Он засел за музыкальный словарь и, по Аниным словам, удивительно скоро насобачился осторожненько вворачивать что-нибудь насчет рапсодий и скерцо, синкоп и флажолетов, код и каденций, интерлюдий и интерпретаций. Однако недоступный убеждению наглец в своей неприступной берлоге стоял на прежнем: да, те, кто делает что-то лучше других - пускай намного, неизмеримо лучше, - те, конечно, большие молодцы, и все же истинный гений совершает нечто ровно противоположное: он не заставляет нас восхищаться, до чего здорово сделано, а отнимает у нас способность разглядывать и рассуждать, рождает в нас единственное чувство: "Не может быть!.."
Но Витя знал, что наглецам давать воли нельзя.
Он лишь однажды забылся - притом впервые оказавшись у нее дома. Она пригласила его посмотреть фигурное катание (ее подверженность столь обыкновенному девчоночьему увлечению была для него почти такой же трогательной, как проявления ее физической природы, - правда, не рождая мучительного ощущения невыносимой хрупкости). Арка ее дома с демократической непритязательностью круглилась в двух шагах от неизвестного ему прежде игрушечного скверика, в котором скромно грустил Александръ Сергеевичъ Пушкинъ. И долго буду тем народу я любезен, что звуки новые для песен я обрел, прочел Витя на могильно полированном постаменте, и ему показалось, что в школе он учил как-то не так. Но близ ее дома все и должно было делаться не так. "Девушка, вы знаете, почему Пушкин смотрит в ту сторону?" прохрипел Ане с мокрой осенней скамейки распухший алкаш. "Нет", - с безупречной простотой ответила Аня. "Потому что там была его квартира", - и алкаш показал на какой-то балкон. "Спасибо, очень интересно, - с признательностью склонила шапочку Аня и шепнула Вите: - Легенда. Это наш балкон". И Витя поразился интуиции забулдыги, сумевшего-таки учуять исключительность заурядного с виду балкона.
Лестница была темная - путь в чертог лежал через пещеру. После которой сказочное великолепие опрокидывало еще неотразимее. Витя, естественно, не разбирался в мебели, тем более в посуде, но первое, что ударяло в глаза, это все равно была не красота, а - подлинность. Как раз в эти дни у его родителей подошла очередь на полированный гарнитур - прямо выпиравший из их квартирки своей элегантностью. Однако в Аниной гостиной Вите немедленно открылось, насколько он жалок и провинциален со своими потугами скрыть зеркальностью древесно-стружечную внутреннюю суть и прямолинейностью недостаток выдумки: вокруг Ани, такой простой, ясной и доброй, все волновалось и круглилось, но без истерик и завитушек, закругляясь с плавностью, присущей уверенным ораторам. Причем красота дерева требовала не прятать ее под дешевыми бликами, а, напротив, обнажать ее - красоту буквально какого-то благородного камня, сквозь отдельные оспинки которого с несомненностью открывалось, однако, что это все-таки дерево. Дерево, глядящееся камнем, живое, ведущее себя как неуязвимое, - в этом было не вдруг осознанное сходство с Аниной жизненной позицией, так что львиные лапы у обоих кресел могли придать им лишь совсем немного дополнительного мужества. Стулья же с высокими спинками на первый взгляд были довольно обычные - лишь взгляда с третьего замечалось, до чего мумифицированной тисненой кожей они обтянуты, сколь тонко прочеканено звездное обрамление их обойных гвоздей. Здесь и собрания сочинений - взятые в отдельности, как будто бы те же, что и у Сашки Бабкина, - за переливающимися алмазными гранями стеклами сами казались обнажениями самоцветов.
По стенам выси были рассыпаны старинные фотографии каких-то принцесс с инфантами, в которых Аня прекрасно ориентировалась: моя прабабушка, мой внучатый дядя, нет, в матросском костюмчике - это племянник дедушкиной двоюродной сестры... Рамки фотографий были из того же каменного дерева, но в отделке как-то мельчили - фотографический портрет Аниного отца резко отделялся от них и размером, и четкостью, и простотой. Сильное мужицкое лицо с раздавленным носом и с умнейшими, пронизывающими Витю насквозь, вплоть до притаившегося в нем наглеца, глазами еще раз открыло ему могущество аристократизма - если уж такой мужичина "тянулся к маминому кругу"... Правда, Аня как-то помянула еще и жеманство, принимаемое доверчивыми мужчинами за утонченность...
