был исключен из состава сотрудников Московского университета сразу же после революции. Но все время мечтал и надеялся вернуться к преподавательской и научной деятельности. Однажды, по совету своих университетских учителей, он написал письмо Луначарскому с просьбой восстановить его в числе сотрудников университета на любых условиях. Тогда времена были иные чем теперь и несмотря на всю их суровость, члены правительства иногда отвечали на письма. Луначарский пригласил отца приехать к нему на дачу. День был воскресный и отец уехал на встречу окрыленный и полный надежд. Вернулся он поздно вечером, очень расстроенный и весь дрожал от обиды.
Как оказалось никакого серьезного разговора, на что надеялся мой отец, так и не состоялось. Собственно говоря, разговора и вообще на было. Отец даже ничего и не смог сказать Анатолию Васильевичу, которого все считали интеллигентнейшим человеком, чуть ли не совестью партии.
Луначарский принял отца в холле большой двухэтажной дачи и довольно долго заставил его там ожидать. Затем он спустился к нему в халате, который был едва застегнут. Держа в одной руке письмо, а другой придерживая полы халата и даже не предложив сесть, Анатолий Васильевич начал сразу говорить на повышенных тонах:"Как Вы можете мне писать такие письма. Неужели Вы и те, которые за Вас ходатайствуют не понимают, что вы здесь ни кому не нужны, что вам никто никогда не доверит обучать студентов. Скажите спасибо, за то, что партия вас пока терпит". И так далее и все в таком же духе.
Все надежды отца рухнули, причем, на всегда! А ему тогда еще не было и сорока. Он был сильный и энергичный человек. И его действительно самым большим желанием было служить России. Можно представить себе его состояние! И сцена возвращения отца у меня и сейчас перед глазами - отец весь поникший сидит в столовой на стуле. Дед стоит посреди комнаты. Отец говорил, что то в таком духе: "Он же министр, не может же министр не понимать, что России без грамотных людей не обойтись. Да и как он мог вести себя так, как барин с холопом? Ведь он же интеллигентный человек?" Дед подошел к отцу и положил ему руку на плечо: "Успокойся малыш - так дед всегда звал отца, какой он интеллигентный человек. Хам он. И все. Я тебе еще в 903-м году показывал его писания о Чехове, где он говорит о том, что Антон Павлович, что и умеет делать, так это пускать слюни по поводу судьбы трех сестер. Да может ли разве интеллигентный человек, да еще русский так не понимать Чехова? А кто Блока голодом сморил. Был самовлюбленным хамом , таким и остался. А ты... министр, интересы России..." И т.д. Гумилева еще вспомнил.
Финал разговора я тоже помню. "Ну будет ли когда нибудь в России интеллигентное правительство?" На этот вопрос-крик дед реагировал очень спокойно - "Не волнуйся будет! Будет! Только твои "интеллигенты" такое еще наворотить сумеют, что сам не обрадуешься!" - Я уже рассказывал о том, что главной бедой России дед считал февральскую революцию и тех интеллигентных людей, которые разрушили в России власть.
Вот так - будучи десятилетним мальчишкой я уже знал, что печник Иван Михаилович Грызлов интеллигентнейший человек, а Анатолий Васильевич Луначарский, хам и прохиндей, не имеющий никакого отношения к русской интеллигенции. С такими разноречивыми представлениями об интеллигенции я входил в жизнь. А в целом, как я сейчас понимаю, эти взгяды были правильными, или почти правильными. Я тогда уже четко понял, что не только и не столько образование, но и определенное нравственное начало должно быть заложено в человеке, для того, чтобы он имел право считаться интеллигентным. Но и этого мало: интеллигенту должны быть присущи определенные интересы, выходящие за пределы его профессии, его семьи, его повседневности.
