– В Цукерманделе, в комнатке дешевой, меблированной, одна, всеми покинутая.
«Ага, значит, в бедности живет, – подумал Майер. – Так, может, не совсем верно, что сестра про нее говорила? Ну, влюбилась, положим, и подарки брала; не такой уж это грех, не следует же из этого, будто она на содержании. Ох уж эти завидущие старые девы, сами радостей в жизни настоящих не изведали, вот и злятся на молодых».
– Гм. И обо мне, значит, негодница, вспоминает.
– Она говорит, это проклятье твое ее сгубило. Как отсюда ушла… – Тут снова общие рыданья прервали ее. – Как ушла, – продолжала Майерша, – так с тех пор и не вставала. И не встанет больше, уж я знаю, теперь одна дорога ей – в могилу…
– Ладно, отведите меня к ней после обеда! – отрезал Майер, окончательно отмякнув.
Вся семья повисла у него на шее, лаская его и целуя. Какой папочка добрый, какой великодушный, лучше на свете нет.
Еле дождавшись, пока уберут со стола, поспешили они приодеть мягкосердого главу семейства, палку ему подали и вместе отправились в Цукермандель. Там в убогой мансарде, где, кроме кровати и бесчисленных пузырьков с лекарствами, не было в полном смысле ничего, лежала Матильда.
Сердце защемило у доброго отца при виде этого запустения. Так, значит, Матильда – нищая! Вот бедняжка! Хотя нетрудно бы и сообразить, что не могла же она за одну неделю все свои кружевные рубашки и шелковые косынки проесть, с лекарствами проглотить!
Увидев отца, девушка хотела было приподняться, но упала без сил. С сокрушением подошел к ней Майер, точно сам кругом перед ней виноват. Дочь схватила его руку, прижала к груди и, осыпая поцелуями, прерывающимся голосом стала умолять простить ее.
Поистине каменное сердце требовалось, чтобы устоять! Он простил. Тут же кликнул извозчика и отвез ее обратно домой. Пусть соседи плетут, что вздумается! Кровь у него в жилах или водица? Как это может отец собственное дитя из-за ничтожного проступка губить.
Тем более что и причины ведь отпали все. В тот же день Майер получил доставленное ливрейным лакеем и собственноручно написанное не раз уже упомянутым помещиком послание, в коем выражалось искреннее сожаление, что невинные его знаки внимания, чуждые всякого дурного умысла, подали повод к столь печальным недоразумениям. Он-де все почтенное семейство глубоко уважает, и питаемые им к Матильде чувства вызваны исключительно ее искусством. А сколь добродетель ее неуязвима, о том никто не знает лучше его самого, в чем готов дать хоть письменное заверение, буде таковое потребуется.
Ах, какой честный, достойный человек!
Майер, Майер! Где была твоя голова, что не подумал ты и другую сторону выслушать? Право же, в пору теперь хоть самому у своей оскорбленной семьи прощения просить.
Другой отец ответил бы такому поклоннику: ну так женитесь, коли у вас дурного умысла нет. Но артистка – исключение, ее не возбраняется просто «обожать», как и ее искусство. А обожать не значит «соблазнять»; это значит только чтить, восхищеньем и признаньем дарить, Для чего еще вовсе не требуется жениться.
– Ну хорошо, – сказал Майер, окончательно успокоенный письмом, – это уже дело другое. Но пусть по крайней мере на улицах, за кулисами Матильду не преследует, это ее все-таки компрометирует! Пускай, если у него намерения честные, домой приходит к нам.
Вот нескладный человек! Хлебом крыс кормить, чтобы ночью не шумели, заместо того чтобы кошку завести!
Матильда, само собой, поправилась в два дня, налилась, округлилась, как спелое яблочко, а помещик преспокойно стал в дом к ним ходить.
Не будем трудиться его описывать, все равно нам недолго с ним знаться: спустя несколько месяцев он уже за границу укатил. За ним явился один банкирский сынок, потом другой помещик, а там четвертый, пятый – кто их перечтет. И все большие поклонники искусства, люди милые, приличные – слова нескромного от них не услышишь. Маменьке целовали ручку, с папенькой толковали о разных умных вещах, а дочкам, приходя и уходя, кланялись так почтительно, будто графиням каким. Попадались среди них и веселые молодые шутники, способные даже мертвого рассмешить; бывало, заглянут на кухню с Майершей почудить, стряпни ее отведать, блинок стянуть, – в общем, славные такие проказники.