С нарастающим стыдом за неотвязного наглеца, не желающего уняться и в чужом доме перед лицом святыни, Витя поспешил ускользнуть к чему-то менее пафосному (по пустякам наглец его не беспокоил):
- Да у тебя здесь просто Эрмитаж!..
- Мы бронзовую козетку и продали в Эрмитаж, - с полной простотой рассмеялась Аня. - Меня нужно было каждое лето в Крым возить - пневмонии донимали, а папа не хотел в министерском пансионате одалживаться, он даже дачный участок не взял. Я ужасно радовалась, когда ее продали. На ней было столько завитков, куда взрослые не могли забраться, так мама наматывала мне тряпочку на палец и заставляла все-все протирать... я эти заросли ненавидела.
Она была маленькой, ее донимали пневмонии, она что-то ненавидела - из груди до кончиков пальцев разлилась расслабляющая нежность, глаза защекотали зарождающиеся слезы умиления и восторга - подвиг, подвиг...
- А эти часы мне подарила бабушка к будущей свадьбе.
И Витя почтительно замер перед той ясной простотой, с которой она произнесла это грубое слово - "свадьба", "ба"...
Часы с древними римскими цифрами и золотыми резными стрелками вырастали из окаменевшего зеленого мыла и были охвачены золотой аркой изобилия.
А фигурки на... Витя не знал, как назвать эту изысканность, но уж никак, конечно, не комодом или мещанским "сервантом"... Так фигурки на этом самом сразу открыли ему, чему и сколь жалко пыталась подражать Юркина мать, тетя Клепа, она же Клеопатра Алексеевна. Пастушки с овечками, придворные в многослойных юбках или коротеньких облегающих штанишках до колен (ага, у Ани в совхозе было что-то в этом роде...) - все здесь хотя слегка и напоминало тети Клепино собрание, но было настолько изощреннее - глазки, складочки, мизинчики, - что... Правильно, Витина мать не пыталась обзаводиться безделушками, не позорилась.
- Это корниловский фарфор, - доброжелательно поясняла Аня, и Витя уважительно кивал, наматывая на свой нещедрый ус и это заклинание. - Тоже, будь моя воля, половину продала бы. Только пыль собирают.
Аня что-то рассказывала и о тарелках-чашках - майсенский фарфор, китайский фарфор, - но посуда представлялась Вите чем-то слишком интимным, утилитарным, чтобы на нее пялиться. Однако и в ней он успел ощутить некий источник, жиденьким, слабеньким эхом которого оказались все поползновения на изысканность, попадавшиеся ему на глаза в сервантах приятельских мамаш.
Телевизор у Ани был обширный, но не обширнее Витиного - Витин отец придавал этому значение, - но даже и в нем Вите чудилась некая особая простота и сдержанность, как будто он исключительно из демократизма скрывал свое родство с красными деревьями и красными директорами.
В фигурном катании Витю по-настоящему потряс - до замирания, до благоговейного вытягивания шеи - только мужской одинокий полет надо льдом: стройный черный силуэт уносился вдаль, и вдруг - как будто без усилия, как будто сам собой - ВЗЛЕТ!.. Женщины не вызывали у него этого чувства - само собой, он ни на миг не переставал замечать, как это делается: бросались в глаза голые ноги, трусики... А если еще партнер хватал ее за разные места... Будь Витя склонен к философствованиям, он сказал бы, что истинное искусство - даже в спорте - не поражает возможностями нашего тела, но заставляет забыть, что у нас есть тело, заставляет поверить в невозможное.
- Но ты вглядись, вглядись, какая грация, - тормошила его Аня, понуждая разглядеть что-то еще в какой-то своей любимице, и Витя в конце концов заголосил, что грация женщин вовсе не в том, чтобы прыгать и размахивать ногами, а в том, чтобы просто садиться, поворачивать голову, подавать руку...
- Вот на тебя можно смотреть бесконечно, когда ты поправляешь волосы, берешь чашку, подносишь ее к губам... Вот это действительно грация! - в отчаянии закончил он, чувствуя, что лицо уже пылает, и пальцем утверждая на переносице очки, чтобы прикрыть хоть малую часть горящей территории.
