– Он богат, твой отец?
– В основном глуп. Я у него столько не просила.
– Ты не должна так говорить, – сказал Менестрель, шокированный, – это нехорошо. Он все же стоящий тип, раз не скупится. В особенности, если он не слишком богат.
– Да я же люблю его, – удивленно сказала Жаклин. – Ты не думай. В каком-то смысле даже очень люблю. В общем, все это более сложно. Я питаю к нему (она сделала неопределенный жест) эти самые, амбикакие-то чувства.
– Амбивалентные.
– Вот-вот, амбивалентные. Видишь, сколько я уже узнала от тебя.
Он отметил про себя это «уже» и взял на заметку. Внимание. Опасность. Обдумать.
– Знаешь, – сказал он, поднимая голову, – это очень мило с твоей стороны, но я ведь не знаю, когда получу стипендию.
Она пожала плечами.
– Во всяком случае, до конца третьего триместра ты ее получишь. Ну вот, все складывается как нельзя лучше, отдашь мне все сразу перед каникулами. Это меня очень устраивает. Я таким образом сэкономлю, и мне не нужно будет просить денег у папы на поездку в Грецию.
Он опустил глаза: «отдашь мне все сразу». Она намекала, что будет ссужать его и впредь, намекала тактично, мило, щадя его самолюбие, даже изображая все как некую услугу с его стороны. Он поднял глаза и посмотрел на нее серьезно, проникновенно, смущенно.
– Спасибо, – сказал он. И, не зная, что делать дальше, поднялся. – Ну ладно, – бросил он, чувствуя какую-то неловкость, – я пошел.
Он подошел к столу, неторопливо собрал одну за одной таблетки, лежавшие вокруг стакана, и молча сунул их в карман. Она наблюдала за ним с бьющимся сердцем. В сущности, уходить ему явно не хотелось, но как его удержать, не вызвав подозрений, что она за него цепляется.
– Будешь заниматься? – сказала она спокойно, безразлично, тоном «школьного товарища».
– Да нет, я слишком устал, – сказал он тем же тоном. – Я не закончил разбор старофранцузского, но это может подождать до завтра, ничего спешного.
– Ну тогда, – сказала она все тем же ровным приятельским тоном, – посиди еще немножко. Мне совсем не хочется спать, а тебе?
– Мне тоже, – живо откликнулся он, не глядя на нее, и, непринужденно сунув руки в карманы, опять сел на постель в ногах у нее, привалился к стене. Ну вот. Два товарища, с одного фака, с одного отделения, из одной группы, у обоих сна ни в одном глазу, и они решили немного потрепаться, что может быть естественнее?
Молчание затягивалось, становилось затруднительным. Не так-то легко было завязать эту товарищескую беседу, сразу не получалось.
– А ты в хороших отношениях с родителями? – сказала Жаклин.
– С матерью не очень. Отец умер.
Сухо, отрывисто, тот же тон, которым он произнес «в материнском займе отказано».
– Твоя мать живет в Париже?
– Нет, в провинции, в деревне.
– В деревне? – ошарашенно спросила Жаклин.
Он посмотрел на нее. Нет, они просто невероятны, эти парижане. «Сударь, как можно жить в деревне?»
– Там красиво, знаешь. Большой парк.
– А, вот что, – сказала Жаклин совсем другим тоном, – у вас, значит, замок.
Ну вот, теперь снобизм.
– Да, – сказал он неохотно. – Не Шамбор, конечно. Небольшая такая штуковина.
Он был недоволен собой: «небольшая штуковина» тоже было данью снобизму.
Они опять замолчали. Жаклин смотрела на него. Ну и еж. Дружеская беседа не клеилась.
– Послушай, – сказала она, – не думай только, что я хочу тебя соблазнить, да я сегодня и не могла бы, мне слишком больно, но если хочешь доставить мне удовольствие, погаси свет и ляг рядом со мной, мы поболтаем, как брат и сестра.
Он не ответил, он был шокирован. Ну и бесстыдны эти девчонки! Говорят о своем теле, будто так и надо, я бы ни за что не осмелился сказать девочке, что мне слишком больно, чтобы…
– Не хочешь? – сказала она после паузы.
– Нет, почему, – сказал он принужденно.
Он встал, погасил свет, вернулся к кровати. Она зашептала в темноте:
– Да нет, не так, не на одеяло, разденься и залезай ко мне, так будет гораздо приятнее.
