Первым чувством Джанет оказалась зависть, и она, не раздумывая, бросилась к воротам, ведущим внутрь. Они, разумеется, были заперты. Обежать вокруг замок, естественно вырастающий из высокой скалы, не было никакой возможности, а значит, не было и других ворот. Человек тем временем сделал несколько шагов к краю площадки и снова замер. Джанет завороженно смотрела на него, гадая, кто же этот безумец или счастливец, как вдруг до ее слуха тихо, но явственно донесся голос:
Сверкает солнце над цветущим полем,
И дни влекутся в полной мягкой воле,
Но там, куда еще так ясно веет
Небесный свет, уж густо вечереет…
* * *
Голос, даже на таком расстоянии, был отчетливо слышен благодаря акустике замка, и в нем Джанет уловила отчетливый швабский акцент. Стихи же были ей неизвестны. Тем временем человек развернулся и пошел к другому краю барбакана, с которого как на ладони было видно то место, где, задрав голову, стояла Джанет, и тут же приветственно помахал рукой.
– Сейчас я спущусь! – пообещал он и исчез в серых складках стен.
А через несколько минут почти рядом с ногами Джанет из переплетенных травами кустов дрока показалась растрепанная темноволосая голова, и сильные руки вынесли на асфальт мужчину лет тридцати, широко улыбавшегося крупным мальчишеским ртом.
– Простите, если напугал. Но отказаться от возможности выбраться в лунную ночь на крышу замка и от души почитать там Гельдера было весьма трудно.
– Почитать кого? – спокойно поинтересовалась Джанет, словно каждый день сталкивалась с ночными любителями поэзии.
Улыбка пропала.
– Немке стыдно не знать своих поэтов.
– Я англичанка.
– Да? А выговор прямо-таки баденский. Но тогда вам не понять.
Джанет нисколько не обиделась, во-первых, потому что действительно не знала, а во-вторых, гораздо больше стихов ее интересовал сейчас сам собеседник. Он стоял, невежливо засунув руки в карманы защитного цвета штанов и прищурив темные, глубоко посаженные глаза. В его облике было что-то мальчишеское, хотя во взъерошенных волосах проблескивала седина.
– И все же я очень рад, что в моих ночных бдениях появился товарищ, поскольку, я вижу, вы оказались здесь вполне сознательно.
– Да, – рассмеялась Джанет. – Я пролетела для этого много тысяч километров, и, как оказалось, не зря.
– Вы имеете в виду меня? – губы его дрогнули в подавляемой усмешке.
– Я имею в виду замок, но и вас тоже.
– Ну что ж, раз меня тоже… Пойдемте, здесь по дороге на Мьюник есть нелепое заведение под названием «Кайнц».
– И там вы расскажете мне…
– Про двух сумасшедших – меня и поэта. – С этими словами он уверенно взял ее под руку, и они стали спускаться в долину не по дороге, а тропинками, видимо, хорошо ему известными. В винном погребке он заказал бутылку «Тюбингенского соловья» девяносто седьмого года и сказал, наливая вино в стоявшие перед ними простые бокалы:
– Это вино свежее и легкое, но надо немного потрудиться, чтобы оценить его. А я вам пока расскажу. – (Джанет молча кивнула и задержала во рту поначалу действительно безвкусный, а потом заигравший всеми летними радугами напиток.) – Меня зовут Хорст…
– Надеюсь, не Вессель?
– Удивительно, что нацистскую песню вы знаете, а стихи одного из величайших и до сих пор в полную меру не оцененных немецких поэтов – нет. Фамилия моя Райнгау, я филолог, преподаю в Штутгартском университете. А стихи принадлежат перу Гельдерлина. На барбакане же я оказался потому, что главный хранитель замка – мой бывший однокурсник по Фрайбургу, и он, конечно, не мог отказать мне в таком удовольствии. Вы удовлетворены?
– И объяснениями, и вином.
– Скажите честно, вы испугались, увидев ночью, почти на крыше…
– Я ужасно обрадовалась! – искренне вырвалось у Джанет. – Знаете, не каждый день такое случается, и к тому же… всегда приятно встретить человека, разделяющего твое собственное легкое безумие, – не опуская синих глаз, призналась она.