- Я думаю, никто из самых моих галантных знакомых не додумался бы до такого комплимента, - после паузы с некоторым даже почтением проговорила Аня. - Ты со своим простодушием мог бы покорять женские сердца...
Она как будто сама себе не верила и, чтобы убедиться, извлекла его, смущенного и нерешительно противящегося, из кресла и, словно поставив какую-то окончательную, ласковую, но твердую печать, крепко поцеловала в губы. Это были настоящие губы. Героические.
И все-таки Витя больше любил обниматься, чем целоваться, - обнять и застыть, изнемогая от нежности, от желания стиснуть, вобрать в себя и одновременно замирая от страха повредить эту невыносимую хрупкость: с похожим чувством он когда-то нес домой воробьиного птенчика и наконец, измучившись от бесплодной борьбы страсти и страха, остановился и начал поить его слюной, - вот так и к поцелуям он мог переходить, лишь достаточно протомившись, только сейчас все было в сто, в тысячу раз сильнее - теперь-то он понял, слабеньким, жиденьким предвестьем чего были тогдашние воробьиные его страсти.
В этот визит Витя был представлен и Аниной матери - от почтительности даже не разглядел ее как следует, однако несдающийся наглец из своей норки успел ухватить в ней сходство с узбекской девочкой из какой-то детской книжки - "у москвички две косички, у узбечки двадцать пять": черные с серебром волосы ее вились так, будто косички были расплетены пять минут назад. Витя поспешно вскочил ей навстречу, но она лишь грустно ему кивнула, бегло улыбнувшись левым уголком рта (правый был безнадежно опущен), и прошла к себе. В памяти отчетливее всего успели отпечататься ее скорбные, но из-за восточной прищуренности все равно как бы немножко смеющиеся желтые глаза в маленьких очках с едва заметно поблескивающей проволочной оправой. При взгляде исподлобья глаза делились на две неравные части - ту, что побольше, глядящую поверх очков, и ту, что поменьше, за стеклами. С тех пор ему при каждой встрече хотелось проверить, не показалось ли, но верхняя часть так всегда и оставалась чуточку побольше, а нижняя чуточку поменьше.
- Что-нибудь случилось? - тревожно спросил Витя.
- Случилось. Пятьдесят лет назад моя мама имела несчастье появиться на свет.
Витя и внешне, и внутренне потупился - он и впоследствии считал себя вправе присоединяться лишь к доброжелательным ее отзывам о членах ее семейства: как бы там ни было, в этой сугубо личной сфере имела право распоряжаться только она сама.
Приглашение поужинать он принял довольно решительно - со второго раза, ибо уже давно начал к нему готовиться: когда не видели родители, учился пользоваться ножом и держать вилку в совершенно не приспособленной для этой цели левой руке. И неплохо преуспел: уже мог подносить вилку ко рту, контролируя ее лишь нижним краешком зрения. Правда, тогда под носом образовывалась некая мертвая ненаблюдаемая зона, которую приходилось проходить, положась на судьбу, однако во время последних тренировок судьба оказывалась к нему стабильно благосклонной.
Введенный в кухню, Витя старался не рассматривать изнанку Аниной жизни, пускай и обожаемой, пускай и рождающей лишь благоговение перед ее подвигом. И все же его внимание само собой пало на никогда не виданный в кухнях круглый стол, требовавший простора и обретший простор. А черная, в могучих прожилках, резная крепость заставила его утратить контроль даже, по-видимому, и за выражением лица.
- Этот дубовый буфет всех приводит в оторопь, - с улыбкой прочла его чувства Аня (да-а... в этом бастионе и вправду могли бы разместиться и школьный, и институтский буфет, вместе взятые). - Папа говорил, что нас всех отсюда вынесут, а он останется стоять, как Александровская колонна. И действительно, мы после папиной смерти хотели его продать, - уже немного поникшим голосом прибавила она, - деньги были нужны, папа как будто нарочно не хотел ничего копить... В Китае половину командировочных потратил на какой-то супераристократический чай, его раньше только мандарины пили, а теперь только члены Цека, - оказалось, в рот невозможно взять... Так бригада грузчиков не смогла его с места сдвинуть - я имею в виду буфет. Они хотели послать за добавкой - я хочу сказать, за подмогой, но я решила, что это знак судьбы. Может быть, папе было бы приятно, что его пророчество сбылось.