Ему вдруг сразу стало легко. Темнота, тишина, шепот. Погасив свет, он ощутил теплый приятный запах хорошо вымытой девушки. Теперь, во мраке, все это как нельзя больше походило на его любовные отношения с миссис Рассел – то же ощущение свободного парения, пьянящей легкости, что и в грезах. Он скользнул под одеяло, она опять зашептала, нежно, настойчиво:
– Прижмись ко мне, кровать очень узкая, сунь левую руку мне под спину, вот так, я лягу повыше, тебе будет удобнее.
Он подчинился, голова его лежала у груди Жаклин, правая нога на ее ляжке. Его охватило удивительное ощущение – тело девушки было мягким, нежным, упругим. Необыкновенным было и то чувство безопасности, которое он испытывал в объятиях Жаклин, уткнувшись лицом в ее теплую бархатистую грудь. Странное дело, это чувство безопасности опять напомнило ему Бельмон в отсутствие госпожи матушки, когда Луиза говорила: «Господин Люсьен, я затоплю у вас в комнате» (что было строжайше запрещено Жюли). Луиза, ее тихая, спокойная улыбка, ее большие покрасневшие руки, скрещенные на животе, – с ума сойти, какой прилив нежности вызвали в нем тогда эти несколько слов, но он только и мог сказать: «Спасибо, Луиза, спасибо», опустив глаза, уставившись на ее обнаженные руки, полнота, сила и цвет которых были для него символом доброты. В темноте, где-то над собой, он услышал шепот Жаклин:
– Ты в первый раз с девочкой?
Короткое молчание, потом он утвердительно кивнул головой, не произнося ни слова, ее легкие пальцы ласкали его затылок. Какой он хороший, просто трудно поверить, даже сейчас не солгал. Не ломается, не разглагольствует, и как он взглянул на меня, когда благодарил. Она положила ладони на его волосы, точно готовилась произнести клятву. Хоть на этот раз, идиотка, не испорти всего собственными руками, как обычно, потому что такой мальчик, как этот, мальчик, у которого в голове куча разных разностей, который знает столько слов, у которого такая железная воля, конечно, хочет работать и сдать свой экзамен на лиценциата, а потом пройти конкурс, ох, ну и дурой буду я выглядеть рядом с ним. Руки ее соскользнули, обхватили плечи Менестреля.
– Знаешь, – прошептала она, легонько баюкая его, – ты не тревожься, я в тебя не вцеплюсь, ты сможешь вкалывать сколько угодно, мой дорогой, мой бедненький. Мне нужно только изредка видеть тебя и чтобы ты меня любил.
Часть одиннадцатая
23 часа 30
Когда я вошел к себе в комнату, Брижитт спала на моей кровати, горел свет, на полу валялась немецкая книжка, сон, как обычно, сморил Брижитт посреди страницы, она всегда засыпает сразу, точно повернули выключатель. Я сел и стал смотреть на нее. Она была здорово красива, и вид у нее был совсем детский, длинные светлые волосы, рука подсунута под щеку, лежит, свернувшись калачиком, жаль мне ее – двадцать лет и уже так испорчена; косная идеология, рабский язык, добропорядочная фригидность, все иудейско-христианские сексуальные табу, которые зиждутся на подспудном примате денег, – ну и мешанина, они наложили на нее свое клеймо, они ее искалечили, теперь она для всего закрыта, запечатана, потеряна. Великолепный плод с червоточиной внутри. Давид протянул руку и поправил прядь волос, отделившуюся от общей массы. Всего красивей они не так, как сейчас, а когда она идет впереди меня и длинные позолоченные гибкие нити, не прямые и не волнистые, ниспадают до лопаток, подстриженные венчиком.
Я смотрю на нее, и вдруг меня перестает радовать, что она лежит здесь, на моей постели, мне кажется, что я влип, никуда это все не годится, подумаешь, прикорнула тут, точно женушка, ожидающая возвращения своего благоверного к супружескому очагу, не хватает только шлепанцев на радиаторе да бэби-пипи-кака в колыбели. Обозлившись, я встаю, гашу свет и направляюсь обратно к башне, накрапывает мелкий дождь, осточертел мне этот дождь, мелкий он или не мелкий. Но постепенно я успокаиваюсь. Ты запутался в противоречиях, Давид. Не будь ее в твоей комнате, ты бы на стену полез, почувствовал бы себя ущемленным. Она там, опять недоволен. Мало того: ты ставишь ей это в упрек! Нужно все-таки знать, чего ты хочешь и какую мораль ты избираешь для себя в жизни, их или свою собственную?
