А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ты все портишь.
Она пожала плечами.
– До чего же ты старомоден, – сказала она с презрением.
И она его еще по-снобистски третировала, только этого не хватало! Он сжал правой рукой край стола.
– Знаешь, не думай, что ты на гребне новой волны только потому, что переспала с Жоме.
Она моргнула, глаза ее опять наполнились слезами, но, вспомнив о туши, она сдержалась. Сжавшись в комочек, поджав под себя ноги, как кошечка, она рискнула осторожно взглянуть на Менестреля. Она почувствовала к нему какое-то новое уважение. Ну конечно, типичный мазохизм – он дал мне по морде, и я в восторге; в те времена, когда я еще ходила к исповеди, аббат меня бранит, а я так и сияю, теперь они, говорят, даже бранить перестали и покаяния не налагают: зачем же тогда исповедь? Внезапно ее охватило презрение к самой себе. Ей было отвратительно в себе все: дурацкая ненависть к родителям, безграничный эгоизм, постоянное вранье, попытка самоубийства, безалаберность в занятиях, и мальчики, и то, что она заранее знала, как все будет, ничего, ничего, никогда, она просто ненормальная, ей это всегда было известно, она подумала с горьким удовольствием, шлюха, вот я кто в глазах Менестреля. Она стиснула зубы, ну что ж, раз так, они увидят, я вымараюсь в грязи, я стану отдаваться кому попало, пойду в бидонвиль, скажу арабам: вот я, кто желает? Захочу и сделаю. Или нет, я покончу с собой, после моей смерти они спохватятся. Она вдруг увидела себя распростертой на кровати, в своем черном платье, бездыханную, без кровинки в лице, ей стало ужасно жаль своей молодой жизни.
Она посмотрела в глаза Менестрелю и сказала с вызовом:
– Я в прошлом году кончала с собой.
Непоследовательно. Вне всякой связи с тем, о чем мы только что говорили. Или эта связь от меня ускользает. Сидит тут, на моей кровати, полная жизни (и вообще довольно полненькая), и ни с того ни с сего заявляет: я мертвая. У него на языке уже вертелось – разумеется, из этого ничего не вышло, – но он вовремя спохватился. В прошлом году они долго беседовали с Демирмоном о самоубийстве. «К самоубийцам никогда не следует относиться легкомысленно, – говорил Демирмон, – они крайне чувствительны ко всякому вызову. Осторожнее. Нужно обращаться с ними тактично».
– А что тогда случилось? – спросил Менестрель нейтральным тоном.
– Дело было так, – заговорила она торопливо, проглатывая слова, точно боялась, что не успеет рассказать. – Я встречалась с одним мальчиком, а папа, сам понимаешь, был категорически против. И тут я заболеваю. Ладно, я домой не иду, а иду в университетскую больницу. Понимаешь, я не хотела, чтобы меня лечили как папину дочку. И там в течение двух недель ребята и девочки в моей палате только и говорят, кто да как кончал с собой и вообще рассуждают о самоубийстве и о бессмысленности жизни, и о том, как противно становиться старым, взрослым. Ладно. Выхожу я из больницы, и папа с места в карьер заводится, начинает про этого мальчика. Ну, я в тот же вечер и решила покончить с собой.
– Как?
– Ночью. С помощью газа и снотворных.
– Зачем же сразу то и другое?
– Чтобы побыстрее. Но я совершила ошибку, потому что газ – это мамин пунктик. Она его унюхала, вскочила, бросилась в кухню, вызвала доктора, и они вдвоем заставили меня вывернуть внутренности наизнанку.
Она вдруг расхохоталась. Смех у нее был звонкий, почти детский.
– Чего же ты смеешься?
– Я вдруг вспомнила маму. Мама, знаешь, у меня маленькая, кругленькая, и даже в эту ночь она успела надеть свои домашние туфли без пятки, на высоких каблуках и, главное, она кудахчет без остановки, суетится, как курица, воздевает ручки к небу и кудах-тах-тах, кудах-тах-тах! – Она перестала смеяться и сказала с удовлетворением: – Папа – тот ни слова не проронил. Он был белый, как его пижама, и не смел глаз на меня поднять. И это было мне здорово приятно, потому что папа, особенно в пижаме, вызывает у меня отвращение. Менестрель безмолвствовал. «Девочкам самоубийства, как правило, не удаются, – говорит Демирмон, – потому что они кончают с собой в пику кому-нибудь. Вы понимаете, что я хочу сказать, – с тайной надеждой выжить и насладиться тем, как они насолили этому человеку. Разумеется, „неудача“ может „не удаться“, и тогда они умирают на самом деле (серьезное лицо, приглушенный голос). Осторожнее. Особенно с теми, которые склонны к повторным попыткам».