Витя со сделавшимся уже привычным погрустневшим выражением опустил глаза, которые тут же притянула к себе сахарница из поседелого, стершегося, как старинная монета, металла, на котором были отчеканены скрещенные якоря. У таких же истершихся щипчиков для рафинада были хваталки в форме раковин. "Гардемарин..." - вспомнилось ему.
Аня стройно подпоясалась чистеньким, но очень обыкновенным (подвиг, подвиг!) передником, расторопно и умело (подвиг, подвиг!) напустила воды в такую же, да не такую, как у Вити дома, эмалированную кастрюльку, поставила ее на газ (даже этот колеблющийся подводный цветок здесь был другим), присела в миллион раз грациознее любой фигуристки, добыла из холодильника совершенно заурядные с виду сосиски - Витя изнывал от благодарности и неловкости. Он сунулся было помогать, но она остановила его почти торжественно:
- Не нужно. Я однажды увидела, как папа утром сам себе варит сосиски... рукавом снимает горячую крышку... и дала себе клятву, что с моим мужем я не допущу ничего подобного.
Витя как будто закувыркался с лестницы: он ведь не был ее мужем, у них и близко к тому разговоров не было - и похолодел от ужаса, что она прочтет эту подлую, унизительную для нее мысль по его лицу. Да он что же, да он, конечно!..
Тем не менее факт остается фактом - врата блистательного города открылись ему раньше, чем его впервые посетил хотя бы проблеск мысли, а не рискнуть ли ему в них постучаться.
Чтобы скрыть ошеломленность, Витя прыгающими пальцами взял с круглой плахи стола оплетенную китайскими драконами чайную чашку, успевшую-таки поразить его своей невесомостью яичной скорлупы, и принялся изучать ее с дотошностью археолога.
- Костяной фарфор, - с полной простотой (может, она вовсе ничего такого и не имела в виду?..) пояснила Аня. - Папа привез из Китая. Он маме отовсюду привозил фарфор, он знал, что она любит фарфор. Но приехал уже подшофе "простились с мужиками" в аэропорту. Мама заметила и - замолчала. Он преувеличенно хлопочет, подлизывается - мама безмолвствует... но ты понимаешь, - внезапный взгляд в самую его душу, - что я никому никогда этого не рассказывала и не расскажу? - ("Конечно, конечно", - в ответные кивания Витя вложил всю свою проникновенность.) - Так и вот, извлекает он наконец этот сервиз - мама царственно молчит, отвернувшись к окну, - Анна Ахматова! - (Это имя Витя прежде слышал краем уха.) - Папа взял одну чашку и бац ее об пол - ах ты, черт, уронил!.. Мама ни звука. Он бац блюдце - ах я раззява!.. Мама каменеет. И он берет одну чашку за другой, сокрушается и грохает. Пока я его за руки не схватила. Вот так у нас две эти чашки остались и к ним три блюдечка.
Она явно гордилась папиным норовом, и Витя поник головой.
- Я бы так не смог... - расстроенно признался он.
- А тебе и не придется. Женщина должна понимать, что, когда мужчина ей что-то дарит - фарфор, цветы, какую-нибудь тряпку, он всегда делает то, что считает бессмысленным. И мы должны ценить это выше всего - когда человек ради тебя отказывается от своего здравого смысла.
Нет, все-таки, когда она говорила о муже, она имела в виду определенно...
У Вити голова шла кругом. Относительно пришел в себя он лишь года через два. И то сказать: если бы кто угодно из нас открыл дверь в подъезд, где живет девушка, которую он боготворит, но еще не любит, и оказался в невообразимо прекрасном городе, - что бы он почувствовал - восторг или ошеломление? А тут еще пушки с пристани палят, и во главе пышной свиты приветствовать его выходит принцесса, в которой - да уж не сошел ли он с ума?.. - счастливец узнает ту самую девушку, о коей не смел и мечтать, и слышит, что королевская дочь назначена ему в жены...
Можно ведь рехнуться от такого?
