Сканирование, вычитка, fb2 Chernov Sergey
«Гончаров Ю.Д. Поле сражения»: Центрально-Черноземное книжное издательство; Воронеж; 1977
Аннотация
Юрий Даниилович Гончаров широко известен повестями и рассказами о Великой Отечественной войне. «Повесть о ровеснике», «Дезертир», «Неудача», «Трое с винтовкой», «Сто холодных ночей», «Нужный человек», «В сорок первом» и другие произведения писателя заняли прочное место в нашей советской литературе о войне. В них запечатлена историческая память народа о беспримерном мужестве и великом подвиге.
Повесть «Последняя жатва» написана Ю.Гончаровым с нравственной позиции сегодняшнего дня и является своеобразным призывом к совести потомков – в заботах мирного времени не забывать о том, какой ценой была добыта наша Победа.
«… Василий Федорович доехал до края пахоты, посмотрел на отвесный срез почвы: глубоко ли берут плуги. Он невольно залюбовался жирной, густой чернотой земли, под верхней сухой коркой сохранившей рассыпчатую рыхлость. Земля всегда была интересна, притягательна для Василия Федоровича, даже как-то вкусна ему, его глазам и чувствам. Совсем по-крестьянски, как делали его отец и дед, а до них, наверно, незнаемые им предки, Василий Федорович любил брать комья и разминать в ладонях, чувствовать совсем живое их тепло, улавливать пахучее их дыхание, снова и снова, как всю свою жизнь, восторженно и преклоненно думать – какое это богатство, вот эта простая, нехитрая с виду земля, как выше оно всех придуманных людьми сокровищ, потому что оно истинное, безусловное и ничем не заменимое: лишь пока она есть, земля, пока она жива, родит и кормит, живет и будет жить и сам человек…»
Юрий Гончаров
Последняя жатва
1
С конца зимы Петра Васильевича Махоткина, механизатора колхоза «Сила», стал донимать кашель. Побаливала грудь, все в одном месте, у правого плеча. Он решил – простуда, зимой ремонтники перебаливали чуть не все подряд: как не подхватить ее в мастерской, если это просто холодный кирпичный сарай, с двух концов широкие ворота для проезда тракторов, постоянно тянет сквозняком, а человек от работы жарко разогрет, тело под ватником влажно от пота.
Он парился в бане, натирал грудь скипидарам, перемогался, ждал – вот сойдет снег, потеплеет, выедет он в поле пахать, сеять, дохнет сочного воздуха весны, и выгонит она из него хворь, как уже бывало не раз.
Однако и апрельское солнышко не исцелило. Кашель по-прежнему донимал, силы у Петра Васильевича странно убывали; всегда, сколько помнили его люди, сухопарый, костистый, он обтянулся кожей так, что выперли все мослы. Ничего не поделаешь, пришлось отпроситься у председателя, поехать в райцентр, в больницу.
У докторов Петр Васильевич не лечился с самой войны, с сорок третьего года, с ранения. В январе, когда по глубоким морозным снегам гнали немцев от Касторной за Курск, его в пехотной цепи, в поле, шарахнуло миной. Осколки пробили руку, правое бедро. Крови натекло много, полный валенок. Но раны только на вид были страшны, а затянулись быстро – всего три месяца пролежал он в госпитале. Молодой еще тогда был Петр Васильевич, здоровый, крепкий, – двадцати лет. И не такие ранения его организм тогда бы осилил…
В больнице он долго ждал в очереди, сидел на стуле в длинном коридоре, из которого еще не выветрился залах краски. Больница была новой, построенной недавно. Больных принимал молодой врач Виктор Валентинович – шустрый, живоглазый, в белой шапочке, белом халате с засученными по локоть рукавами. Его прислали в район с год назад, после института. Врачебное дело еще не надоело ему, он еще не научился спешить, осматривая больных, охотно с каждым разговаривал, отвечал на все вопросы, и по-серьезному, и с шуткой, и поэтому в него верили, даже больше, чем в других врачей, считалось, что повезло, если попал к Виктору Валентиновичу.
С Петром Васильевичем он тоже не спешил: послушал его, раздетого до пояса, и с груди, и со спины, помял всего так, этак. Подумал, пристально всматриваясь Петру Васильевичу в лицо, точно и в нем искал разгадку привязавшейся болезни.