– О да, – без тени насмешки подтвердил Хорст. – Я не терплю людей, которые приходят сюда из праздного любопытства, не видя за массивными стенами трагедии… Словом, мало кто понимает, что Шванштайн – это безысходный крик о помощи, вышедший из недр немецкой земли и обращенный к так и не услышавшим его небесам…
И разговор полился непрерывным потоком – тот разговор, когда собеседники с радостью подхватывают мысли друг друга, чувствуя, как счастье понимания своими легкими крылами осеняет их склоненные головы.
В щели подвальных окон погребка уже пробирался робкий розовато-желтый свет. Джанет оглянулась – они были одни, даже кельнер куда-то исчез.
– Вам пора? – спросил Хорст. – А жаль. Я бы хотел просидеть с вами здесь еще много часов. И даже дней. И даже недель и лет…
– То есть провести всю жизнь с женщиной, у которой вы не спросили даже имени?
– Это уже не имеет никакого значения, для себя я могу вас звать, как мне заблагорассудится, Марией или Брюнхильдой…
– И все-таки меня зовут Джанет.
В предрассветной, звонкой и настороженной тишине ее номера он вошел в нее так беззвучно и нежно, как входит летнее утро в распахнутые окна. А когда в небе засветились первые звезды и синий мундир на портрете стал бархатно-черным, Джанет тихо сказала, уткнувшись носом в чуть посеребренный висок:
– Я приехала сюда, чтобы найти свою душу, и, кажется, нашла ее…
А в ответ услышала строки Гельдерлина:
Раскрыт своими временами
Год, как роскошный праздник, перед нами,
И к новым целям намечаем мы дорогу,
И это значит мир…
* * *
Спустя месяц жители Фоейрбаха, северного и самого зеленого района Штутгарта, уже не обращали внимания на стремительную женскую фигуру, каждое утро выходившую из двухэтажного дома вдовы Маульшюс и отправлявшуюся в долгую прогулку по городу с планшетом в руках. Все знали, что Хорст Райнгау привез эту золотоволосую девушку из Баварии, но на самом деле она – чистокровная англичанка. Впрочем, в последнем сильно сомневались, поскольку выговор у нее был самый что ни на есть швабский. Джанет быстро запомнила всех этих дебелых бюргерш по именам и часто дарила им свои маленькие зарисовки городских видов, где знакомые вещи, увиденные ее глазами, приобретали прелесть новизны.
А рисовала Джанет беспрерывно. Щедрая земля южной Германии неожиданно открыла в ней способность запечатлевать ее не условно, а до мучительной честности правдиво, не только в плане настроения, но и в мельчайших подробностях, что, впрочем, никак не лишало ее работы поэтичности. Она перешла на акварель – технику, требующую высокого мастерства, точной руки и мгновенных решений. А пищу для работы город давал нескончаемую.
Лежащий в глубокой долине, как в чаше, круглые стенки которой составляют бесконечные виноградники, Штутгарт можно было считать городом, благословленным Богом: здесь не бывает ветров, а дожди удивительно редки, ибо края чаши надежно притягивают к себе непогоду. Джанет, привыкшая к сырой мороси Ноттингема или продуваемому со всех сторон Трентону, первое время даже не могла поверить этому постоянному блаженству. Она отказалась от помощи Хорста в познании его родного города и ходила по нему одна, внимательным взглядом художника подмечая то, что невидимо другим. И вскоре вся их квартира, занимавшая второй этаж вдовьего дома, превратилась в галерею зарисовок многочисленных улыбок и откровений города. В соответствии с названием, внизу каждого рисунка Джанет ставила легкий изящный росчерк в виде лошадиной головы, ставший чем-то вроде ее фирменного знака. И Хорст, возвращаясь из университета, с жадностью рассматривал эти рисунки, на которых даже ему, местному уроженцу, вдруг открывалось то насмешливое выражение на мордах барашков, бодающихся на часовой башне Старого замка, то почти явственный плач воды, падавшей с лопастей фонтана на Кенигштрассе. И он обнимал стоявшую рядом и ревниво наблюдающую за его реакцией Джанет.
– И все-таки я не могу поймать его душу, – твердила она снова и снова.
– Неужели тебе мало моей души? – смеялся Хорст. – Не стремись к этому: поймав душу города, ты убьешь ее.