В зале Совета шла запись в только что созданные комиссии: каждый мог выбрать одну из четырех в зависимости от того, что его больше интересовало. Председатель собрания сменился. Маленький чернявый парень, исполнявший теперь эти обязанности, не обладал авторитетом своего предшественника, и в помещении царил беспорядок, аудитория раскололась на небольшие группки, завязались частные беседы, ребята бродили с места на место. И поскольку архитектор не предусмотрел на восьмом этаже никаких удобств для облегчения сотни профессорских пузырей, многим приходилось спускаться с этих высот. Заседание длилось уже свыше пяти часов, понятно, что усталость и голод брали свое. Откуда-то появились батоны, паштет, ветчина, масло, пиво, и это усилило процесс парцелизации – присутствующие разбились на множество группок, отдельных трапез, сбившихся кучками вокруг студента или студентки, принесших манну и раздававших бутерброды. Овальный стол бонз напоминал забегаловку. Кругом все жевали, пиво ходило по кругу, руки сжимали толстые бутерброды, локти упирались в стол. Давид отметил, что бородач, лежавший на полу, временно занял вертикальное или, вернее, сидячее положение, к нему прижалась девушка, в обязанности которой входило совать ему в рот сигарету между двумя глотками. Интересно, что подобные чуваки, несмотря на всю свою грязь, неизменно находят себе рабынь.
На мгновение в дверях появился Божё, не входя, оглядел зал и исчез. Он был не то чтобы шокирован, но все же удивлен. Профессорам случалось в перерывах утолять жажду перье или содовой, но во время заседаний пить или есть было не принято, исключение составлял один случай, один-единственный, когда в июне 1966 года госпожа Дюшмен, профессор греческого, пустила вдоль овального стола Совета килограмм черешни, впрочем, большинство бонз отвергли эти дары данайцев, скорее всего из опасения, что некуда будет деть косточки. Выплевывать их в ладонь казалось недостаточно благопристойным, и еще менее благопристойной была мысль, впрочем даже не пришедшая никому в голову, что можно, зажав косточку между большим и указательным пальцем, выстрелить ею во время дискуссии в голову противника.
Давид обогнул исполинский овал, подошел к чернявому пареньку (который расположился на конце стола, где обычно восседал декан рядом с ученым секретарем Ривьером)и, заглянув через плечо председателя, ознакомился с темами, предложенными для обсуждения в комиссиях: комиссия I – Капитализм и рабочее движение в 1968 году; комиссия II – Антиимпериалистическая борьба; комиссия III – Университет и критический университет; комиссия IV – Рабочее и студенческое движение в странах Восточной Европы. Давид улыбнулся – вот уж что придется по душе нашему усачу-коммунисту и его цыпленочку.
– Гляди-ка, ты опять здесь, – сказал голос за его спиной, – а я думала, ты пошел спать.
Он обернулся, это была девочка, да та самая – как же ее зовут? – с черными волосами в мелких кудряшках, угольными глазами, огромными позолоченными кольцами в ушах. Давид остановился и одарил ее улыбкой.
– Я, понимаешь, был голоден, но так и не нашел никакой жратвы.
– Ну, беда не велика, – сказала она, – пошли, это мы уладим.
Она взяла его за руку, точно боялась потерять по дороге, и повела за собой, прокладывая путь в толпе. Время от времени она оборачивалась, выставляя свою красивую грудь, чтобы взглянуть назад и улыбнуться ему.
Жоме, весь красный от злости, мог теперь, пользуясь всеобщей неразберихой, свободно изливать свое возмущение в ухо Дениз Фаржо; он наклонил к ней голову, положил правую руку на спинку ее кресла, усы щекотали ей щеку.
– Ну и люди, скажу я тебе, поставить на одну доску рабочее движение в странах Восточной Европы и в капиталистических странах! Ненависть к советскому коммунизму у них на первом плане, перед ней отступает даже ненависть к капитализму! Нет, это неподражаемо, на что же будут опираться эти олухи в своем изучении «движения»? Ну, разумеется, на репортажи западных журналистов, на сфабрикованные «свидетельства», made in USA, вроде: «Я был рабочим в СССР» или «Я выбрал свободу», короче, все сведется к тому, что они подхватят клеветнические измышления классового врага и обернут их против Советского Союза.
Дениз подняла голову:
– Послушай, Жоме, – ее губы коснулись усов Жоме, что значительно ослабило силу ее возражений, – послушай, Жоме, не сердись, студенческое движение все-таки существует, этого нельзя отрицать, и раз оно существует, о нем нужно говорить.