Три меньшие дочери тоже выросли и похорошели – одна краше другой. Были они погодки, по возрасту шли почти вплотную друг за дружкой. Едва расцвела девичья их краса, в доме у Майеров стало еще шумнее и многолюдней. Прежнее роскошество пошло, мотовство, легкомыслие, беспрестанное веселье; самое изысканное общество собиралось что ни день: графы да бароны, аристократы, банкиры и прочие важные господа.
Примечал, правда, наш Майер, что на улице графы эти да банкиры делают почему-то вид, будто незнакомы, и, даже с дочками его встречаясь, смотрят мимо; но не привык он себе голову ломать над вещами неприятными, решил, так, мол, у них принято, у важных господ.
Подрастала и младшая. Ей двенадцать исполнилось, и видно уже было, что красотой она затмит остальных. Платьице носила она еще коротенькое и кружевные панталончики; сзади двумя плотными полукружьями на плечи опускались косы. Вертевшиеся в доме обожатели шутки ради то и дело осведомлялись: «Ну когда же тебе длинное платье сошьют?».
Но в один прекрасный день редкое, нежданное посещение свалилось на г-на Майера. С веселыми девицами как раз любезничала стайка бойких молодых людей; одного, лишнего, приставили к мамаше, – развлекать.
Папенька же мух бил на стенках, и при каждом очень уж звонком хлопке кто-нибудь из дочек к вящему его удовольствию взвизгивал, будто от испуга. В это-то время в дверь и постучали, а так как никто не отозвался, постучались еще раз, потом еще. Кто-то из веселой компании вскочил отворить в полной уверенности, что там свой брат шутник, вздумавший их разыграть.
Иссохшая старушечья фигура в поношенном черном платье предстала перед расфранченным обществом.
Тереза… На оторопевшего Майера даже икота напала.
Не удостоив взглядом остальных, престарелая дева безо всякого стеснения направилась прямо к брату.
Добрейший глава семейства пришел в совершенное замешательство. Что делать: предложить гостье сесть? Но куда? Рядом с кем-нибудь из этих «merveilleux»? Представить ее веселой компании как сестру или притвориться незнакомым? И с каждым ли из господ знакомить по отдельности или сразу всех отрекомендовать как друзей дома?
Сама Тереза выручила его из затруднения.
– Вы мне нужны на несколько слов, – холодно, невозмутимо обратилась она к нему. – Если можете ненадолго оставить гостей, проводите, будьте любезны, куда-нибудь, где мы им не помешаем.
Довольный, что может увести сестру от своих высоких гостей, папаша Майер ухватился за это предложение и растворил двери в дальние комнаты.
Только они вышли, все общество разразилось громким смехом. Майер поспешил увлечь Терезу подальше – таким уж глупцом он не был, чтобы не понять: потешаются над старой барышней, живым обломком прошлого века.
– Присядьте, дорогая сестрица. О, какое счастье увидеть вас наконец…
Был он сладок, как торговец лимонами.
– Я не любезничать сюда пришла, – сухо возразила Тереза, – и садиться ради нескольких слов мне незачем. И стоя объясню. Два года мы не видались; вы за это время заметно отдалились' от меня и жизнь ведете такую, что сблизиться опять мы едва ли когда-нибудь сможем. Огорчения вам большого это, по-моему, не доставит, вот почему я и решаюсь так сказать. Так вот, четырех дочерей вы уже пустили по одной дорожке, и тут я молчу, в такие дела лучше не мешаться. Не перебивайте, пожалуйста, я не в пику вам говорю, вы сами себе хозяин, поступайте как знаете. Но у вас еще младшая дочь растет, ей двенадцать уже, скоро невеста. Я не сцены вам устраивать пришла, не хочу и рацеями надоедать о нравственности, боге, о религии да девичьем целомудрии наподобие тех ханжей, над которыми великие умы и баре знатные смеются. Не собираюсь и к отцовскому сердцу взывать, умолять: хоть в пятой сберегите, что потеряли в четырех. Потому что знаю слишком хорошо: будь на то даже воля ваша, сил не хватит, а достанет силы, так ума не наберется.
Майер, даже когда в лицо ему говорили такие вещи, только улыбался, до того мягок был.