ОСТАТКИ РАЗБИТОГО В ДРЕБЕЗГИ
Году в пятьдесят девятом мне довелось провести пару месяцев в Фонтенбло, в центре, который занимался проблемами управления техническими системами. Тогда Франция еще входила в военную организацию НАТО, которому и принадлежал этот центр. Никто, в том числе и я сам не понимали, почему меня туда не просто допустили, а даже и пригласили. И почему НАТО мне платило деньги. И неплохие! Я думаю, что всему вина - перебюрократизация, которая на деле означает "бардак". А его во Франции не меньше чем у нас. Вероятно и в НАТО тоже. Впрочем никаких секретов я там для себя не открыл, а уровень управленческой науки оказался существенно ниже чем у нас. И чем я ожидал. Да и использовать компьютеры, в то время мы умели получше чем французы. Впрочем, все, что там делалось, хотя и не было очень интересным, но подавалось, как самое, самое,.... Французы и вправду все умеют подавать. Нам бы так научиться как они, превращать рахитичных и плоскогрудых горожанок в принцесс, а перемороженную треску - в лабардан, о котором писалось еще во времена Петра Великого. Но мне грех было жаловаться на что либо, поскольку я оказался окруженным вниманием и заботой.
Никаких особо интересных дел, с научной точки зрения, там не было, хотя и встречался я со многими довольно известными людьми. В это время там был и американец Калман, человек примерно моего возраста, но к тому моменту он уже был сверхзнаменит, как автор "фильтра Калмана". Мне он показался человеком не очень образованным, во всяком случае по московским математическим меркам, надутым и с огромным самомнением - свойством весьма обычным для американцев. В общении он был не очень приятен и я старался его избегать.
И честно говоря, моя основная жизнь протекала вне центра, хотя я там бывал 5, а то и 6 дней в неделю, что впрочем не мешало мне наслаждаться давно забытым бездельем.
Устроен я был тоже очень неплохо. Поселили меня в Латинском квартале, кормили в Фонтенбло бесплатно, да еще давали в день 60 франков, что по тем временам позволяло жить весьма свободно. Для сравнения - месячное жалование полного профессора составляло тогда около 3000 франков, на которые надо было содержать дом, семью, (любовницу) и самому как то кормиться. Но самое глвное - мне дали машину! Им видите ли было дорого возить меня из Парижа в Фонтенбло: "не согласится ли господин профессор сам сидеть за рулем казенной машины. Мы, конечно, его можем устроить в гостиннице Фонтенбло. И тогда можно будет обойтись без машины. На Ваш выбор, господин профессор". Стоит ли говорить о том, какой выбор я сделал?
Машину, которую я получил и использовал без каких либо документов - Рено-5 или Рено-6 была довольно посредственная по европейским стандартам. Но по сравнению с моим задрипанным москвичем-406, полученная машина была совершенно раскошна. Когда я приезжал на работу, то отдавал ключи от машины некой даме и ее - не даму, а машину, чистили, заправляли и я не знал никаких забот.
В этих условиях заниматься фильтром Калмана или методами оптимального управления было, по меньшей мере, неразумно. Тем более, что Фонтенбло по дороге к замкам Луары и прочим достопримечательностям, которые каждый русский знает по романам Дюма.
Теперь, оглядываясь назад, я вижу, сколь правильно я тогда вел себя, тогда, тридцать с лишним лет тому назад, когда все наши действия были скованы веригами "кодекса коммунизма" и жесточайшей регламентацией. Никогда больше я не был за границей столь свободен и материально обеспечен, одновременно. И месяцы предоставленные мне судьбой я жил непохожестью чужой жизни. Я впитывал в себя эту "фантастическую непохожесть", старался многое понять и, как это, пришедшее мне понимание оказалось нужным в будущем! Как оно мне помогло в становлении собственного "Я".
По характеру своей деятельности мне приходилось иметь дело не только с математиками, но и инженерами-электронщиками. И среди них я встречал довольно много людей с русским фамилиями. Преимущественно, это были люди моего возраста или чуть по-старше, получившие образование уже во Франции и покинувшие родину в детском возрасте, но еще хорошо говорившие по-русски. Среди них были люди и постарше, отторгнутые Советами еще в средине 20-х годов.