В спальне под нежными руками Хорста тело Джанет забывало о своих жестоких былых страстях: в их общении не было угара, было долгое плавание по необъятным океанским просторам, и, вставая с постели, Джанет неизменно чувствовала себя еще прекрасней, еще любимее. Ни один из них ни слова не сказал о свадьбе или вообще о будущем их совместной жизни. Их жизнь была свершившимся и непреложным фактом для обоих, и они не задумывались о большем.
Джанет долго даже не знала, сколько лет ее возлюбленному, но как-то, застав ее выводящей велосипед с огромной плетеной корзиной, прикрепленной сзади, фрау Мутингер из дома напротив спросила, не едет ли она на центральный рынок, чтобы купить к грядущему дню рождения Хорста что-нибудь интересное. Этот разговор очень позабавил Джанет, и вечером она поинтересовалась возрастом возлюбленного.
– А сколько ты мне дашь? – рассмеялся Хорст, закружив ее по столовой, просторной и непорочно-белой, как и вся квартира вообще.
– Иногда мне кажется, что ты моложе меня, а иногда представляешься старым премудрым змием.
– Значит, истина, как всегда, где-то посередине. Увы, через неделю мне исполнится сорок.
– О Господи! – ахнула Джанет. – Ты же мог быть моим отцом!
– Ну, если бы очень постарался… Но я никогда не стремился ни к чему подобному.
– И сейчас?
– А разве к этому имеются основания? – снова засмеялся он.
– Не думаю, – хладнокровно солгала Джанет, уже третью неделю не сомневавшаяся в своих подозрениях.
Она не то чтобы желала забеременеть, она просто знала, что так неизбежно будет, и когда месяц назад они ездили с Хорстом в Зиндельфинген, она, улучив минуту, когда он не видел ее, подошла к знаменитому памятнику Семи Швабам и положила ладонь на голову кудрявому малышу, что, по местным поверьям, приводило к желанному ребенку. От нагретых летним полднем бронзовых кудрей шло ровное тепло, и оно словно бы осталось в ее теле. И уже через неделю, сама не зная по каким признакам, Джанет была уверена, что это тепло сгустилось внутри ее плоского живота в живую пульсирующую точку. Но все-таки она не спешила с признанием – не потому, что сомневалась в реакции Хорста, а потому, что будто ждала какого-то знака извне. И вот его день рождения. Ее известие станет для него подарком, самым неожиданным и самым щедрым.
Ранним августовским утром, когда Хорст еще спал, по-мальчишески приоткрыв губы, Джанет съездила на рынок и привезла полную корзину гиацинтов, лиловых, розовых, белых и густо-синих, как поздняя южная ночь. Неслышно прокравшись обратно, она одним движением высыпала благоухающее содержимое корзины на постель, засыпав именинника с головой.
– Джанет! – его руки потянулись к ней с запутавшимися меж пальцев цветками. И, чувствуя спиной прохладную упругость лепестков, вдыхая их головокружительный запах, усиливающийся от жара их уже сливавшихся тел, она на мгновение приподняла его голову обеими руками:
– Я беременна, Хорст.
Но ответа ей было не нужно – вместо слов ответили его вспыхнувшие ярким счастьем мальчишеские глаза.
С этого дня, который они провели вдвоем в Гутахской долине, среди лепечущих мелких речушек на уже чуть поблекших лесных склонах, Хорст стал обращаться с ней, как со старинной дворцовой вазой, чудом попавшей в руки простого горожанина. По нескольку раз на дню он подходил к Джанет и, подставляя ладони под ее еще совсем не увеличившиеся девчоночьи груди или положив на живот горячие от волнения руки, не уставал спрашивать:
– Когда же ты явишь это и мне?
Джанет на секунду удивлялась вопросу, поскольку ее состояние было настолько прекрасным и естественным, что она совсем не думала о нем. Она брала его загорелую ладонь и подносила к своим губам.
* * *
Время шло, но к шести месяцам фигура Джанет оставалась еще почти стройной. Она была в совершенном восторге от своего состояния: ей нравились и наконец-то налившаяся грудь, и та внутренняя сосредоточенность, которой раньше ей порой не хватало. Как-то вечером, сидя за домом в маленьком садике, в который окна их второго этажа выходили как двери – большинство домов здесь, подобно детским корабликам, вздымались или опускались по прихотливому рельефу, – Джанет спросила, обращаясь скорее к самой себе:
– Ведь малыш должен родиться немцем?
– Это проще простого, завтра мэрия работает с полудня, если не ошибаюсь.