– Объясню вкратце, зачем пришла, чтобы не обременять вас долее своим присутствием. Я прошу – нет, требую – отдать младшую дочь мне. Я ей строгое, добропорядочное воспитание дам, какое и подобает девушке нашего сословия. Душа эта еще не испорчена, еще в руце божьей, и я до скончания дней буду стараться ее добродетель оберечь, а от вас и прочих членов семейства ничего не желаю, кроме одного: оставьте всякие помыслы о ней, и да поможет мне господь в моем благом начинании. Не лишним считаю, однако, заметить, что не зря я сказала перед тем «требую». В случае, ежели бы вы, паче чаяния, отклонили мое предложение, я перед верховными властями буду ходатайствовать его удовлетворить, а это сулит вам мало приятного, ибо, что касается меня, я и до самого примаса готова дойти и перед ним изложить причины, вынуждающие меня к такому шагу. Долгих размышлений предложение мое не требует, но до завтрашнего утра дам вам все-таки срок, решайте. Если к тому времени дочери вашей не будет у меня, смело можете рассчитывать приобрести во мне врага упорнейшего. Господь да смилуется над вашими прегрешениями.
И с этими словами почтенная старая дева повернулась и оставила дом.
Пока она была перед глазами у провожавшего ее Майера, в голове у него словно все остановилось, ни одной мысли. Лишь после ее ухода стал он приходить в себя. Девицы и кавалеры всячески потешались над внешностью старухи, и шутки эти вернули папаше Майеру самообладание. Он принялся объяснять, что ее сюда привело.
– Ни много ни мало, как Фанни к себе забрать вознамерилась – навсегда, насовсем.
– Ого! Ах! Ох! – раздалось со всех сторон.
– И главное, почему, хотел бы я знать. Почему? Что я, неправильно ее воспитываю? Есть разве какие нарекания на меня, можно меня в чем-то упрекнуть? Или не холю я дочурок своих, как зеницу ока не берегу? Сказал им когда хоть словечко поперек? Что же я – мошенник, аферист, который дурной пример своим детям подает и поэтому закон велит отобрать их у него? Ну, вот вы, господа, что плохого можете сказать обо мне? Вор я, может быть? Разбойник с большой дороги или фальшивомонетчик? Богохульства вы от меня слышите или в расточительстве можете обвинить?
Так витийствовал он, красуясь перед гостями, расхаживая с горячностью по комнате, как по сцене: ни дать ни взять трагический герой.
И разглагольствования его возымели в конце концов успех: юные кавалеры один за другим повыскакивали все из дома. В угрозе Терезы послышалось им нечто могущее затронуть их самих.
Настоящее, однако, возмущение против Терезы вспыхнуло, лишь когда семья осталась одна. Всех потрясла эта из ряда вон выходящая дерзость. Ох и змея, ехидна, язва, каких свет не создавал; пускай сунется еще, уж мы ей намылим шею, лопатой огреем, метлой поганой погоним баламутку эту противную.
Сам Майер совершенно вышел из себя. Гнев не давал ему покоя, гнал вон из дома: излиться хотелось кому-нибудь.
Было у него еще по прежней службе трое добрых знакомых, по сю пору чиновников судебной палаты, дошлых законников, на чей совет слепо можно было положиться. Давно он их, правда, не видел, но тут пришло в голову проведать всех троих и опередить Терезу, если та решит вдруг, чего доброго, законную силу придать своей угрозе.
Первым навестил он советника Шмерца – круглолицего добродушного сорокалетнего холостяка, который как раз гвоздику сажал у себя в садике.
Майер выложил ему свои жалобы. Рассказал, какой подлый удар готовит Тереза, угрожая заявить на него самому примасу.
Советник с улыбкой на лице слушал его сетования, лишь изредка остерегая, чтобы тот в пылу декламации не наступил на грядки: там у него дельфиниум и целозия посеяны, – когда же Майер кончил, ответил мягко, успокоительно:
– Не сделает этого Тереза.
«Не сделает?» – подумал Майер. Этого ему было мало. Ему хотелось услышать: не сможет ничего сделать, права никакого не имеет, а посмеет, так оскандалится.
Шмерц, однако, намеревался, видимо, еще множество гвоздик посадить в этот день, и Майер решил лучше наведаться со своими жалобами к другому в надежде на ответ более определенный.
Другой был г-н Хламек, известный адвокат, человек весьма уважаемый в городе, но крайне сухой и практичный, однако же сам семейный, отец двух дочерей и троих сыновей.
Хламек с профессиональным терпением выслушал все изложенное и ответствовал благожелательным тоном:
– Стоит ли, друг мой, с сестрой из-за таких вещей препираться. Загорелось ей, видите ли, дочь вашу к себе взять, ну и пусть берет, их и так довольно у вас; по себе знаю, что с тремя сыновьями и то мороки меньше, чем с дочерью одной. Не стал бы я противиться на вашем месте.