Знакомства устанавливались непроизвольно, однако настороженность сохранялась довольно долгое время. У них вызывали подозрение моя раскованность, пусть неважный, но свободный французский язык и даже то, что я оказался в натовском центре. Но русские, есть русские - как они не похожи не французов! Их души постепенно раскрывались и я был принят в русское "техническое братство": меня приглашали в гости, мы вместе ездили на экскурсии, ходили в театр ...Я беседовал с русскими специалистами, которым французская электротехника и электроника во многом обязаны своими успехами.
Но мне довелось прикоснуться там и к другому миру, миру русской гуманитарной мысли.
Как то в обеденный перерыв я гулял по дворцовому парку Фонтенбло. И обгоняя двух беседующих немолодых людей, я вдруг услышал русскую речь. Я извинился и задал по-русски какой то незначительный вопрос. Они ответили тоже по-русски и мы постепенно разговорились. Один из гулявших оказался хранителем музея Фонтенбло профессором Розановым, одним из родственников знаменитого Василия Васильевича Розанова.
Завязалось знакомство. Началось все с книжек, которые мне давал читать мой новый знакомый. Главным образом русских авторов, живущих в эмиграции. Тогда я впервые познакомился с Бердяевым, Ильиным. Прочел по французски Хайека "Дорогу к рабству", читал русские газеты - все было чертовски интересно! По субботам - тогда во Франции существовала еще шестидневная неделя, а в субботу был укороченный рабочий день, после работы я заходил к Розановым пить чай. Они жили в казенной квартире в одном из крыльев дворца. Собирались на открытой веранде, где мадам Розанова накрывала настоящий русский чай с самоваром и собственного изготовления вареньем. Бывали и пироги. Эти субботние посиделки мне были очень приятны - они так мне напоминали своей манерой разговоров и домашним вареньем наши субботние вечера 20-х годов.
На эти субботние чаи обязательно кто-нибудь приезжал собиралось небольшое русское общество. По моему, основной причиной сборов была не традиция, а моя персона - гостей угощали не только домашним вареньем, но и настоящим московским профессором.
Одним словом, создалась уникальная возможность познакомиться с "осколками разбитого в дребезги". С кем я только там не встречался? Особенно запомнилась встреча с дочерью великого русского микробиолога, основателя института экспериментальной медицины в Петербурге С.Н. Виноградского. Она близко знала многих представителей великого русского естествознания. Так она втречала Вернадского во время его пребывания в Париже в двадцатых годах, участвовала с ним вместе в семинарах Бергсона и помнила как Ле-Руа, на одном из этих семинаров, предложил термин "ноосфера", который тогда я впервые и услышал. О Вернадском в те годы я еще почти ничего не знал.
Эта дама была уже очень немолода. Я отвез ее на машине в Париж и еще однажды с ней виделся. Она мне рассказывала интересные детали их жизни во время окупации Франции, о том, как Сергей Николаевич Виноградский вместе с одним застрявшим в Европе молодым американцем проводили эксперименты в домашней лаборатории где то в окрестностях Парижа. Я невольно подумал о том, насколько немецкая окупация Франции была непохожа на то, что происходило у нас в России - кому там было до экспериментов, да еще в домашней лаборатории? Рассказала она и о том, как Сергей Николаевич написал книгу - учебник по микробиологии и послал после войны ее Президенту нашей Академии, с надеждой, что ее напечатают по-русски для русских студентов и многое другое. Она знала и других моих знаменитых соотечественников. Так я узнал о том, что В.А.Костицын, несмотря на преклонные годы участвовал в Сопротивлении, и о его грустных последних годах, когда ему было Советским правительством отказано в просьбе о возвращении.