А чуть придешь в себя, то есть чуточку привыкнешь повторяющийся бред считать новой реальностью, как до тебя дойдет, что обрести новую, ослепительную жизнь тебе удастся лишь ценой отказа от прежней. В которой тысячи пустяков при угрозе их утратить немедленно наполнятся трогательнейшей прелестью - и сильные материнские ладошки на висках, и недовольный отцовский кашель, и партия в шахматы с забредшим, благодушно поддатым Юркой, и репьи с лопухами в теснимых бетонными комодищами пампасах, и разложенные заготовочки для абсолютно небывалой конструкции электрического замка, подобно верному сторожевому псу, клацающего зубами в ответ на специальный хозяйский свист, и.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Но Витя знал, что наглецам давать воли нельзя.
Он лишь однажды забылся - притом впервые оказавшись у нее дома. Она пригласила его посмотреть фигурное катание (ее подверженность столь обыкновенному девчоночьему увлечению была для него почти такой же трогательной, как проявления ее физической природы, - правда, не рождая мучительного ощущения невыносимой хрупкости). Арка ее дома с демократической непритязательностью круглилась в двух шагах от неизвестного ему прежде игрушечного скверика, в котором скромно грустил Александръ Сергеевичъ Пушкинъ. И долго буду тем народу я любезен, что звуки новые для песен я обрел, прочел Витя на могильно полированном постаменте, и ему показалось, что в школе он учил как-то не так. Но близ ее дома все и должно было делаться не так. "Девушка, вы знаете, почему Пушкин смотрит в ту сторону?" прохрипел Ане с мокрой осенней скамейки распухший алкаш. "Нет", - с безупречной простотой ответила Аня. "Потому что там была его квартира", - и алкаш показал на какой-то балкон. "Спасибо, очень интересно, - с признательностью склонила шапочку Аня и шепнула Вите: - Легенда. Это наш балкон". И Витя поразился интуиции забулдыги, сумевшего-таки учуять исключительность заурядного с виду балкона.
Лестница была темная - путь в чертог лежал через пещеру. После которой сказочное великолепие опрокидывало еще неотразимее. Витя, естественно, не разбирался в мебели, тем более в посуде, но первое, что ударяло в глаза, это все равно была не красота, а - подлинность. Как раз в эти дни у его родителей подошла очередь на полированный гарнитур - прямо выпиравший из их квартирки своей элегантностью. Однако в Аниной гостиной Вите немедленно открылось, насколько он жалок и провинциален со своими потугами скрыть зеркальностью древесно-стружечную внутреннюю суть и прямолинейностью недостаток выдумки: вокруг Ани, такой простой, ясной и доброй, все волновалось и круглилось, но без истерик и завитушек, закругляясь с плавностью, присущей уверенным ораторам. Причем красота дерева требовала не прятать ее под дешевыми бликами, а, напротив, обнажать ее - красоту буквально какого-то благородного камня, сквозь отдельные оспинки которого с несомненностью открывалось, однако, что это все-таки дерево. Дерево, глядящееся камнем, живое, ведущее себя как неуязвимое, - в этом было не вдруг осознанное сходство с Аниной жизненной позицией, так что львиные лапы у обоих кресел могли придать им лишь совсем немного дополнительного мужества. Стулья же с высокими спинками на первый взгляд были довольно обычные - лишь взгляда с третьего замечалось, до чего мумифицированной тисненой кожей они обтянуты, сколь тонко прочеканено звездное обрамление их обойных гвоздей. Здесь и собрания сочинений - взятые в отдельности, как будто бы те же, что и у Сашки Бабкина, - за переливающимися алмазными гранями стеклами сами казались обнажениями самоцветов.
По стенам выси были рассыпаны старинные фотографии каких-то принцесс с инфантами, в которых Аня прекрасно ориентировалась: моя прабабушка, мой внучатый дядя, нет, в матросском костюмчике - это племянник дедушкиной двоюродной сестры... Рамки фотографий были из того же каменного дерева, но в отделке как-то мельчили - фотографический портрет Аниного отца резко отделялся от них и размером, и четкостью, и простотой. Сильное мужицкое лицо с раздавленным носом и с умнейшими, пронизывающими Витю насквозь, вплоть до притаившегося в нем наглеца, глазами еще раз открыло ему могущество аристократизма - если уж такой мужичина "тянулся к маминому кругу"... Правда, Аня как-то помянула еще и жеманство, принимаемое доверчивыми мужчинами за утонченность...
С нарастающим стыдом за неотвязного наглеца, не желающего уняться и в чужом доме перед лицом святыни, Витя поспешил ускользнуть к чему-то менее пафосному (по пустякам наглец его не беспокоил):
- Да у тебя здесь просто Эрмитаж!..