– Давайте-ка на рентгене вас проверим. Валя, – сказал Виктор Валентинович медсестре, что находилась тут же, в кабинете, – отведите-ка товарища Махоткина, пусть Раиса Ильинична его без очереди пропустит…
Петр Васильевич, наспех одевшись, неся в руках свой пиджак, пошел за сестрой в другой конец здания. Там его ввели в темную комнату, в которой лишь слабо светился где-то в углу, над столом, красноватый фонарь. Какая-то женщина, которая была неразличима в темноте, попросила его раздеться снова, подойти ближе. Руки в резиновых перчатках коснулись его плеч, заставляя переместиться в сторону, куда-то стать. Спиной он ощутил холодную гладкую поверхность, и такое же неприятное, холодное, гладкое уперлось в его грудь.
– Ток! – послышалось в темноте.
Петр Васильевич ожидал неприятных ощущений и собрал всю свою волю выдержать их, но ничего не последовало, только что-то щелкнуло, слабо зажужжало и впереди той доски, что упиралась ему в грудь, возник пепельно-молочный свет, неясно обрисовавший женское, близко к этой доске придвинувшееся, сосредоточенно смотревшее лицо. Пепельный свет обесцвечивал краски, и неподвижное лицо казалось неживым, сделанным из гипса или мела.
Лицо качнулось, придвинулось к экрану еще ближе.
– Вас давно беспокоит ваше состояние? Повернитесь чуть влево… Теперь чуть вправо… Руки поставьте на пояс, локти вперед…
Бледный пепельный свет погас. Снова стало кромешно темно.
– Вы постойте так, мы посмотрим вас еще… Шура, сходите за Виктором Валентиновичем, позовите его сюда.
Виктор Валентинович пришел тут же, свет вспыхнул снова, Петр Васильевич увидел перед собой две гипсово-белые головы, склонившиеся из мрака к голубовато-пепельному экрану у его груди.
С минуту врачи смотрели молча, слегка поворачивая Петра Васильевича в разные стороны.
– Да… – произнес Виктор Валентинович негромко, озабоченно, как бы подводя какой-то не очень хороший итог.
– Видите, где уже верхняя граница… А в глубину – почти вся доля…
– Сделайте сейчас серию снимков в разных проекциях, на пленке рассмотрим подробней.
Петра Васильевича продержали в кабинете еще с полчаса. Вспыхивал и гас свет, ему приказывали дышать и не дышать, он устал от неудобных поз, в которых надо было застывать неподвижно, продрог от холода полированной стенки за спиною, от той тревожности, что уловил в репликах врачей, что была в долгой тщательности, с которой рентгенолог делала снимки, и когда наконец ему разрешили одеться, руки его заметно дрожали и едва справлялись с пуговицами и тугими необмятыми петлями новой рубашки и нового пиджака, которые он надел, собираясь в больницу. Ему хотелось спросить, что нашли у него, но женщина-рентгенолог писала при красноватом свете за столам, Петр Васильевич сробел отрывать ее от дела.
Медсестра Шура – точно Петр Васильевич был уже так плох, что не сумел бы дойти сам, упал бы по дороге, – проводила его к Виктору Валентиновичу в кабинет. Там был на приеме больной – счетовод райпотребсоюза Хрюкин. Пока он одевался, получал от Виктора Валентиновича рецепты и выслушивал, как и когда пить порошки, Петр Васильевич сидел у двери, на стуле.
Хрюкин ушел. Виктор Валентинович положил в стопку его больничную карточку, поднял на Петра Васильевича светло-голубые, как бы даже веселые глаза.
– Вот какое дело, Петр Васильевич… – сказал молодой доктор так, будто ему предстояло сообщить такое, что будет Петру Васильевичу только приятно. – Придется вам в больнице немного полежать… Не будем это откладывать, прямо сейчас вас и положим… Как, согласны?
Петр Васильевич, совсем не ожидавший от доктора таких слов, противоречащих его веселому тону и веселому, ясному выражению глаз, того, что так обернется его посещение больницы, опешил и растерялся.
– Как же это… Прям так вот… Дома бы предупредить надо, дочке сказать… На работе я только на день отпросился…
– Дочке мы сообщим, позвоним отсюда, и председателю вашему позвоним, насчет этого волноваться не стоит. Койка сейчас есть свободная, понимаете? А то проволыните день-другой – не будет койки, придется тогда ждать…
Про это Петр Васильевич слыхивал не раз – как дожидаются больные очереди, чтобы лечь на лечение. Хоть больница и новая, построили ее просторно, широко, а мест в ней все же не хватает – не по потребностям района оказалась.