Однажды на субботнюю веранду привезли Александра Бенуа это было, кажется за год до его кончины. Он с грустью рассказывал о своей эпопеи превращения в эмигранта. Как я понял, он просто не получил обратной визы из заграничной командировки, какая тогда требовалась. А в те годы он был первым хранителем Эрмитажа. Другими словами, Советское правительство просто не разрешило директру Эрмитажа возвратиться из служебной командировки к себе на Родину.
Накануне памятной субботы я был в Grande Opera и разглядывал шагаловскую роспись. Честно признаюсь - я не поклонник позднего Шагала и мне не очень нравятся его летающие витебские человечки. Тем более неуместными они мне показались в первом театре Франции. И я сказал о том, что меня удивляет постепенная потеря французами их вкуса и артистичности. Мои суждения были с удовлетворением приняты чаевничающим обществом. Этот микроэпизод протянул еще одну ниточку между мной и моими бывшими соотечественниками - мы одного рода племени. Это чувство было приятным: большевики приходят и уходят, а Россия остается!
Одним словом, я имел самые широкие возможности прочесть многие страницы удивительнейшей истории русской интеллигенции. Но с легкомыслием молодого варвара, (хотя я был уже не так молод - к этому времени мне пошел уже пятый десяток) все слышанное и виденное я воспринимал в качестве экзотики и дополнения к тем туристским впечатлениям, которые мне неожиданно дала неожиданная двухмесячная командировка в страну Дартаньяна. И у меня не осталось ничего кроме спутанных воспоминаний.
Но восстанавливая разговоры и впечатления, я понимаю теперь, что судьба сводила меня с людьми глубоко трагичной судьбы. И хотя все мои новые знакомые были неплохо устроены, а по нашим советским меркам, они были просто богаты, жить им было очень непросто. Иметь в кармане французский паспорт и некоторое количество франков, еще не означает быть французом. И они всюду были чужаками. И самое главное - они продолжали думать о России, они жили Россией, как я, как мои друзья живут ей сейчас, как мы жили ей всю жизнь. Именно этим они и отличаются от современной эмиграции, которая бежит от дороговизны, от "колбасной недостаточности", о будущем России не думает и хочет по-быстрее натурализоваться. Мои тогдашние знакомые не собирались превращаться во французов.
Многие из них подумывали о возвращении в Россию. Кое кто даже говорил со мной об этом. И спрашивал совета. Что я мог ответить?
Если речь шла о специалистах, об инженерах, то я прекрасно понимал, что наш советский инженерный корпус был тогда неизмеримо сильнее французского и прямой нужды в их переезде не было, хотя большинство из них безусловно нашло бы себе достойные места в той же сфере ВПК. Но допустят ли их до такой работы наши всесильные органы? Я рассказывал о трудностях и, вспоминая собственную судьбу, не очень советовал торопиться.
Иное дело гуманитарная интеллигенция - ее нам, конечно, катастрофически нехватало. Советские гуманитарии тех лет - я не говорю о небольшой группе зарождавшихся "шестидесятников" и отдельных молчащих мыслителях, представляли собой очень неприглядное явление. Флаг держали приспособленцы и в науке и искусстве. Разве они допустили бы какую-нибудь конкуренцию? Тем более людей более широкого кругозора и более высокой культуры. Да и принципы соцреализма - допустило бы ЦК, даже в период хрущевской оттепели, возрождение старого российского либерализма и разномыслия? Ответ для меня был однозначен и я уходил от разговоров связанных с проблемой возвращения - мне не хотелось огорчать моих любезных хозяев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Разговор в тот день с бабушкой был, видимо, Ивану Михаловичу очень по душе и он пил, похваливая чай, стакан за стаканом. И выпил весь чайник. Когда Грызлов ушел, бабушка вдруг обнаружила, что она по ошибке наливала Ивану Михаиловичу вместо обычного чая завар александрийского листа. Чем окончилась эта история и как перенес пожилой человек такую порцию слабительного я, к сожалению, не знаю. Но отношения сохранились самые добрые.
