Однако как противостоять неизлечимой и соблазнительной фривольности, которая увлекает его, а вместе с ним и меня?Хуже того: Рено разгадал мою тайну – врождённое и уже осознанное сладострастие, и я его сдерживаю, поигрывая им с опаской, словно ребёнок – смертельным оружием. Рено дал мне почувствовать, на что способно моё гибкое мускулистое тело с твёрдыми ягодицами, едва наметившейся грудью, кожей, напоминающей отполированную вазу; я познала власть своих глаз цвета египетского табака (их взгляд стал со временем беспокойнее и глубже), а также прелесть коротких пушистых волос цвета недозрелого каштана… Эту вновь открытую в себе силу я почти неосознанно обращаю на Рено – а останься я ещё на два дня в Школе, я также обратила бы её на очаровательную Элен…
Да-да, не вынуждайте меня, не то я скажу, что по вине Рено поцеловала в губы свою любимицу Элен!– Клодина! Почему ты молчишь, дорогая? О чём задумалась?Помню, он спрашивал так в Гейдельберге, на террасе отеля, в то время как я переводила взгляд с излучины Неккара на искусственные развалины Шлосса у нас под ногами.Продолжая сидеть на полу, я оторвала подбородок от сжатых в кулаки рук:– Я думаю о парке.– О каком ещё парке?– Каком?! О парке в Монтиньи, естественно!Рено отбрасывает сигарету светлого табака: он испытывает нечто вроде священного ужаса.– Странная моя девочка… У тебя перед глазами такой пейзаж! Может, скажешь, что в Монтиньи парк красивее здешнего?– Вот чёрт! Нет, конечно. Просто он мой.Ну вот, опять!.. Сто раз так было: мы пытались объясниться, не понимая друг друга. Осыпая меня поцелуями, нежными, но в то же время с оттенком высокомерия, Рено обзывал меня лентяйкой, бродягой со свинцовым задом. А я ему с улыбкой бросала в ответ, что свой родной дом он носит в чемодане. Мы оба были правы, но я готова осудить его за то, что он рассуждает не так как я, иначе.Он путешествовал слишком много, я же – совсем чуть-чуть, унаследовав, по-видимому, от кочевников только способ мышления. Я с удовольствием сопровождаю Рено, потому что обожаю его. Однако я люблю поездки, которым когда то наступает конец. Он же путешествует ради путешествия: просыпается в прекрасном расположении духа под чужими небесами с мыслью о том, что сегодня снова отправится в путь. То он едет полюбоваться горами; а здесь его манит терпкое вино; в том городе его привлекает искусственная красота цветущих берегов, а в этой деревушке – одинокая хижина. А уезжает он, не жалея ни о хижине, ни о цветах, ни о крепком вине…Зато я жалею. И люблю – да, да, тоже люблю – приветливый город, подсвеченные заходящим солнцем сосны, прозрачный горный воздух. Но я постоянно чувствую на своей ноге верёвочку, другим своим концом обвязанную вокруг старого ореха в парке Монтиньи.
Я не считаю себя бессердечной! Однако вынуждена признать: моей любимой Фаншетты мне в наших путешествиях не хватало почти в той же мере, что и отца. О своём благородном папочке я по-настоящему заскучала лишь в Германии, где о нём напомнили почтовые открытки и вагнеровские лубочные картинки, облагороженные германским божеством Воданом и его скандинавским прототипом Одином; оба они похожи на моего отца, с той, однако, разницей, что папа не одноглазый. Они хороши собой; как и он, боги разражаются безобидными бурями; у них, как и у папы, всклокоченные бороды и властные жесты; думаю, что и язык их, как и его, вобрал в себя все крепкие словечки стародавних времён.Я писала ему редко, иногда получала от него нежные письма, сочиненные второпях и в смешанном сочном стиле, когда периоды следуют в ритме, достойном восхищения великого Шатобриана (я немного льщу папе), зато скрывают в своих недрах – величавых и впечатляющих – самые что ни на есть страшные ругательства. Из этих далеко не банальных писем я узнала, что, кроме господина Мариа, преданного, бессловесного, бессменного секретаря, никто у него не бывает… «Не знаю, следует ли искать причину в твоём отсутствии, ослица ты эдакая, – объяснял мне дорогой отец, – но я теперь нахожу Париж отвратительным, особенно с тех пор, как этот подонок по имени X. опубликовал трактат "Общая малакология", от которого выворотит даже каменных львов, украшающих вход в Институт. И как только Мировая Справедливость до сих пор дарует солнечный свет подобным мерзавцам?!»Мели в свою очередь описала мне душевное состояния Фаншетты со времени моего отъезда, её отчаяние, о котором она вопила во всю мочь не один день; впрочем, буквы у Мели напоминают скорее иероглифы, что не даёт возможности вести постоянную переписку.Фаншетта оплакивает меня! Эта мысль не давала мне покоя. В течение всего путешествия я вздрагивала, едва завидев, как за угол метнулся бездомный кот. Не раз я выпускала руку удивлённого Рено и подбегала к кошечке, важно восседавшей на пороге, с криком: «Де-е-евочка моя!» Шокированный зверёк с достоинством опускал мордочку в пушистое жабо на груди. Я продолжала настаивать, пронзительно мяукая, и замечала по зелёным глазам, что кошка тает от удовольствия: глаза сужались в улыбке; она тёрлась головой о косяк, что являлось вежливым приветствием, и трижды поворачивалась на одном месте, что, как известно, означает: «Вы мне нравитесь».Ни разу Рено не проявил нетерпения во время таких приступов кошкомании. Но я подозреваю, что он скорее снисходит, нежели понимает. Не удивлюсь, если узнаю, что этот монстр гладил мою Фаншетту исключительно из дипломатических соображений!