– А надолго?
– Там посмотрим.
Тело Петра Васильевича под рубашкой покрылось испариной. На язык просилось сказать Виктору Валентиновичу: зачем же в больницу, ведь не так уж ему худо, может, порошки он просто попьет, как счетовод Хрюкин, да и обойдется?
– Надо, Петр Васильевич, надо… – как бы читая в мыслях у Петра Васильевича и опережая его слова, с мягкой, неотразимой настойчивостью сказал Виктор Валентинович. – Не надо бы – не предлагал.
Веселого блеска уже не было в глазах доктора. Теперь Петр Васильевич видел в них одну серьезность.
– Неужто так шибко застудился?
– И застудились, и кое-что еще… Словом, полечиться вам надо. Полежите, поисследуем вас. – Виктор Валентинович помолчал малость. – Может, операцию придется сделать…
– Вот даже как! – не спросил – для одного лишь себя произнес Петр Васильевич.
– Вы заранее не переживайте, может, еще и не понадобится, – успокоил Виктор Валентинович. – Покажем вас специалистам из города, – как они решат…
– А если – решат?
– Ну, если будут настаивать… Ну вот, вы уже и запаниковали! Зря! Да не думайте об этом пока, выбросьте из головы, это я так ведь сказал, лишь в порядке чистого предположения…
Как многим людям, далеким от медицины, Петру Васильевичу не казались большой важностью болезни, от которых лечат лекарствами – пилюлями, порошками. Но слово «операция» всегда пугало его, заставляло внутренне сжаться. За этим словом были жизнь и смерть, их роковая борьба, высший предел человеческих страданий, боли. Фронтовой госпиталь остался в нем памятью о тех, кого доставляли на операцию, памятью о муках, страшных ранах, увечьях, о безногих и безруких телах. Ему самому делали операцию – и не одну: когда извлекали осколки, щипцами выковыривая их из мяса и с железным звоном бросая в красный от крови таз, и когда у него начиналась газовая гангрена и все бедро его разрезали полосками и оставили так, не зашивая, чтоб из распухшего тела вытекал наружу гной. На операцию везли его жену Анастасию Максимовну три года назад, когда у нее случилось ущемление грыжи; было это в августе, в разгар уборки, не сразу доискались председателя, не сразу нашлась машина; операцию хотя и сделали, но она уже не помогла…
Совсем родниковый холод потек по жилам Петра Васильевича. Не просто рассудком – всем телом, так явственно, как ощущают на себе действие внешних сил – дождя, ветра, навалившейся на плечи тяжести, – Петр Васильевич ощутил, что, хочет он или не хочет, а в судьбе его что-то случилось, она круто ломается в эти мгновения, вот у этого белого докторского стола, сломалась уже непоправимо и невозможно удержать ее от этой перемены, поворота, – о чем бы и как бы ни стал от просить доктора Виктора Валентиновича. Он сник, смирился, как-то сразу упав духом, всем существом своим, и уже покорно дал проделать с собой все, что надо было, чтобы поместить его в больничную палату: коротко отвечал на вопросы о возрасте, месте жительства и прочем, когда заполняли различные карточки, покорно сдал кастелянше свою одежду – серый прорезиненный плащ, ботинки, новый, береженый, в первый раз, потому что не выпадало для этого других подходящих случаев, надетый для поездки в больницу костюм с ярлычком польской фирмы на подкладке. Покорно искупался по указанию сердитой нянечки под тепловатым душем, покорно, безропотно облачился потом в больничную пижаму, хотя брюки оказались ему коротки, выше щиколоток, а куртка – просторной, широкой, сползающей с его худых, острых плеч…
2
Его поместили в старый корпус, в котором располагалась вся районная больница, пока не построили новое здание. Корпус этот – одноэтажный, длинный по фасаду бревенчатый дом с резными наличниками, множеством пристроек, сарайчиков – стоял позади нового здания в старинном парке.
Деревья его подступали к самым окнам, затеняя свет, прямые и ровные, будто гранитные колонны.
Иные из них были неохватно-толсты и все еще отменно могучи, несмотря на видимый свой возраст, вобравший не одно столетие, другие уже дряхлы, дуплисты; век их, что тоже было видно глазу, подходил уже к концу, как случилось это с теми их собратьями, от которых в парке остались только трухлявые пни.