Жоме помотал своей крупной головой:
– Согласен, согласен, но исходя из чего будут они о нем говорить? Исходя из информации «Монда»? Предположим даже, информация будет точной смогут ли они дать серьезный анализ положения? У них ни у кого, за исключением четырех-пяти человек, скажем Бен Саида, Годшо, Кривина и Кон-Бендита, нет солидной теоретической базы. Ты же сама слышала их, большинство этих ребят совершенно не знает современной истории, о марксизме-ленинизме они осведомлены только понаслышке, ты же видела, этот тип, когда я помянул метро Шаронн, даже не понял, о чем я говорю. Но это не мешает им «выражать свое мнение»! Напротив! Чем меньше ты знаешь, тем больше ты «высказываешься»! Я, если хочешь знать мое мнение, считаю, что их священная и неприкосновенная свобода высказываний пока что привела только к свободному извержению дерьма. Каждый несет невесть что, невесть о чем. Словесный понос, не имеющий прецедентов!
– Ну, ты преувеличиваешь, – смеясь сказала Дениз, – время от времени они говорят толковые вещи.
Он решительно покачал головой.
– Ладно, скажем, чтобы сменить метафору, – у них непролазная каша в голове. Пример: все их лозунги относительно «старости» профов, по-моему, чистое ребячество! Ну послушай, Дениз, в конце концов, когда Маркс на исходе жизни гулял по улицам Лондона, может, лондонским школьникам этот старый еврей с седой бородой и казался смешным, а, однако, именно этот старик – пусть он и был стар – изменял облик мира, тогда как они, эти ничтожные идиоты, успели уже в свою очередь постареть и умереть, так и не оставив после себя никакого следа. Молодость, старость – какую все это играет роль, когда речь идет о знании? Я готов согласиться, что в плане сперматогенеза двадцатилетний мальчишка стоит намного выше, чем пятидесятилетний проф, но это же не критерий, Дениз. От профа требуется не семя, а знание.
Он тотчас пожалел, что сказал это, потому что она смущенно засмеялась и залилась краской до корней волос. Он умолк. И правда, я совсем позабыл, что она так стыдлива, он некоторое время молча смотрел на нее и вдруг умилился, право же, это куда лучше, я сыт по горло всеми этими распущенными девками.
Давид издали смотрел на усатого коммуниста, распускавшего хвост перед своей цыпочкой. Бутерброд с паштетом был великолепен, и пока он пожирал этот бутерброд, его самого пожирала взглядом девушка с кольцами в ушах. Пример цепной реакции – я вгрызаюсь в бутерброд зубами, она вгрызается в меня глазами, сидит рядом, касается меня, но мы продолжаем серьезный политический разговор, подтверждая тем самым мнение этой чокнутой девки из «Китаянки» Годара (против фильма у меня есть свои возражения), что человек может заниматься несколькими вещами одновременно.
– Значит ты, Давид, – недоверчиво сказала она, – одобряешь комиссии?
– Я проголосовал за, – говорю я с набитым ртом, и объяснил почему.
Она снова за свое:
– Но именно это меня и удивляет, большинство анархов ведь были сначала против.
– Хорошо, – говорю я, – повторяю: примо, анархи должны преодолеть свою фобию к организации. Если тридцать чуваков в этом зале обсудят проблемы рабочего движения, это нам еще не грозит бюрократическим перерождением. Секундо, если уж мы справились с групповыми разногласиями и добились единства действий с КРМ, нужно уметь пойти на уступки, а каэрэмы придают комиссиям большое значение. Терцио, что касается меня лично, то, по зрелом размышлении, я не считаю, что они так уж неправы, общая дискуссия в комиссиях будет способствовать осмосу группок. Ты, может, заметила, товарищ…
– Меня зовут Клод, – сказала девушка с улыбкой, которая обнажила ее, как обнажает косточку персик, разломанный пополам, можно подумать, что, давая свое имя, она отдается.
– Повторяю, ты, может быть, заметила, Клод, что, несмотря на отлучение, которому нас подвергли эмэлы, некоторое количество маоистов все же записалось в комиссию «Рабочее и студенческое движение». Кварто, – говорю я с набитым ртом и, поскольку говорить мне трудно, поднимаю руку – подожди, проглочу, – понимаешь, необыкновенно здорово уже то, что мы сумели собрать, как сегодня, сто пятьдесят ребят вокруг двух группок, но если завтра нам удастся объединить пятьсот или шестьсот человек в разных комиссиях, то мы совершим большой скачок в области политизации Фака и поднимемся еще на одну ступень в захвате власти студентами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44