- Мы бронзовую козетку и продали в Эрмитаж, - с полной простотой рассмеялась Аня. - Меня нужно было каждое лето в Крым возить - пневмонии донимали, а папа не хотел в министерском пансионате одалживаться, он даже дачный участок не взял. Я ужасно радовалась, когда ее продали. На ней было столько завитков, куда взрослые не могли забраться, так мама наматывала мне тряпочку на палец и заставляла все-все протирать... я эти заросли ненавидела.
Она была маленькой, ее донимали пневмонии, она что-то ненавидела - из груди до кончиков пальцев разлилась расслабляющая нежность, глаза защекотали зарождающиеся слезы умиления и восторга - подвиг, подвиг...
- А эти часы мне подарила бабушка к будущей свадьбе.
И Витя почтительно замер перед той ясной простотой, с которой она произнесла это грубое слово - "свадьба", "ба"...
Часы с древними римскими цифрами и золотыми резными стрелками вырастали из окаменевшего зеленого мыла и были охвачены золотой аркой изобилия.
А фигурки на... Витя не знал, как назвать эту изысканность, но уж никак, конечно, не комодом или мещанским "сервантом"... Так фигурки на этом самом сразу открыли ему, чему и сколь жалко пыталась подражать Юркина мать, тетя Клепа, она же Клеопатра Алексеевна. Пастушки с овечками, придворные в многослойных юбках или коротеньких облегающих штанишках до колен (ага, у Ани в совхозе было что-то в этом роде...) - все здесь хотя слегка и напоминало тети Клепино собрание, но было настолько изощреннее - глазки, складочки, мизинчики, - что... Правильно, Витина мать не пыталась обзаводиться безделушками, не позорилась.
- Это корниловский фарфор, - доброжелательно поясняла Аня, и Витя уважительно кивал, наматывая на свой нещедрый ус и это заклинание. - Тоже, будь моя воля, половину продала бы. Только пыль собирают.
Аня что-то рассказывала и о тарелках-чашках - майсенский фарфор, китайский фарфор, - но посуда представлялась Вите чем-то слишком интимным, утилитарным, чтобы на нее пялиться. Однако и в ней он успел ощутить некий источник, жиденьким, слабеньким эхом которого оказались все поползновения на изысканность, попадавшиеся ему на глаза в сервантах приятельских мамаш.
Телевизор у Ани был обширный, но не обширнее Витиного - Витин отец придавал этому значение, - но даже и в нем Вите чудилась некая особая простота и сдержанность, как будто он исключительно из демократизма скрывал свое родство с красными деревьями и красными директорами.
В фигурном катании Витю по-настоящему потряс - до замирания, до благоговейного вытягивания шеи - только мужской одинокий полет надо льдом: стройный черный силуэт уносился вдаль, и вдруг - как будто без усилия, как будто сам собой - ВЗЛЕТ!.. Женщины не вызывали у него этого чувства - само собой, он ни на миг не переставал замечать, как это делается: бросались в глаза голые ноги, трусики... А если еще партнер хватал ее за разные места... Будь Витя склонен к философствованиям, он сказал бы, что истинное искусство - даже в спорте - не поражает возможностями нашего тела, но заставляет забыть, что у нас есть тело, заставляет поверить в невозможное.
- Но ты вглядись, вглядись, какая грация, - тормошила его Аня, понуждая разглядеть что-то еще в какой-то своей любимице, и Витя в конце концов заголосил, что грация женщин вовсе не в том, чтобы прыгать и размахивать ногами, а в том, чтобы просто садиться, поворачивать голову, подавать руку...
- Вот на тебя можно смотреть бесконечно, когда ты поправляешь волосы, берешь чашку, подносишь ее к губам... Вот это действительно грация! - в отчаянии закончил он, чувствуя, что лицо уже пылает, и пальцем утверждая на переносице очки, чтобы прикрыть хоть малую часть горящей территории.
- Я думаю, никто из самых моих галантных знакомых не додумался бы до такого комплимента, - после паузы с некоторым даже почтением проговорила Аня. - Ты со своим простодушием мог бы покорять женские сердца...
Она как будто сама себе не верила и, чтобы убедиться, извлекла его, смущенного и нерешительно противящегося, из кресла и, словно поставив какую-то окончательную, ласковую, но твердую печать, крепко поцеловала в губы. Это были настоящие губы. Героические.