И все-таки, даже такой, поредевший, истоптанный беспризорно забредающей скотиной, неприбранный и неухоженный по недостатку рук в больничном персонале, парк в эту пору весеннего пробуждения все равно был хорош и полон разнообразной красоты. Окружая его, вдоль вала, выкопанного еще крепостными крестьянами, густо белели кусты терновника; с восхода и до заката в них слышался непрерывный гуд пчел, нетерпеливых, сноровисто-жадных после долгой голодной зимовки. На прямоугольных куртинах, пользуясь тем, что древесная листва еще сквозиста, прозрачна и тень ее еще жидка, из земли густо лезла трава, сочная, купоросно-зеленая, пробивая коричневую труху мертвых прошлогодних листьев. В ветвях сновали птицы, облаживали гнезда, тащили веточки, соломины; свист, щелканье, цвиканье – сотни различных звуков, сливаясь воедино, ни на секунду не замолкая, наполняли нагретый, медвяно-пахучий, перламутрово-сверкающий воздух парка. Одни дубы стояли еще голые, как бы не проснувшиеся, в серой морщинистой коре, желтея сухими старыми листьями, уцелевшими кое-где на ветвях. Казалось, они совсем безразличны к теплу и солнцу, вне праздника новой жизни, медлительно ждут какого-то своего дня, часа…
Утром по палатам проходил Виктор Валентинович, смотрел больных, иногда один, иногда с другими врачами. Петру Васильевичу давали таблетки, сестра колола его шприцем, а потом до самого вечера он был свободен от процедур. Другие больные от нечего делать играли в шашки, домино, в подкидного дурака; кто мог ходить – сидел в красном уголке перед телевизором.
Петра Васильевича не влекли ни шашки, ни экран телевизора. Надев поверх пижамы халат, в больничных тапочках со стоптанными задниками, которые до него перебывали уже на многих ногах, он выходил в парк, на солнышко, одиноко садился где-нибудь на пеньке или на стволе поваленного дерева, слушал птиц, гудение пчел в терновнике и томился, томился, тосковал. Наверное, такое испытывает безвинно заключенный, которого внезапно вырвали из круга его жизни, дел, разлучили с близкими и родными, и он не знает даже срока, сколько терпеть такую отлучку и чем она кончится…
Грудь у него уже не болела, кашель стих, вероятно, благодаря таблеткам, уколам, но по-прежнему не хватало сил, и если бы Петра Васильевича попросили рассказать, что он в себе чувствует, то он сказал бы, что никакой болезни в нем нет, а только одна усталость, – словно собралась она за всю его жизнь и труд – налилась чугуном в руки и ноги; выйти за сотню шагов в парк, до пенечка, – это ему почти уже предельный, отбирающий все его силы путь.
Он думал – да и как не устать ему, сколько потрудились его руки, тело… Тридцать лет, как пришел он с войны и сразу – в МТС, не знал он отпуска, передышки. Такое уж дело сельского механизатора – не отпускает от себя человека. Разные виды работ идут чередой, едва успел сладить с одним – тут же берись за другое, – перекурить некогда. Зима для многих в колхозе, особенно кто не при фермах, спокойное время, вдоволь можно наотдыхаться и нагуляться. А у механизаторов и зимой напряжение изо дня в день: ремонт машин, техники. Не наладишь ее как следует – сам же намучаешься после в поле… Сколько он вспахал на своем тракторе земли, сколько засеял, сколько покружил по полям на комбайне, сколько накошенного, намолоченного там хлеба пошло из его бункеров на государственные зернопункты, а потом – дальше, в города всей страны и неизвестным ему людям! Он стал считать, ради интереса, примерно, – гектары, тонны. Выходило много, так много, что это было даже неправдоподобно для одного человека. Но это действительно было так: чуть ли не полпланеты обработанной им земли, заоблачные горы хлеба, рожденные силою тех машин, которыми он управлял, силою двух его жилистых, в мозолях и заживших ссадинах рук…
На третий или на четвертый день пребывания Петра Васильевича в больнице, в понедельник, в свой выходной, приехала проведать его Люба.
Петр Васильевич сидел в парке, в конце его, на теплом, источенном короедами пёнушке, и вдруг увидел – от больничного корпуса по аллее торопливо идет, спешит Люба – в сером своем некаждодневном шерстяном костюмчике, с тяжелой сумкой в руке, в которой собраны для него гостинцы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32