Я охотно перебираю день за днём своё недавнее прошлое.Рено же устремлён в будущее. Он безумно боится постареть и приходит в отчаяние перед зеркалом, пристально разглядывая сетку морщин в уголках глаз; однако же он трепетно воспринимает настоящее и лихорадочно подталкивает Сегодняшний День ко Дню Грядущему. А я задерживаюсь в прошлом, пусть даже это прошлое было лишь вчера, и оглядываюсь назад почти всегда с сожалением. Можно подумать, что замужество (нет, чёрт побери! любовь!) до такой степени отшлифовало во мне способность чувствовать, словно я – зрелая женщина. Рено не устаёт этому удивляться. Но он меня любит; и если Рено-любовник перестаёт меня понимать, я нахожу прибежище у Рено-старшего друга! Я для него доверчивая дочь, ищущая опоры у избранного отца, поверяющая ему свои тайны, которые я готова скрыть от любовника! Больше того: если Рено-любовнику случается вклиниться между Рено-папой и Клодиной-дочкой, она принимает его, как кота, забравшегося на столик для рукоделия. Несчастный огорчён и теряет терпение, дожидаясь возвращения Клодины, а та приходит воодушевлённая, отдохнувшая, не способная на долгое сопротивление, принося с собой молчаливое согласие и страсть.
Увы! Всё, что я здесь пишу как бы наудачу, отнюдь не подводит меня к пониманию того, где же трещина. Но, клянусь, я отлично чувствую, что она есть!
Вот мы и дома. Позади утомительные визиты, обязательные после возвращения. Утихла и лихорадка Рено, страстно желавшего, чтобы мне понравилось моё новое гнездо.Он предложил выбирать между двумя квартирами: обе принадлежат ему. (А ведь две квартиры – многовато для одного Рено…) «Если они тебе не понравятся, дорогая моя девочка, мы подберём что-нибудь получше». Меня так и подмывало ответить: «Покажите третью», но я почувствовала, как в моей душе снова поднимается невыносимый ужас перед переездом; тогда я стала добросовестно осматриваться и, в особенности, обнюхиваться. Запах той, в которой мы сейчас живём, показался требовательной Клодине более терпимым. Здесь было почти всё необходимое; но Рено, дотошный в мелочах, а также наделённый женской психологией в большей даже степени, нежели я, умудрился найти применение своим необыкновенным способностям и дополнил ансамбль, представлявшийся мне безупречным. Горя желанием мне угодить и в то же время снедаемый беспокойством из-за всего, что может шокировать его слишком искушённый взгляд, он двадцать раз переспросил, каково моё мнение. Сначала я искренне ответила: «Мне всё равно!», потом – тоже; по вопросу о кровати, «этого краеугольного камня в семейном счастье», как выражается папа, я высказалась начистоту:– Я хотела бы перевезти сюда свою девичью кровать с кретоновыми занавесками.В ответ на это мой бедный Рено в растерянности простёр руки к небу:– Несчастная! Девичья кровать посреди спальни в стиле Людовика Пятнадцатого! Кстати, дорогая, подумай-ка хорошенько, что ты говоришь! Ведь к кровати пришлось бы прилаживать удлинитель… да что я говорю: уширитель!