– Думаешь, тебе пришло бы на ум наложить на себя руки, если бы ты не наслушалась самоубийц в больнице? – сказал Менестрель.
Слова «наложить на себя руки», он произнес с удовольствием. Это выражение употреблял Демирмон, а недавно Менестрель прочел его в «Монде». Оборот казался ему изысканным. Он подумал, увижу Демирмона, непременно расскажу ему о Жаклин. Он заранее представлял себе заинтересованный взгляд Демирмона, устремленный на него, когда он в скупых словах выделяет узловые моменты этой истории. Он чувствовал себя счастливым, хотя терял время и не занимался старофранцузским. Неплохо будет, например, отметить, что в больнице сработал эффект заразительности. Ему еще удастся когда-нибудь сделать остроумное наблюдение, не пришедшее в голову самому Демирмону, и тот удивленно взметнет брови.
– Нет, – сказала Жаклин, – больница здесь ни при чем, я уже раньше думала об этом.
Ей стало стыдно, и она отвернулась. Зачем я вру. Прошу его быть моим другом, а сама ему вру. Менестрель побарабанил пальцами по столу – типичный сартровский «самообман», если больница «ни при чем», почему же она заговорила о ней? В то же время он воспользовался тем, что Жаклин опустила глаза, и окинул ее взглядом. Было приятно, что на его кровати прикорнула эта пухленькая хорошенькая девушка. Приятно и поучительно слушать чушь, которую она несет, и понимать, что за всем этим кроется на самом деле. Она была его пациенткой. Он, доктор Менестрель, внимательно слушал ее. Он ловил ее на ошибках, обнаруживал, что стоит за каждым словом. Как Фрейд. Интересно, спал Фрейд со своими пациентками? Наверно, нет. В мире нет ничего совершенного: нельзя быть одновременно великим психиатром, излечивающим неврозы, и великим распутником, который способствует их возникновению. Пусть привирает, я на это положил. Надо ее понять. Бедная лапонька, ей хочется выглядеть не такой, как все. Он посмотрел на нее, полный умиления и чувства собственного превосходства, и сказал серьезно:
– А с тех пор тебе ничего такого больше не приходило в голову? («Осторожно с теми, которые склонны к повторным попыткам».)
Она молчала.
– Да, – сказала она наконец. – Часто.
Она вдруг подняла на него глаза и благодарно улыбнулась. На этот раз она сказала правду и была ему за это признательна.
Она добавила:
– Мне осточертела эта студенческая жизнь… Что я тут, в Нантере, делаю? Ничего. Жду, когда начнется жизнь.
Менестрель склонил голову набок. В известном смысле она права. Ущемленность студенческой жизни именно в этом: ждешь, когда начнется настоящая жизнь. Ждешь, ждешь, конца не видно. И еще ужасна твоя собственная неопределенность, расплывчатость, аморфность. И, однако,выбор будущего, того, кем ты станешь, зависит только от тебя. И решать нужно сейчас.
– Но ведь ты себя к чему-то готовишь, – сказал обработаешь, узнаешь всякую всячину.
Она подняла руку, и ее ладонь очертила в сторону Менестреля изящную кривую.
– О, конечно, тебе это легко сказать, ты ведь блистаешь. Ты знаешь все на свете. Ты читал Пруста. Это правда? – спросила она, точно грандиозность подобного подвига заставляла ее, по некотором размышлении, отнестись к этому утверждению скептически.
– Да.
– Всего?
– Разумеется.
– Разумеется? Я – одну страницу. С меня было вполне достаточно. Он меня просто убивает, этот тип, с его сложностями. Да и вообще, я и литература…
Менестрель поднял брови.
– Чего же ты пошла на литературный?
Она беспомощно развела поднятыми руками:
– А куда мне идти, по-твоему? В науках я ни шиша не смыслю.
Менестрель посмотрел на нее. Это я тоже расскажу Демирмону, это подтверждает его излюбленный тезис: из десяти филологов настоящий только один. Именно к нам идет больше всего пустышек. «Студенты, которые ни о чем не думают, ничего не хотят, ничего не читают, ничем не интересуются».
Он сказал после паузы:
– Кроме чтения и занятий, есть еще и товарищи.
– Какие товарищи? Девочки? Они такие врушки! И потом, не знаю почему, но я вечно натыкаюсь на лесбиек. А это, знаешь ли, – сказала она, энергично мотая головой, – ни за что, ни за что.
Его удивила столь бурная реакция, но он промолчал. Немного погодя она опять заговорила:
– И главное, я сама себе обрыдла, понимаешь, я себя ненавижу.