Джанет улыбнулась такой наивности:
– Я имею в виду совсем не то, милый. Мне кажется, он должен стать плотью от плоти этой земли, этой культуры.
Хорст отложил нескончаемые листы с комментариями к Мерике, и лицо его стало серьезным.
– Но разве не лучше – слияние культур? Сейчас ты слишком влюблена в Германию и потому не видишь наших минусов. А их много. Во-первых, наше свинство. Не верь, когда тебе скажут, что немец – самое чистоплотное животное в Европе; наша пресловутая аккуратность есть только оборотная сторона свинства, и мы, зная за собой этот порок, боремся с ним с отчаянием утопающего, что и приводит к внешней, видимой всем, чистоте.
– Я вижу. – Джанет не поленилась нагнуться и провести пальцем по его идеально вычищенным белым ботинкам.
– Во-вторых, наша, так сказать, отвлеченность, то, что иностранцы называют парением духа и немецкой философией. Зачастую это оказывается детской растерянностью и беспомощностью перед реалиями грубой жизни. В-третьих, наша слезливая сентиментальность, в-четвертых, глубоко скрываемое, но искреннее презрение к другим нациям, на чем так легко сыграл фюрер, в пятых…
– Достаточно! – Джанет в шутливом ужасе прикрыла лицо руками. – Еще один недостаток, и я просто откажусь производить на свет такого монстра! И все-таки выкрои время и давай поездим по стране, хотя бы по югу.
И целые две недели они колесили по эту и ту сторону швабских Альб, останавливаясь на ночь в трогательных деревенских гостиницах.
– Видишь, малышу наш вояж пошел только на пользу, – смеялась Джанет, чей живот заметно пополнел. Теперь, в этих стерильно-невинных, но уютных номерах, где она чувствовала себя уже не собой, а какой-то совершенно новой женщиной, Джанет часто брала Хорста за руку и подводила к непременному для каждого уважающего себя гастхауза бузинному шкафу с огромным зеркалом в дверцах и, бесстыдно подняв ночную рубашку, смотрела на свой, как ей ревниво казалось, слишком небольшой живот, но Хорст приходил от этого зрелища в неистовство… Не закрывая потемневших глаз, Джанет смотрела и смотрела на их близость, испытывая наслаждение не только от физического соприкосновения, но и от той гармонии, которая была в этом слиянии, когда одно тело столь естественно переходило в другое, завершаясь куполом бережно поддерживаемого мужскими руками плодоносного лона. А после этого они выпивали немного легкого вина, различавшегося по деревням, ибо почти в каждой деревне были свои сорта винограда и свои секреты виноделия. Обнаженная, Джанет садилась на твердые мужские колени, обнимая Хорста за шею, стараясь, чтобы как можно большая часть ее тела соприкасалась с его, ничуть не стесняясь своей отяжелевшей наготы. А потом Хорст на руках относил ее в постель, где оба засыпали сладким сном, чтобы наутро вновь ехать куда глаза глядят.
Так они побывали в Марбахе, где дом, видевший рождение Шиллера, стоял на тихой незаметной улочке, словно и не пронеслись мимо два с половиной безумных столетия; почтительно обошли чудом уцелевшую римскую сторожевую башню в Лорхе, от которой до сих пор веяло непреклонной суровостью; много удивительных часов провели в Маульбронне, где в Башне Ведьм корпел над своими книгами доктор Фауст. В игрушечном замке Людвигсбурга, построенном по мотивам гриммовских сказок, Джанет, шутя, склоняла голову через перила так, чтобы ее длинные золотистые волосы беспорядочными прядями свешивались над искусственно устроенной скалой, а стоявший внизу Хорст, запрокидывая голову, как мальчишка, кричал: «Рапунцель, Рапунцель, спусти свои косы, по ним я войду в твой рай!»
Наконец в завершение этой незабываемой поездки он повез Джанет в Тюбинген – показать ей башню, ставшую последним пристанищем безумного романтика. Лодка еле слышно скользила по Неккару, своими плакучими ивами до самой воды и неправдоподобным безмолвием напомнившему Джанет Реку Мертвых, но, как символ победы духа над телесной и даже умственной немощью, вставала из воды солнечная, увитая вечнозеленым плющом трехэтажная башня.