Знаю, знаю. Что же делать? Не могла я всерьёз интересоваться мебелью, о которой понятия не имела – тогда, во всяком случае. Большая низкая кровать стала моей подругой, и туалетная комната тоже, как, впрочем, и несколько огромных кресел, каждое из которых напоминает одиночную камеру. Зато все остальные предметы по-прежнему на меня поглядывают, так сказать, с недоверием; зеркальный шкаф косится, когда я прохожу мимо; в гостиной стол с гнутыми ножками так и норовит меня зацепить; впрочем, и я в долгу не остаюсь.Боже мой! Два месяца прошло, а я до сих пор не приручила эту проклятую квартиру! Стараюсь заставить свой внутренний голос замолчать, когда он ворчит: «За два месяца кто угодно может приструнить любую мебель, только не Клодина».Интересно, согласилась бы Фаншетта здесь жить? Я снова встретилась на улице Жакоб со своей белоснежной красавицей; её не предупредили о моём возвращении, и мне было тяжело видеть полную её растерянность, когда она беспомощно распласталась у меня в ногах и не подавала голоса, а я поглаживала её розовый животик и никак не могла сосчитать удары бешено колотившегося кошачьего сердечка. Я перевернула её на бок, чтобы расчесать потускневшую шубку; в ответ на этот знакомый жест она подняла голову, и чего только не было в её взгляде: и упрёк, и нежная преданность, и готовность на любую муку… О беззащитный зверёк! До чего ты мне близок, я так хорошо тебя понимаю!Я вновь увиделась со своим благородным отцом, могучим бородачом, изрыгающим хлёсткие слова и кипящим беззлобной воинственностью. Не сознавая этого, мы друг друга любим, и я правильно поняла его приветственную фразу: «Соблаговолишь ты наконец обнять меня, проклятое отродье?» – так он выражал своё живейшее удовольствие. Мне показалось, за два года он ещё подрос. Нет, серьёзно! И вот доказательство: он признался, что на улице Жакоб ему стало тесновато. И прибавил: «Понимаешь, я недавно скупил за бесценок книги на аукционе… Тысячи две, не меньше… стадо свиней! Пришлось их пока спихнуть в ломбард на хранение! А в моей конуре и так тесно… Вот в Монтиньи, в дальней комнате, которая никогда не открывается, я бы мог…» Он отворачивается и дёргает себя за бороду, но мы успели встретиться глазами и обменяться особенным взглядом. Ох, старый жук! Я хочу сказать, что он, пожалуй, способен вернуться в Монтиньи, как недавно переехал в Париж: просто так, без причины…
Со вчерашнего дня квартира Ре… наша квартира приведена в порядок. Больше не придётся видеть ни придирчивого обойщика, ни рассеянного мастера, вешавшего шторы: каждые пять минут он терял какой-нибудь из своих инструментов золочёной меди. Рено чувствует себя как рыба в воде, прохаживается по квартире, улыбается небольшим настенным часам, которые никогда не врут, расправляется с рамкой, которая не вписывается в интерьер. Он обнял меня за шею и повёл по комнатам с «хозяйским» осмотром; после головокружительного поцелуя он оставил меня в салоне (очевидно, сам он отправился работать в «Дипломатический журнал», дабы позаботиться о судьбе Европы с Якобсеном и обойтись с Абдул-Хамидом так, как он того заслуживает), напутствовав такими словами: «Мой милый деспот! Можешь царствовать в своё удовольствие».Я долго сижу без дела, предаваясь мечтам. Часы бьют один раз, и я не знаю, который теперь час. Я встаю, совершенно растерянная и потерявшая счёт времени. Оказываюсь перед каминным зеркалом, торопливо прикалываю шляпку… чтобы идти домой.Вот и всё. Это крах. Вам это ни о чём не говорит? Тогда вам везёт.Чтобы идти домой! И куда же? Значит, я не дома? Нет, нет, в этом-то и состоит моё несчастье.Чтобы идти домой! Куда? Не к папе, разумеется: он уже навалил на моей кровати горы грязных бумаг. Не в Монтиньи, потому что ни родной дом, ни Школа…Чтобы идти домой! Стало быть, у меня нет дома? Нет! Здесь я живу у господина, которого я люблю, пусть так, но живу я у него дома! Увы, Клодина, ты – вырванный из земли стебелёк; неужто твои корни так глубоки? Что скажет Рено? Он бессилен.Куда уйти? В себя. Вгрызться в собственную боль, безрассудную и невыразимую, и свернуться клубочком в этой ямке.Я снова сажусь, не снимая шляпы, изо всех сил сжимаю руки: вгрызаюсь.