В жизни я не раз убеждался, что среди простых русских людей нередко встречаются люди глубокой интеллигентности, со своей системой взглядов, выработанных долгим размышлением и природной мудростью. Таким был и мой старшина Елисеев, с которым я провел бок о бок несколько трудных фронтовых лет.
И еще один эпизод, повлиявший на мое отношение к проблеме интеллигенции.
Отец был исключен из состава сотрудников Московского университета сразу же после революции. Но все время мечтал и надеялся вернуться к преподавательской и научной деятельности. Однажды, по совету своих университетских учителей, он написал письмо Луначарскому с просьбой восстановить его в числе сотрудников университета на любых условиях. Тогда времена были иные чем теперь и несмотря на всю их суровость, члены правительства иногда отвечали на письма. Луначарский пригласил отца приехать к нему на дачу. День был воскресный и отец уехал на встречу окрыленный и полный надежд. Вернулся он поздно вечером, очень расстроенный и весь дрожал от обиды.
Как оказалось никакого серьезного разговора, на что надеялся мой отец, так и не состоялось. Собственно говоря, разговора и вообще на было. Отец даже ничего и не смог сказать Анатолию Васильевичу, которого все считали интеллигентнейшим человеком, чуть ли не совестью партии.
Луначарский принял отца в холле большой двухэтажной дачи и довольно долго заставил его там ожидать. Затем он спустился к нему в халате, который был едва застегнут. Держа в одной руке письмо, а другой придерживая полы халата и даже не предложив сесть, Анатолий Васильевич начал сразу говорить на повышенных тонах:"Как Вы можете мне писать такие письма. Неужели Вы и те, которые за Вас ходатайствуют не понимают, что вы здесь ни кому не нужны, что вам никто никогда не доверит обучать студентов. Скажите спасибо, за то, что партия вас пока терпит". И так далее и все в таком же духе.
Все надежды отца рухнули, причем, на всегда! А ему тогда еще не было и сорока. Он был сильный и энергичный человек. И его действительно самым большим желанием было служить России. Можно представить себе его состояние! И сцена возвращения отца у меня и сейчас перед глазами - отец весь поникший сидит в столовой на стуле. Дед стоит посреди комнаты. Отец говорил, что то в таком духе: "Он же министр, не может же министр не понимать, что России без грамотных людей не обойтись. Да и как он мог вести себя так, как барин с холопом? Ведь он же интеллигентный человек?" Дед подошел к отцу и положил ему руку на плечо: "Успокойся малыш - так дед всегда звал отца, какой он интеллигентный человек. Хам он. И все. Я тебе еще в 903-м году показывал его писания о Чехове, где он говорит о том, что Антон Павлович, что и умеет делать, так это пускать слюни по поводу судьбы трех сестер. Да может ли разве интеллигентный человек, да еще русский так не понимать Чехова? А кто Блока голодом сморил. Был самовлюбленным хамом , таким и остался. А ты... министр, интересы России..." И т.д. Гумилева еще вспомнил.
Финал разговора я тоже помню. "Ну будет ли когда нибудь в России интеллигентное правительство?" На этот вопрос-крик дед реагировал очень спокойно - "Не волнуйся будет! Будет! Только твои "интеллигенты" такое еще наворотить сумеют, что сам не обрадуешься!" - Я уже рассказывал о том, что главной бедой России дед считал февральскую революцию и тех интеллигентных людей, которые разрушили в России власть.
Вот так - будучи десятилетним мальчишкой я уже знал, что печник Иван Михаилович Грызлов интеллигентнейший человек, а Анатолий Васильевич Луначарский, хам и прохиндей, не имеющий никакого отношения к русской интеллигенции. С такими разноречивыми представлениями об интеллигенции я входил в жизнь. А в целом, как я сейчас понимаю, эти взгяды были правильными, или почти правильными. Я тогда уже четко понял, что не только и не столько образование, но и определенное нравственное начало должно быть заложено в человеке, для того, чтобы он имел право считаться интеллигентным. Но и этого мало: интеллигенту должны быть присущи определенные интересы, выходящие за пределы его профессии, его семьи, его повседневности.