– Знаешь, у меня есть мечта, – тронул за руку ушедшую в грезы Джанет Хорст. – Я хочу доказать нашим филологам, мыслящим не дальше своего носа, что даже в последних его стихах поэзия не ушла, она трансформировалась в новые сочетания звуков и образов.
– Но ведь его сумасшествие официально признано…
– Сумасшествие не есть отсутствие дара.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Сверкает солнце над цветущим полем,
И дни влекутся в полной мягкой воле,
Но там, куда еще так ясно веет
Небесный свет, уж густо вечереет…
* * *
Голос, даже на таком расстоянии, был отчетливо слышен благодаря акустике замка, и в нем Джанет уловила отчетливый швабский акцент. Стихи же были ей неизвестны. Тем временем человек развернулся и пошел к другому краю барбакана, с которого как на ладони было видно то место, где, задрав голову, стояла Джанет, и тут же приветственно помахал рукой.
– Сейчас я спущусь! – пообещал он и исчез в серых складках стен.
А через несколько минут почти рядом с ногами Джанет из переплетенных травами кустов дрока показалась растрепанная темноволосая голова, и сильные руки вынесли на асфальт мужчину лет тридцати, широко улыбавшегося крупным мальчишеским ртом.
– Простите, если напугал. Но отказаться от возможности выбраться в лунную ночь на крышу замка и от души почитать там Гельдера было весьма трудно.
– Почитать кого? – спокойно поинтересовалась Джанет, словно каждый день сталкивалась с ночными любителями поэзии.
Улыбка пропала.
– Немке стыдно не знать своих поэтов.
– Я англичанка.
– Да? А выговор прямо-таки баденский. Но тогда вам не понять.
Джанет нисколько не обиделась, во-первых, потому что действительно не знала, а во-вторых, гораздо больше стихов ее интересовал сейчас сам собеседник. Он стоял, невежливо засунув руки в карманы защитного цвета штанов и прищурив темные, глубоко посаженные глаза. В его облике было что-то мальчишеское, хотя во взъерошенных волосах проблескивала седина.
– И все же я очень рад, что в моих ночных бдениях появился товарищ, поскольку, я вижу, вы оказались здесь вполне сознательно.
– Да, – рассмеялась Джанет. – Я пролетела для этого много тысяч километров, и, как оказалось, не зря.
– Вы имеете в виду меня? – губы его дрогнули в подавляемой усмешке.
– Я имею в виду замок, но и вас тоже.
– Ну что ж, раз меня тоже… Пойдемте, здесь по дороге на Мьюник есть нелепое заведение под названием «Кайнц».
– И там вы расскажете мне…
– Про двух сумасшедших – меня и поэта. – С этими словами он уверенно взял ее под руку, и они стали спускаться в долину не по дороге, а тропинками, видимо, хорошо ему известными. В винном погребке он заказал бутылку «Тюбингенского соловья» девяносто седьмого года и сказал, наливая вино в стоявшие перед ними простые бокалы:
– Это вино свежее и легкое, но надо немного потрудиться, чтобы оценить его. А я вам пока расскажу. – (Джанет молча кивнула и задержала во рту поначалу действительно безвкусный, а потом заигравший всеми летними радугами напиток.) – Меня зовут Хорст…
– Надеюсь, не Вессель?
– Удивительно, что нацистскую песню вы знаете, а стихи одного из величайших и до сих пор в полную меру не оцененных немецких поэтов – нет. Фамилия моя Райнгау, я филолог, преподаю в Штутгартском университете. А стихи принадлежат перу Гельдерлина. На барбакане же я оказался потому, что главный хранитель замка – мой бывший однокурсник по Фрайбургу, и он, конечно, не мог отказать мне в таком удовольствии. Вы удовлетворены?
– И объяснениями, и вином.
– Скажите честно, вы испугались, увидев ночью, почти на крыше…
– Я ужасно обрадовалась! – искренне вырвалось у Джанет. – Знаете, не каждый день такое случается, и к тому же… всегда приятно встретить человека, разделяющего твое собственное легкое безумие, – не опуская синих глаз, призналась она.
– О да, – без тени насмешки подтвердил Хорст. – Я не терплю людей, которые приходят сюда из праздного любопытства, не видя за массивными стенами трагедии… Словом, мало кто понимает, что Шванштайн – это безысходный крик о помощи, вышедший из недр немецкой земли и обращенный к так и не услышавшим его небесам…
И разговор полился непрерывным потоком – тот разговор, когда собеседники с радостью подхватывают мысли друг друга, чувствуя, как счастье понимания своими легкими крылами осеняет их склоненные головы.