Мой дневник не имеет будущего. Я забросила его пять месяцев назад, остановившись на печальной ноте, и ненавижу его за это. Кстати, у меня нет времени держать его в курсе всех моих дел. Рено выводит меня в свет, вернее было бы сказать: понемногу показывает меня всем – больше, чем мне бы хотелось. Но так как он мною гордится, я не хочу причинять ему хлопот и не отказываюсь его сопровождать…Его женитьба – я понятия об этом не имела – всколыхнула всех его знакомых из самых разных кругов. Нет, он их не знает. Зато его знают все. А он не способен назвать по имени даже половину тех, с кем обменивается сердечным рукопожатием и представляет мне. Он разбросан, неисправимо легкомысленен и по-настоящему ни к чему не привязан… кроме меня. «Кто этот господин, Рено? – Это… Его имя выскочило у меня из головы». Ну и ну! Похоже, этого требует профессия; похоже, доскональное изучение предмета перед серьёзными дипломатическими публикациями неминуемо влечёт за собой рукопожатие целой толпы хлыщей, размалёванных дам (как полусветских, так и светских с головы до ног), нескромных навязчивых актрисулек, художников и их моделей…Но Рено, представляя меня, вкладывает в эти три слова: «Моя жена, Клодина» – столько супружеской и отеческой гордости (до чего трогательна их наивность в устах этого пресыщенного парижанина), что я оставляю при себе колкости, готовые вот-вот сорваться с языка, и не позволяю себе насмешки. И потом, у меня всегда есть возможность отыграться; когда Рено весьма неуверенно представляет мне какого-нибудь «господина… Дюрана», я с мстительной радостью переспрашиваю:– Неужели? А третьего дня вы говорили, что его зовут Дюпон!Светлые усы и загорелое лицо демонстрируют полную растерянность:– Я так сказал? Ты уверена? Хорош же я! Спутал их обоих с… третьим, в общем, одним кретином, с которым я на «ты», потому что когда-то мы вместе учились в шестом классе.Пустое! Я всё равно плохо понимаю такую фамильярность с малознакомыми людьми.Тут и там, в коридорах Опера-Комик, на концертах Шевийяра и Колонна, на вечерах (на вечерах особенно, когда страх перед музыкой омрачает лица) меня встречали взглядами и словами далеко не благожелательными. Так я, стало быть, им не безразлична? А-а, верно, здесь я – жена Рено, как в Монтиньи он – муж Клодины. Эти парижане говорят тихо, но в моём родном краю у всех жителей такой тонкий слух, что мы слышим, как растёт трава.Они говорят: «Слишком она молода». Они говорят: «Слишком темноволоса… выглядит подозрительно… – Как это – слишком темноволоса? У неё же рыжеватые локоны. – Зато волосы нарочно короткие, чтобы привлекать внимание! А ведь Рено во вкусе не откажешь». Они говорят: «На кого она похожа? – Верно, её предки с Монмартра. – Что-то в ней славянское: маленький подбородок и широкие скулы. – Она вышла из унисексуального романа Пьера Луи. Луи, Пьер (1870–1925) – французский писатель, черпавший вдохновение в древнегреческой эротической литературе.
– Сколько же лет этому Рено, если он уже нравится маленьким девочкам?»Рено, Рено… И что характерно, его зовут исключительно по имени.
Вчера муж меня спрашивает:– Клодина, ты назначишь себе приёмный день?– Зачем ещё?– Чтобы поболтать, «потрепаться», как ты говоришь.– С кем?– Со светскими дамами.– Я не очень люблю светских дам.– Ну, и с мужчинами тоже.– Не искушайте меня!.. Нет, мне не нужен свой день. Неужели вы думаете, что я смогла бы принимать у себя людей?– А я уже объявил приёмный день.– Да ну?! Что ж, я к вам загляну в ваш день. Пожалуй, так будет спокойнее. Не то я, пожалуй, могла бы через час сказать вашим прелестным подружкам: «Подите вон, надоели вы мне!»Рено не настаивает (он никогда не настаивает), целует меня (он всегда меня целует), смеётся и выходит.За эту мизантропию, за боязливое отвращение к «свету», о чём я не раз заявляла во всеуслышание, мой пасынок Марсель относится ко мне с вежливым презрением. Этот мальчик, столь равнодушный к женщинам, упорно ищет их общества, сплетничает, щупает ткани, наливает чай, не забрызгав тончайшей рубашки, и с упоением злословит. Я неправа, называя его «мальчиком». В двадцать лет уже невозможно быть мальчиком, а он надолго останется девочкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Да-да, не вынуждайте меня, не то я скажу, что по вине Рено поцеловала в губы свою любимицу Элен!