ОСТАТКИ РАЗБИТОГО В ДРЕБЕЗГИ
Году в пятьдесят девятом мне довелось провести пару месяцев в Фонтенбло, в центре, который занимался проблемами управления техническими системами. Тогда Франция еще входила в военную организацию НАТО, которому и принадлежал этот центр. Никто, в том числе и я сам не понимали, почему меня туда не просто допустили, а даже и пригласили. И почему НАТО мне платило деньги. И неплохие! Я думаю, что всему вина - перебюрократизация, которая на деле означает "бардак". А его во Франции не меньше чем у нас. Вероятно и в НАТО тоже. Впрочем никаких секретов я там для себя не открыл, а уровень управленческой науки оказался существенно ниже чем у нас. И чем я ожидал. Да и использовать компьютеры, в то время мы умели получше чем французы. Впрочем, все, что там делалось, хотя и не было очень интересным, но подавалось, как самое, самое,.... Французы и вправду все умеют подавать. Нам бы так научиться как они, превращать рахитичных и плоскогрудых горожанок в принцесс, а перемороженную треску - в лабардан, о котором писалось еще во времена Петра Великого. Но мне грех было жаловаться на что либо, поскольку я оказался окруженным вниманием и заботой.
Никаких особо интересных дел, с научной точки зрения, там не было, хотя и встречался я со многими довольно известными людьми. В это время там был и американец Калман, человек примерно моего возраста, но к тому моменту он уже был сверхзнаменит, как автор "фильтра Калмана". Мне он показался человеком не очень образованным, во всяком случае по московским математическим меркам, надутым и с огромным самомнением - свойством весьма обычным для американцев. В общении он был не очень приятен и я старался его избегать.
И честно говоря, моя основная жизнь протекала вне центра, хотя я там бывал 5, а то и 6 дней в неделю, что впрочем не мешало мне наслаждаться давно забытым бездельем.
Устроен я был тоже очень неплохо. Поселили меня в Латинском квартале, кормили в Фонтенбло бесплатно, да еще давали в день 60 франков, что по тем временам позволяло жить весьма свободно. Для сравнения - месячное жалование полного профессора составляло тогда около 3000 франков, на которые надо было содержать дом, семью, (любовницу) и самому как то кормиться. Но самое глвное - мне дали машину! Им видите ли было дорого возить меня из Парижа в Фонтенбло: "не согласится ли господин профессор сам сидеть за рулем казенной машины. Мы, конечно, его можем устроить в гостиннице Фонтенбло. И тогда можно будет обойтись без машины. На Ваш выбор, господин профессор". Стоит ли говорить о том, какой выбор я сделал?
Машину, которую я получил и использовал без каких либо документов - Рено-5 или Рено-6 была довольно посредственная по европейским стандартам. Но по сравнению с моим задрипанным москвичем-406, полученная машина была совершенно раскошна. Когда я приезжал на работу, то отдавал ключи от машины некой даме и ее - не даму, а машину, чистили, заправляли и я не знал никаких забот.
В этих условиях заниматься фильтром Калмана или методами оптимального управления было, по меньшей мере, неразумно. Тем более, что Фонтенбло по дороге к замкам Луары и прочим достопримечательностям, которые каждый русский знает по романам Дюма.
Теперь, оглядываясь назад, я вижу, сколь правильно я тогда вел себя, тогда, тридцать с лишним лет тому назад, когда все наши действия были скованы веригами "кодекса коммунизма" и жесточайшей регламентацией. Никогда больше я не был за границей столь свободен и материально обеспечен, одновременно. И месяцы предоставленные мне судьбой я жил непохожестью чужой жизни. Я впитывал в себя эту "фантастическую непохожесть", старался многое понять и, как это, пришедшее мне понимание оказалось нужным в будущем! Как оно мне помогло в становлении собственного "Я".