В щели подвальных окон погребка уже пробирался робкий розовато-желтый свет. Джанет оглянулась – они были одни, даже кельнер куда-то исчез.
– Вам пора? – спросил Хорст. – А жаль. Я бы хотел просидеть с вами здесь еще много часов. И даже дней. И даже недель и лет…
– То есть провести всю жизнь с женщиной, у которой вы не спросили даже имени?
– Это уже не имеет никакого значения, для себя я могу вас звать, как мне заблагорассудится, Марией или Брюнхильдой…
– И все-таки меня зовут Джанет.
В предрассветной, звонкой и настороженной тишине ее номера он вошел в нее так беззвучно и нежно, как входит летнее утро в распахнутые окна. А когда в небе засветились первые звезды и синий мундир на портрете стал бархатно-черным, Джанет тихо сказала, уткнувшись носом в чуть посеребренный висок:
– Я приехала сюда, чтобы найти свою душу, и, кажется, нашла ее…
А в ответ услышала строки Гельдерлина:
Раскрыт своими временами
Год, как роскошный праздник, перед нами,
И к новым целям намечаем мы дорогу,
И это значит мир…
* * *
Спустя месяц жители Фоейрбаха, северного и самого зеленого района Штутгарта, уже не обращали внимания на стремительную женскую фигуру, каждое утро выходившую из двухэтажного дома вдовы Маульшюс и отправлявшуюся в долгую прогулку по городу с планшетом в руках. Все знали, что Хорст Райнгау привез эту золотоволосую девушку из Баварии, но на самом деле она – чистокровная англичанка. Впрочем, в последнем сильно сомневались, поскольку выговор у нее был самый что ни на есть швабский. Джанет быстро запомнила всех этих дебелых бюргерш по именам и часто дарила им свои маленькие зарисовки городских видов, где знакомые вещи, увиденные ее глазами, приобретали прелесть новизны.
А рисовала Джанет беспрерывно. Щедрая земля южной Германии неожиданно открыла в ней способность запечатлевать ее не условно, а до мучительной честности правдиво, не только в плане настроения, но и в мельчайших подробностях, что, впрочем, никак не лишало ее работы поэтичности. Она перешла на акварель – технику, требующую высокого мастерства, точной руки и мгновенных решений. А пищу для работы город давал нескончаемую.
Лежащий в глубокой долине, как в чаше, круглые стенки которой составляют бесконечные виноградники, Штутгарт можно было считать городом, благословленным Богом: здесь не бывает ветров, а дожди удивительно редки, ибо края чаши надежно притягивают к себе непогоду. Джанет, привыкшая к сырой мороси Ноттингема или продуваемому со всех сторон Трентону, первое время даже не могла поверить этому постоянному блаженству. Она отказалась от помощи Хорста в познании его родного города и ходила по нему одна, внимательным взглядом художника подмечая то, что невидимо другим. И вскоре вся их квартира, занимавшая второй этаж вдовьего дома, превратилась в галерею зарисовок многочисленных улыбок и откровений города. В соответствии с названием, внизу каждого рисунка Джанет ставила легкий изящный росчерк в виде лошадиной головы, ставший чем-то вроде ее фирменного знака. И Хорст, возвращаясь из университета, с жадностью рассматривал эти рисунки, на которых даже ему, местному уроженцу, вдруг открывалось то насмешливое выражение на мордах барашков, бодающихся на часовой башне Старого замка, то почти явственный плач воды, падавшей с лопастей фонтана на Кенигштрассе. И он обнимал стоявшую рядом и ревниво наблюдающую за его реакцией Джанет.
– И все-таки я не могу поймать его душу, – твердила она снова и снова.
– Неужели тебе мало моей души? – смеялся Хорст. – Не стремись к этому: поймав душу города, ты убьешь ее.
В спальне под нежными руками Хорста тело Джанет забывало о своих жестоких былых страстях: в их общении не было угара, было долгое плавание по необъятным океанским просторам, и, вставая с постели, Джанет неизменно чувствовала себя еще прекрасней, еще любимее. Ни один из них ни слова не сказал о свадьбе или вообще о будущем их совместной жизни. Их жизнь была свершившимся и непреложным фактом для обоих, и они не задумывались о большем.