Это было сказано без всякого вызова, глухо, с какой-то холодной отрешенностью, которая произвела на Менестреля тягостное впечатление.
– Ты ненавидишь себя? Почему?
Она сказала с болью;
– Я урод.
Менестрель, усмехнувшись, сказал:
– Ну нет, право же, ты отнюдь не урод.
– Урод нравственный. Например, взять родителей, я с ними просто дрянь. Особенно с папой. Я для папы один свет в окошке. А я его терпеть не могу. Еще когда он одет, куда ни шло. Но когда он в пижаме, меня прямо тошнит. Я не выношу, когда он ко мне прикасается. Если он хочет поцеловать меня, я его отталкиваю.
Она добавила:
– И потом, я думаю только о себе.
– Есть много людей, которые думают только о себе.
Она с живостью возразила:
– Да, но не так, как я, у меня это болезнь.
Губы ее вытянулись вперед, углы их опустились, лицо на мгновение застыло в гримасе, как греческая трагическая маска.
– Возьми, к примеру, сон, который мне часто снится, я тебе сейчас расскажу. Будто я глотаю тюбик снотворного. И когда я просыпаюсь, Жаклин, ненавистная мне, – мертва. Я встаю и ухожу. Я оставляю ее, как старую кожу, которую сбросила с себя. А я теперь девушка что надо, мне легко и весело, я чувствую, что полюблю мальчика, полюблю по-настоящему. И тут я просыпаюсь. И все еще хуже, чем раньше.
Менестрель молчал. Он смотрел на Жаклин и удивлялся. До сих пор женщина существовала для него в трех ипостасях: 1) Существо гнусное вроде госпожи матушки или очень-очень милое, как Тетелен (или даже Луиза). 2) Существо, перед которым робеешь, поскольку реакции его непонятны и оно никогда не интересуется тем, чем интересуешься ты. 3) Существо, которое ложится на спину, задирает ноги и т. д. Ему самому пока не доводилось принимать участие в такого рода положениях, но еще в шестом классе товарищи ему все это описали и даже изобразили с громким хохотом. Однако эти три ипостаси как-то не совмещались, не сливались воедино. Он всегда рассматривал их раздельно. Теперь, в Жаклин, он впервые пытался их соединить. Она казалась ему доброй девочкой, несмотря на все свои комплексы. Он не прочь был бы с нею… и его интересовали ее проблемы.
– Ты не обращалась к психоаналитику?
Она широко открыла глаза.
– А как ты думаешь! К самому лучшему! К самому дорогому! Он влетел папе в копеечку!
– Ну и что?
– Пустой номер, конечно. Я укладывалась на диван этого типа и не разжимала губ. В конце концов ему это осточертело.
Менестрель встал и присел рядом с нею. На расстоянии метра. Пусть не думает. Она искоса взглянула на него, но не пошевелилась. Она сидела, обхватив руками колени. Он протянул правую руку, положил ее на кровать ладонью кверху.
– Дай мне руку, – сказал он.
– Нет, – сказала она, с испуганным видом пряча кисти рук под мышками.
Он окаменел.
– Нет? – повторил он, глотая слюну. – Почему же нет?
– Я ненавижу, когда до меня дотрагиваются.
Он смотрел на нее, растерянный, униженный, взбешенный,
– Я предполагаю, – сказал он, сдерживая злость, – что Жоме был все-таки вынужден до тебя дотронуться, чтобы лишить тебя невинности.
– Это совсем другое дело.
– То есть как – другое дело?
– Жоме, он как врач.
– А я, – сказал он с ядовитой иронией, – гожусь тебе в друзья, но дотронуться до меня противно.
– Да нет, – сказала она, не глядя на него и все еще зажимая руки под мышками, – я просто не выношу, чтобы мне приказывали.
– Я тебе не приказывал.
– Ты сказал: дай мне руку!
Он умолк, пораженный недобросовестностью, с которой она, повторив его слова, придала им гнусную, повелительную интонацию.
– Как тебе не стыдно! – возмущенно сказал он. – Я сказал совсем не так. Ты из меня делаешь какого-то фашиста.
Она молчала, опустив глаза, склонив лоб, зажав руки под мышками.
– Ну ладно, – заговорил он дрожащим от напряжения голосом, – раз уж я фашист, слушай: ты дашь мне руку, и сию минуту, или я отвешу тебе пару оплеух и выставлю за дверь.