И все-таки Витя больше любил обниматься, чем целоваться, - обнять и застыть, изнемогая от нежности, от желания стиснуть, вобрать в себя и одновременно замирая от страха повредить эту невыносимую хрупкость: с похожим чувством он когда-то нес домой воробьиного птенчика и наконец, измучившись от бесплодной борьбы страсти и страха, остановился и начал поить его слюной, - вот так и к поцелуям он мог переходить, лишь достаточно протомившись, только сейчас все было в сто, в тысячу раз сильнее - теперь-то он понял, слабеньким, жиденьким предвестьем чего были тогдашние воробьиные его страсти.
В этот визит Витя был представлен и Аниной матери - от почтительности даже не разглядел ее как следует, однако несдающийся наглец из своей норки успел ухватить в ней сходство с узбекской девочкой из какой-то детской книжки - "у москвички две косички, у узбечки двадцать пять": черные с серебром волосы ее вились так, будто косички были расплетены пять минут назад. Витя поспешно вскочил ей навстречу, но она лишь грустно ему кивнула, бегло улыбнувшись левым уголком рта (правый был безнадежно опущен), и прошла к себе. В памяти отчетливее всего успели отпечататься ее скорбные, но из-за восточной прищуренности все равно как бы немножко смеющиеся желтые глаза в маленьких очках с едва заметно поблескивающей проволочной оправой. При взгляде исподлобья глаза делились на две неравные части - ту, что побольше, глядящую поверх очков, и ту, что поменьше, за стеклами. С тех пор ему при каждой встрече хотелось проверить, не показалось ли, но верхняя часть так всегда и оставалась чуточку побольше, а нижняя чуточку поменьше.
- Что-нибудь случилось? - тревожно спросил Витя.
- Случилось. Пятьдесят лет назад моя мама имела несчастье появиться на свет.
Витя и внешне, и внутренне потупился - он и впоследствии считал себя вправе присоединяться лишь к доброжелательным ее отзывам о членах ее семейства: как бы там ни было, в этой сугубо личной сфере имела право распоряжаться только она сама.
Приглашение поужинать он принял довольно решительно - со второго раза, ибо уже давно начал к нему готовиться: когда не видели родители, учился пользоваться ножом и держать вилку в совершенно не приспособленной для этой цели левой руке. И неплохо преуспел: уже мог подносить вилку ко рту, контролируя ее лишь нижним краешком зрения. Правда, тогда под носом образовывалась некая мертвая ненаблюдаемая зона, которую приходилось проходить, положась на судьбу, однако во время последних тренировок судьба оказывалась к нему стабильно благосклонной.
Введенный в кухню, Витя старался не рассматривать изнанку Аниной жизни, пускай и обожаемой, пускай и рождающей лишь благоговение перед ее подвигом. И все же его внимание само собой пало на никогда не виданный в кухнях круглый стол, требовавший простора и обретший простор. А черная, в могучих прожилках, резная крепость заставила его утратить контроль даже, по-видимому, и за выражением лица.
- Этот дубовый буфет всех приводит в оторопь, - с улыбкой прочла его чувства Аня (да-а... в этом бастионе и вправду могли бы разместиться и школьный, и институтский буфет, вместе взятые). - Папа говорил, что нас всех отсюда вынесут, а он останется стоять, как Александровская колонна. И действительно, мы после папиной смерти хотели его продать, - уже немного поникшим голосом прибавила она, - деньги были нужны, папа как будто нарочно не хотел ничего копить... В Китае половину командировочных потратил на какой-то супераристократический чай, его раньше только мандарины пили, а теперь только члены Цека, - оказалось, в рот невозможно взять... Так бригада грузчиков не смогла его с места сдвинуть - я имею в виду буфет. Они хотели послать за добавкой - я хочу сказать, за подмогой, но я решила, что это знак судьбы. Может быть, папе было бы приятно, что его пророчество сбылось.
Витя со сделавшимся уже привычным погрустневшим выражением опустил глаза, которые тут же притянула к себе сахарница из поседелого, стершегося, как старинная монета, металла, на котором были отчеканены скрещенные якоря. У таких же истершихся щипчиков для рафинада были хваталки в форме раковин. "Гардемарин..." - вспомнилось ему.