Джанет долго даже не знала, сколько лет ее возлюбленному, но как-то, застав ее выводящей велосипед с огромной плетеной корзиной, прикрепленной сзади, фрау Мутингер из дома напротив спросила, не едет ли она на центральный рынок, чтобы купить к грядущему дню рождения Хорста что-нибудь интересное. Этот разговор очень позабавил Джанет, и вечером она поинтересовалась возрастом возлюбленного.
– А сколько ты мне дашь? – рассмеялся Хорст, закружив ее по столовой, просторной и непорочно-белой, как и вся квартира вообще.
– Иногда мне кажется, что ты моложе меня, а иногда представляешься старым премудрым змием.
– Значит, истина, как всегда, где-то посередине. Увы, через неделю мне исполнится сорок.
– О Господи! – ахнула Джанет. – Ты же мог быть моим отцом!
– Ну, если бы очень постарался… Но я никогда не стремился ни к чему подобному.
– И сейчас?
– А разве к этому имеются основания? – снова засмеялся он.
– Не думаю, – хладнокровно солгала Джанет, уже третью неделю не сомневавшаяся в своих подозрениях.
Она не то чтобы желала забеременеть, она просто знала, что так неизбежно будет, и когда месяц назад они ездили с Хорстом в Зиндельфинген, она, улучив минуту, когда он не видел ее, подошла к знаменитому памятнику Семи Швабам и положила ладонь на голову кудрявому малышу, что, по местным поверьям, приводило к желанному ребенку. От нагретых летним полднем бронзовых кудрей шло ровное тепло, и оно словно бы осталось в ее теле. И уже через неделю, сама не зная по каким признакам, Джанет была уверена, что это тепло сгустилось внутри ее плоского живота в живую пульсирующую точку. Но все-таки она не спешила с признанием – не потому, что сомневалась в реакции Хорста, а потому, что будто ждала какого-то знака извне. И вот его день рождения. Ее известие станет для него подарком, самым неожиданным и самым щедрым.
Ранним августовским утром, когда Хорст еще спал, по-мальчишески приоткрыв губы, Джанет съездила на рынок и привезла полную корзину гиацинтов, лиловых, розовых, белых и густо-синих, как поздняя южная ночь. Неслышно прокравшись обратно, она одним движением высыпала благоухающее содержимое корзины на постель, засыпав именинника с головой.
– Джанет! – его руки потянулись к ней с запутавшимися меж пальцев цветками. И, чувствуя спиной прохладную упругость лепестков, вдыхая их головокружительный запах, усиливающийся от жара их уже сливавшихся тел, она на мгновение приподняла его голову обеими руками:
– Я беременна, Хорст.
Но ответа ей было не нужно – вместо слов ответили его вспыхнувшие ярким счастьем мальчишеские глаза.
С этого дня, который они провели вдвоем в Гутахской долине, среди лепечущих мелких речушек на уже чуть поблекших лесных склонах, Хорст стал обращаться с ней, как со старинной дворцовой вазой, чудом попавшей в руки простого горожанина. По нескольку раз на дню он подходил к Джанет и, подставляя ладони под ее еще совсем не увеличившиеся девчоночьи груди или положив на живот горячие от волнения руки, не уставал спрашивать:
– Когда же ты явишь это и мне?
Джанет на секунду удивлялась вопросу, поскольку ее состояние было настолько прекрасным и естественным, что она совсем не думала о нем. Она брала его загорелую ладонь и подносила к своим губам.
* * *
Время шло, но к шести месяцам фигура Джанет оставалась еще почти стройной. Она была в совершенном восторге от своего состояния: ей нравились и наконец-то налившаяся грудь, и та внутренняя сосредоточенность, которой раньше ей порой не хватало. Как-то вечером, сидя за домом в маленьком садике, в который окна их второго этажа выходили как двери – большинство домов здесь, подобно детским корабликам, вздымались или опускались по прихотливому рельефу, – Джанет спросила, обращаясь скорее к самой себе:
– Ведь малыш должен родиться немцем?
– Это проще простого, завтра мэрия работает с полудня, если не ошибаюсь.
Джанет улыбнулась такой наивности:
– Я имею в виду совсем не то, милый. Мне кажется, он должен стать плотью от плоти этой земли, этой культуры.
Хорст отложил нескончаемые листы с комментариями к Мерике, и лицо его стало серьезным.