По характеру своей деятельности мне приходилось иметь дело не только с математиками, но и инженерами-электронщиками. И среди них я встречал довольно много людей с русским фамилиями. Преимущественно, это были люди моего возраста или чуть по-старше, получившие образование уже во Франции и покинувшие родину в детском возрасте, но еще хорошо говорившие по-русски. Среди них были люди и постарше, отторгнутые Советами еще в средине 20-х годов.
Знакомства устанавливались непроизвольно, однако настороженность сохранялась довольно долгое время. У них вызывали подозрение моя раскованность, пусть неважный, но свободный французский язык и даже то, что я оказался в натовском центре. Но русские, есть русские - как они не похожи не французов! Их души постепенно раскрывались и я был принят в русское "техническое братство": меня приглашали в гости, мы вместе ездили на экскурсии, ходили в театр ...Я беседовал с русскими специалистами, которым французская электротехника и электроника во многом обязаны своими успехами.
Но мне довелось прикоснуться там и к другому миру, миру русской гуманитарной мысли.
Как то в обеденный перерыв я гулял по дворцовому парку Фонтенбло. И обгоняя двух беседующих немолодых людей, я вдруг услышал русскую речь. Я извинился и задал по-русски какой то незначительный вопрос. Они ответили тоже по-русски и мы постепенно разговорились. Один из гулявших оказался хранителем музея Фонтенбло профессором Розановым, одним из родственников знаменитого Василия Васильевича Розанова.
Завязалось знакомство. Началось все с книжек, которые мне давал читать мой новый знакомый. Главным образом русских авторов, живущих в эмиграции. Тогда я впервые познакомился с Бердяевым, Ильиным. Прочел по французски Хайека "Дорогу к рабству", читал русские газеты - все было чертовски интересно! По субботам - тогда во Франции существовала еще шестидневная неделя, а в субботу был укороченный рабочий день, после работы я заходил к Розановым пить чай. Они жили в казенной квартире в одном из крыльев дворца. Собирались на открытой веранде, где мадам Розанова накрывала настоящий русский чай с самоваром и собственного изготовления вареньем. Бывали и пироги. Эти субботние посиделки мне были очень приятны - они так мне напоминали своей манерой разговоров и домашним вареньем наши субботние вечера 20-х годов.
На эти субботние чаи обязательно кто-нибудь приезжал собиралось небольшое русское общество. По моему, основной причиной сборов была не традиция, а моя персона - гостей угощали не только домашним вареньем, но и настоящим московским профессором.
Одним словом, создалась уникальная возможность познакомиться с "осколками разбитого в дребезги". С кем я только там не встречался? Особенно запомнилась встреча с дочерью великого русского микробиолога, основателя института экспериментальной медицины в Петербурге С.Н. Виноградского. Она близко знала многих представителей великого русского естествознания. Так она втречала Вернадского во время его пребывания в Париже в двадцатых годах, участвовала с ним вместе в семинарах Бергсона и помнила как Ле-Руа, на одном из этих семинаров, предложил термин "ноосфера", который тогда я впервые и услышал. О Вернадском в те годы я еще почти ничего не знал.
Эта дама была уже очень немолода. Я отвез ее на машине в Париж и еще однажды с ней виделся. Она мне рассказывала интересные детали их жизни во время окупации Франции, о том, как Сергей Николаевич Виноградский вместе с одним застрявшим в Европе молодым американцем проводили эксперименты в домашней лаборатории где то в окрестностях Парижа. Я невольно подумал о том, насколько немецкая окупация Франции была непохожа на то, что происходило у нас в России - кому там было до экспериментов, да еще в домашней лаборатории? Рассказала она и о том, как Сергей Николаевич написал книгу - учебник по микробиологии и послал после войны ее Президенту нашей Академии, с надеждой, что ее напечатают по-русски для русских студентов и многое другое. Она знала и других моих знаменитых соотечественников. Так я узнал о том, что В.А.Костицын, несмотря на преклонные годы участвовал в Сопротивлении, и о его грустных последних годах, когда ему было Советским правительством отказано в просьбе о возвращении.