Аня стройно подпоясалась чистеньким, но очень обыкновенным (подвиг, подвиг!) передником, расторопно и умело (подвиг, подвиг!) напустила воды в такую же, да не такую, как у Вити дома, эмалированную кастрюльку, поставила ее на газ (даже этот колеблющийся подводный цветок здесь был другим), присела в миллион раз грациознее любой фигуристки, добыла из холодильника совершенно заурядные с виду сосиски - Витя изнывал от благодарности и неловкости. Он сунулся было помогать, но она остановила его почти торжественно:
- Не нужно. Я однажды увидела, как папа утром сам себе варит сосиски... рукавом снимает горячую крышку... и дала себе клятву, что с моим мужем я не допущу ничего подобного.
Витя как будто закувыркался с лестницы: он ведь не был ее мужем, у них и близко к тому разговоров не было - и похолодел от ужаса, что она прочтет эту подлую, унизительную для нее мысль по его лицу. Да он что же, да он, конечно!..
Тем не менее факт остается фактом - врата блистательного города открылись ему раньше, чем его впервые посетил хотя бы проблеск мысли, а не рискнуть ли ему в них постучаться.
Чтобы скрыть ошеломленность, Витя прыгающими пальцами взял с круглой плахи стола оплетенную китайскими драконами чайную чашку, успевшую-таки поразить его своей невесомостью яичной скорлупы, и принялся изучать ее с дотошностью археолога.
- Костяной фарфор, - с полной простотой (может, она вовсе ничего такого и не имела в виду?..) пояснила Аня. - Папа привез из Китая. Он маме отовсюду привозил фарфор, он знал, что она любит фарфор. Но приехал уже подшофе "простились с мужиками" в аэропорту. Мама заметила и - замолчала. Он преувеличенно хлопочет, подлизывается - мама безмолвствует... но ты понимаешь, - внезапный взгляд в самую его душу, - что я никому никогда этого не рассказывала и не расскажу? - ("Конечно, конечно", - в ответные кивания Витя вложил всю свою проникновенность.) - Так и вот, извлекает он наконец этот сервиз - мама царственно молчит, отвернувшись к окну, - Анна Ахматова! - (Это имя Витя прежде слышал краем уха.) - Папа взял одну чашку и бац ее об пол - ах ты, черт, уронил!.. Мама ни звука. Он бац блюдце - ах я раззява!.. Мама каменеет. И он берет одну чашку за другой, сокрушается и грохает. Пока я его за руки не схватила. Вот так у нас две эти чашки остались и к ним три блюдечка.
Она явно гордилась папиным норовом, и Витя поник головой.
- Я бы так не смог... - расстроенно признался он.
- А тебе и не придется. Женщина должна понимать, что, когда мужчина ей что-то дарит - фарфор, цветы, какую-нибудь тряпку, он всегда делает то, что считает бессмысленным. И мы должны ценить это выше всего - когда человек ради тебя отказывается от своего здравого смысла.
Нет, все-таки, когда она говорила о муже, она имела в виду определенно...
У Вити голова шла кругом. Относительно пришел в себя он лишь года через два. И то сказать: если бы кто угодно из нас открыл дверь в подъезд, где живет девушка, которую он боготворит, но еще не любит, и оказался в невообразимо прекрасном городе, - что бы он почувствовал - восторг или ошеломление? А тут еще пушки с пристани палят, и во главе пышной свиты приветствовать его выходит принцесса, в которой - да уж не сошел ли он с ума?.. - счастливец узнает ту самую девушку, о коей не смел и мечтать, и слышит, что королевская дочь назначена ему в жены...
Можно ведь рехнуться от такого?
А чуть придешь в себя, то есть чуточку привыкнешь повторяющийся бред считать новой реальностью, как до тебя дойдет, что обрести новую, ослепительную жизнь тебе удастся лишь ценой отказа от прежней. В которой тысячи пустяков при угрозе их утратить немедленно наполнятся трогательнейшей прелестью - и сильные материнские ладошки на висках, и недовольный отцовский кашель, и партия в шахматы с забредшим, благодушно поддатым Юркой, и репьи с лопухами в теснимых бетонными комодищами пампасах, и разложенные заготовочки для абсолютно небывалой конструкции электрического замка, подобно верному сторожевому псу, клацающего зубами в ответ на специальный хозяйский свист, и.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29