– Но разве не лучше – слияние культур? Сейчас ты слишком влюблена в Германию и потому не видишь наших минусов. А их много. Во-первых, наше свинство. Не верь, когда тебе скажут, что немец – самое чистоплотное животное в Европе; наша пресловутая аккуратность есть только оборотная сторона свинства, и мы, зная за собой этот порок, боремся с ним с отчаянием утопающего, что и приводит к внешней, видимой всем, чистоте.
– Я вижу. – Джанет не поленилась нагнуться и провести пальцем по его идеально вычищенным белым ботинкам.
– Во-вторых, наша, так сказать, отвлеченность, то, что иностранцы называют парением духа и немецкой философией. Зачастую это оказывается детской растерянностью и беспомощностью перед реалиями грубой жизни. В-третьих, наша слезливая сентиментальность, в-четвертых, глубоко скрываемое, но искреннее презрение к другим нациям, на чем так легко сыграл фюрер, в пятых…
– Достаточно! – Джанет в шутливом ужасе прикрыла лицо руками. – Еще один недостаток, и я просто откажусь производить на свет такого монстра! И все-таки выкрои время и давай поездим по стране, хотя бы по югу.
И целые две недели они колесили по эту и ту сторону швабских Альб, останавливаясь на ночь в трогательных деревенских гостиницах.
– Видишь, малышу наш вояж пошел только на пользу, – смеялась Джанет, чей живот заметно пополнел. Теперь, в этих стерильно-невинных, но уютных номерах, где она чувствовала себя уже не собой, а какой-то совершенно новой женщиной, Джанет часто брала Хорста за руку и подводила к непременному для каждого уважающего себя гастхауза бузинному шкафу с огромным зеркалом в дверцах и, бесстыдно подняв ночную рубашку, смотрела на свой, как ей ревниво казалось, слишком небольшой живот, но Хорст приходил от этого зрелища в неистовство… Не закрывая потемневших глаз, Джанет смотрела и смотрела на их близость, испытывая наслаждение не только от физического соприкосновения, но и от той гармонии, которая была в этом слиянии, когда одно тело столь естественно переходило в другое, завершаясь куполом бережно поддерживаемого мужскими руками плодоносного лона. А после этого они выпивали немного легкого вина, различавшегося по деревням, ибо почти в каждой деревне были свои сорта винограда и свои секреты виноделия. Обнаженная, Джанет садилась на твердые мужские колени, обнимая Хорста за шею, стараясь, чтобы как можно большая часть ее тела соприкасалась с его, ничуть не стесняясь своей отяжелевшей наготы. А потом Хорст на руках относил ее в постель, где оба засыпали сладким сном, чтобы наутро вновь ехать куда глаза глядят.
Так они побывали в Марбахе, где дом, видевший рождение Шиллера, стоял на тихой незаметной улочке, словно и не пронеслись мимо два с половиной безумных столетия; почтительно обошли чудом уцелевшую римскую сторожевую башню в Лорхе, от которой до сих пор веяло непреклонной суровостью; много удивительных часов провели в Маульбронне, где в Башне Ведьм корпел над своими книгами доктор Фауст. В игрушечном замке Людвигсбурга, построенном по мотивам гриммовских сказок, Джанет, шутя, склоняла голову через перила так, чтобы ее длинные золотистые волосы беспорядочными прядями свешивались над искусственно устроенной скалой, а стоявший внизу Хорст, запрокидывая голову, как мальчишка, кричал: «Рапунцель, Рапунцель, спусти свои косы, по ним я войду в твой рай!»
Наконец в завершение этой незабываемой поездки он повез Джанет в Тюбинген – показать ей башню, ставшую последним пристанищем безумного романтика. Лодка еле слышно скользила по Неккару, своими плакучими ивами до самой воды и неправдоподобным безмолвием напомнившему Джанет Реку Мертвых, но, как символ победы духа над телесной и даже умственной немощью, вставала из воды солнечная, увитая вечнозеленым плющом трехэтажная башня.
– Знаешь, у меня есть мечта, – тронул за руку ушедшую в грезы Джанет Хорст. – Я хочу доказать нашим филологам, мыслящим не дальше своего носа, что даже в последних его стихах поэзия не ушла, она трансформировалась в новые сочетания звуков и образов.
– Но ведь его сумасшествие официально признано…
– Сумасшествие не есть отсутствие дара.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28