Однажды на субботнюю веранду привезли Александра Бенуа это было, кажется за год до его кончины. Он с грустью рассказывал о своей эпопеи превращения в эмигранта. Как я понял, он просто не получил обратной визы из заграничной командировки, какая тогда требовалась. А в те годы он был первым хранителем Эрмитажа. Другими словами, Советское правительство просто не разрешило директру Эрмитажа возвратиться из служебной командировки к себе на Родину.
Накануне памятной субботы я был в Grande Opera и разглядывал шагаловскую роспись. Честно признаюсь - я не поклонник позднего Шагала и мне не очень нравятся его летающие витебские человечки. Тем более неуместными они мне показались в первом театре Франции. И я сказал о том, что меня удивляет постепенная потеря французами их вкуса и артистичности. Мои суждения были с удовлетворением приняты чаевничающим обществом. Этот микроэпизод протянул еще одну ниточку между мной и моими бывшими соотечественниками - мы одного рода племени. Это чувство было приятным: большевики приходят и уходят, а Россия остается!
Одним словом, я имел самые широкие возможности прочесть многие страницы удивительнейшей истории русской интеллигенции. Но с легкомыслием молодого варвара, (хотя я был уже не так молод - к этому времени мне пошел уже пятый десяток) все слышанное и виденное я воспринимал в качестве экзотики и дополнения к тем туристским впечатлениям, которые мне неожиданно дала неожиданная двухмесячная командировка в страну Дартаньяна. И у меня не осталось ничего кроме спутанных воспоминаний.
Но восстанавливая разговоры и впечатления, я понимаю теперь, что судьба сводила меня с людьми глубоко трагичной судьбы. И хотя все мои новые знакомые были неплохо устроены, а по нашим советским меркам, они были просто богаты, жить им было очень непросто. Иметь в кармане французский паспорт и некоторое количество франков, еще не означает быть французом. И они всюду были чужаками. И самое главное - они продолжали думать о России, они жили Россией, как я, как мои друзья живут ей сейчас, как мы жили ей всю жизнь. Именно этим они и отличаются от современной эмиграции, которая бежит от дороговизны, от "колбасной недостаточности", о будущем России не думает и хочет по-быстрее натурализоваться. Мои тогдашние знакомые не собирались превращаться во французов.
Многие из них подумывали о возвращении в Россию. Кое кто даже говорил со мной об этом. И спрашивал совета. Что я мог ответить?
Если речь шла о специалистах, об инженерах, то я прекрасно понимал, что наш советский инженерный корпус был тогда неизмеримо сильнее французского и прямой нужды в их переезде не было, хотя большинство из них безусловно нашло бы себе достойные места в той же сфере ВПК. Но допустят ли их до такой работы наши всесильные органы? Я рассказывал о трудностях и, вспоминая собственную судьбу, не очень советовал торопиться.
Иное дело гуманитарная интеллигенция - ее нам, конечно, катастрофически нехватало. Советские гуманитарии тех лет - я не говорю о небольшой группе зарождавшихся "шестидесятников" и отдельных молчащих мыслителях, представляли собой очень неприглядное явление. Флаг держали приспособленцы и в науке и искусстве. Разве они допустили бы какую-нибудь конкуренцию? Тем более людей более широкого кругозора и более высокой культуры. Да и принципы соцреализма - допустило бы ЦК, даже в период хрущевской оттепели, возрождение старого российского либерализма и разномыслия? Ответ для меня был однозначен и я уходил от разговоров связанных с проблемой возвращения - мне не хотелось огорчать моих любезных хозяев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45