Она повернула голову и посмотрела на него. Он был весь красный, подбородок задран, глаза злющие. Она опустила взор, захлопала ресницами, вздохнула, что-то в ней разжалось. Рука обмякла, левая кисть безвольно упала на ладонь Менестреля. Она капитулировала, безоговорочно. Менестрель с силой стиснул ее пальцы. Они были теплые и словно таяли в его ладони. Он ощутил пьянящее чувство, казалось, все его тело ширится, он посмотрел на нее, она ему принадлежала. Что-то случилось с его дыханием, он парил в воздухе, это поток воздуха подбросил его вверх, и он летел, возносился на самую вершину жизни. Внезапно его отрезвило воспоминание о собственной неопытности, победное чувство схлынуло, поникло, осело, как пена, он хлопнулся наземь в полном изнеможении, он подумал с трезвой ясностью: и вовсе не затем я взял ее руку. Позднее, может быть, позднее. Но это соображение его не убедило, он чувствовал себя ущемленным, обделенным. Ах, все это было так не просто! Может, он зря так быстро отступился? Ему ужасно захотелось каким-то чудом стать сейчас же тридцатилетним мужчиной, каким он будет когда-нибудь, старым, опытным, уверенным в себе.
Время шло. Он пытался думать, не выпуская из руки пальцев Жаклин. Потом он сказал:
– Обещай мне одну вещь.
– Что? – сказала она, вздрогнув.
Она поглядела на него, и он впервые заметил, что ее красивые, блестящие глаза, когда она не думает о том, чтобы нравиться, угрюмы и замкнуты.
– Послушай, – сказал он, – если ты опять вздумаешь кончать с собой, предупреди меня.
Она молча отвернулась.
– Обещаешь?
– Ладно, если ты настаиваешь, – сказала она без всякой убежденности.
Это было только полуобещание. Он заговорил снова:
– Мы друзья, да или нет?
– Друзья, – сказала она угрюмо.
– Значит, ты обещаешь? По-настоящему обещаешь?
В дверь постучали, и, прежде чем Менестрель успел что-нибудь сказать, вошел Бушют. Он не просунул голову в щель, как делал обычно. Он просто вошел, захлопнув за собой дверь, и уставился на парочку. По правде говоря, Жаклин он как бы не видел, он смотрел только на Менестреля. Он стоял, ссутулив плечи, опустив углы рта, сальные черные пряди падали на его лоб. Зрачок, прикрытый веком, казался сместившимся в овале глаза. Слишком широкая полоса белка снизу и совсем нет сверху. Может, именно это придавало ему такой расслабленный и неискренний вид? Как только он вошел, по комнате распространился запах грязного белья.
– Надеюсь, я тебе не помешал, – сказал он, по-прежнему глядя на одного Менестреля. – Мне нужно кое-что тебе сказать.
Поскольку Менестрель не ответил, он добавил:
– Одну вещь совершенно личного характера.
Жаклин высвободила свою руку, спустила ноги, натянула сапожки.
– С этим можно подождать, – холодно сказал Менестрель.
– Нет, как раз нельзя, – сказал Бушют. – Я сегодня вечером занят, ты знаешь чем, – сказал он с сообщническим видом.
– Я все равно ухожу, – сказала Жаклин, вставая.
Менестрель тоже встал.
– Ты можешь остаться. Ничего важного Бушют мне сказать не может.
– Благодарю, – сказал Бушют расстроенно, не глядя на девушку.
– Как бы там ни было, я смываюсь, – сказала Жаклин.
Она прошла мимо Бушюта, отвернув от него лицо, и открыла дверь.
– Увидимся в ресте, – сказал Менестрель, забывая о своей встрече с миссис Рассел.
– Может, и нет, – сказала она через плечо. – Я, может, поем у себя.
Дверь за ней захлопнулась. Наступало молчание, Менестрель, стоя, глядел на Бушюта сверкающими глазами.
– Я пришел попросить у тебя прощения, – сказал Бушют с униженной улыбкой.
– Прощения, за что?
– За записку, которую я оставил на твоем столе.
Менестрель засунул руки в карманы и с силой втянул воздух. У него дрожали ноги, он не мог выдавить из себя ни слова.


Часть восьмая

I

19 часов
– Товарищи, – сказала Лия Рюби низким, глухим, ровным голосом, упрямо набычив голову с длинной челкой, прикрывавшей брови, отчего ее черные глаза казались еще темнее. Она говорила монотонно, не жестикулируя, точно внутренне застыв по стойке смирно. Никаких эмоций, самое большее, что она могла себе позволить во время дискуссии, – улыбка презрительного превосходства, не личного превосходства, разумеется; как индивидуум Лия вообще не существовала, у нее не было ни возраста, ни пола, ни внешности – устами Лии вещала доктрина секты, Лия несла людям истину, и ей не к чему было пленять, волновать или даже доказывать, революционная чистота чуждалась такого рода слабостей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44