Майер не вымолвил ни слова. Этот совет ему еще меньше понравился, и он отправился к третьему знакомому.
То был человек в его глазах самый достойный. Имя носил он венгерское и звался его благородием г-ном Бордачи. Асессор-криминалист судебной палаты, Бордачи бывал неимоверно груб, когда рассердится, и всей палатой вертел, как хотел.
Почтенного криминалиста Майер нашел сидящим за грудой судебных актов, ибо, закопавшись в какое-нибудь дело, асессор – такая уж отличала его привычка – настолько сроднился с ним, что только им и жил, кипятясь при виде разных беззаконных каверз, бесстыдных подтасовок и не успокаиваясь, пока не поможет все-таки выпутаться правой стороне. Славился он, кроме того, своей неподкупностью; сующих ему золотой выставлял попросту за дверь, а с красивыми барыньками, кои своими прелестями пытались повлиять на его мнение, вел себя с такой откровенной невежливостью, что те больше ни о чем уже не отваживались справляться у него.
Увидев входящего к нему Майера, Бордачи снял очки, положил в раскрытые акты – заметить, где остановился, и зычным кучерским басом вскричал, сопровождая свой вопрос кабацкими кивками и подмигиваньем:
– Ну что там еще, друг Майер?
Тот обрадовался обращенью «друг», хотя было оно у асессора обычнейшим присловьем, – называл он так и помощника своего, и гайдука, и тяжущиеся стороны, особенно когда бранил их.
С апломбом изложил Майер все происшедшее и присел даже, не дожидаясь приглашения, совсем как в былые времена, когда они были сослуживцами.
Говоря, он не имел обыкновения глядеть в лицо собеседнику, и эта душевная робость лишала его преимущества следить за действием своих слов. Поэтому Майера страшно поразило, когда по окончании его речи Бордачи гаркнул наисвирепейшим образом:
– Ну и зачем вы мне все это рассказываете?
У Майера кровь застыла в жилах, он не знал, что сказать, только губы его беззвучно шевелились, как у качающейся гипсовой фигурки.
– А?! – рявкнул его благородие г-н Бордачи еще оглушительней, вплотную подступив к несчастному клиенту и выкатывая устрашающе глаза.
Бедняга вскочил испуганно со стула, на который уселся без приглашения.
– Я, осмелюсь доложить, совета пришел попросить и… и заступничества, – пролепетал он, чуть не плача.
– Что такое?! Так вы полагаете, что я еще заступаться намерен за вас? – заорал асессор, будто глухому.
– Я думал, что давняя та симпатия, кою вы, ваша милость, изволили некогда питать к дому моему… – пробормотал злополучный отец.
– Что? – перебил его Бордачи. – К дому вашему? Тогда еще он приличным домом был, а сейчас Содом и Гоморра ваш дом, на все четыре стороны распахнутый, любой лоботряс заходи. Вы дочек своих четырех с адским пеклом сговорили, всем честным людям в поношение, вы – юношества городского развратитель, чье имя всюду поминается в стране, где только есть беспутные сыновья и беспутные отцы!
Тут Майер залился слезами, твердя, что он-де ничего не знал.
– Какими дочерьми благословил вас господь, а вы опозорили их на весь свет. Невинность, любовь, спасенье души пустили в оборот, продавать стали, с торгов сбывать тем, кто побольше предложит; делать глазки на улице обучили их – прохожих завлекать; смеяться, улыбаться, нежные чувства изображать к людям, которых они и видят-то первый раз; как врать получше, денежки чтобы повыманить у них!
Бедняга Майер, запинаясь от рыданий, пробормотал, что думать не думал такого никогда.
– И вот еще одна дочка осталась у вас, последняя, самая милая, самая красивая. Когда я к вам еще ходил, она совсем крошкой была, и все особенно любили ее, с колен не спускали. Помните или забыли уже? И ее тоже теперь хотите продать? И злитесь, артачитесь, отбиваетесь всеми правдами и неправдами, когда особа достойная и уважаемая хочет спасти ребенка, невинность ее оградить от растлителей, душу и сердце вырвать из лап наглых, никчемных развратников, шатунов этих праздных, модников-свистунов, фертиков набекрень, чтобы не увяла, несчастной и презираемой не стала при жизни, проклятой и покинутой на смертном одре, добычей страха и ужаса, геенны огненной там, за гробом!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54