– Клодина! Почему ты молчишь, дорогая? О чём задумалась?Помню, он спрашивал так в Гейдельберге, на террасе отеля, в то время как я переводила взгляд с излучины Неккара на искусственные развалины Шлосса у нас под ногами.Продолжая сидеть на полу, я оторвала подбородок от сжатых в кулаки рук:– Я думаю о парке.– О каком ещё парке?– Каком?! О парке в Монтиньи, естественно!Рено отбрасывает сигарету светлого табака: он испытывает нечто вроде священного ужаса.– Странная моя девочка… У тебя перед глазами такой пейзаж! Может, скажешь, что в Монтиньи парк красивее здешнего?– Вот чёрт! Нет, конечно. Просто он мой.Ну вот, опять!.. Сто раз так было: мы пытались объясниться, не понимая друг друга. Осыпая меня поцелуями, нежными, но в то же время с оттенком высокомерия, Рено обзывал меня лентяйкой, бродягой со свинцовым задом. А я ему с улыбкой бросала в ответ, что свой родной дом он носит в чемодане. Мы оба были правы, но я готова осудить его за то, что он рассуждает не так как я, иначе.Он путешествовал слишком много, я же – совсем чуть-чуть, унаследовав, по-видимому, от кочевников только способ мышления. Я с удовольствием сопровождаю Рено, потому что обожаю его. Однако я люблю поездки, которым когда то наступает конец. Он же путешествует ради путешествия: просыпается в прекрасном расположении духа под чужими небесами с мыслью о том, что сегодня снова отправится в путь. То он едет полюбоваться горами; а здесь его манит терпкое вино; в том городе его привлекает искусственная красота цветущих берегов, а в этой деревушке – одинокая хижина. А уезжает он, не жалея ни о хижине, ни о цветах, ни о крепком вине…Зато я жалею. И люблю – да, да, тоже люблю – приветливый город, подсвеченные заходящим солнцем сосны, прозрачный горный воздух. Но я постоянно чувствую на своей ноге верёвочку, другим своим концом обвязанную вокруг старого ореха в парке Монтиньи.
Я не считаю себя бессердечной! Однако вынуждена признать: моей любимой Фаншетты мне в наших путешествиях не хватало почти в той же мере, что и отца. О своём благородном папочке я по-настоящему заскучала лишь в Германии, где о нём напомнили почтовые открытки и вагнеровские лубочные картинки, облагороженные германским божеством Воданом и его скандинавским прототипом Одином; оба они похожи на моего отца, с той, однако, разницей, что папа не одноглазый. Они хороши собой; как и он, боги разражаются безобидными бурями; у них, как и у папы, всклокоченные бороды и властные жесты; думаю, что и язык их, как и его, вобрал в себя все крепкие словечки стародавних времён.Я писала ему редко, иногда получала от него нежные письма, сочиненные второпях и в смешанном сочном стиле, когда периоды следуют в ритме, достойном восхищения великого Шатобриана (я немного льщу папе), зато скрывают в своих недрах – величавых и впечатляющих – самые что ни на есть страшные ругательства. Из этих далеко не банальных писем я узнала, что, кроме господина Мариа, преданного, бессловесного, бессменного секретаря, никто у него не бывает… «Не знаю, следует ли искать причину в твоём отсутствии, ослица ты эдакая, – объяснял мне дорогой отец, – но я теперь нахожу Париж отвратительным, особенно с тех пор, как этот подонок по имени X. опубликовал трактат "Общая малакология", от которого выворотит даже каменных львов, украшающих вход в Институт. И как только Мировая Справедливость до сих пор дарует солнечный свет подобным мерзавцам?!»Мели в свою очередь описала мне душевное состояния Фаншетты со времени моего отъезда, её отчаяние, о котором она вопила во всю мочь не один день; впрочем, буквы у Мели напоминают скорее иероглифы, что не даёт возможности вести постоянную переписку.Фаншетта оплакивает меня! Эта мысль не давала мне покоя. В течение всего путешествия я вздрагивала, едва завидев, как за угол метнулся бездомный кот. Не раз я выпускала руку удивлённого Рено и подбегала к кошечке, важно восседавшей на пороге, с криком: «Де-е-евочка моя!» Шокированный зверёк с достоинством опускал мордочку в пушистое жабо на груди. Я продолжала настаивать, пронзительно мяукая, и замечала по зелёным глазам, что кошка тает от удовольствия: глаза сужались в улыбке; она тёрлась головой о косяк, что являлось вежливым приветствием, и трижды поворачивалась на одном месте, что, как известно, означает: «Вы мне нравитесь».Ни разу Рено не проявил нетерпения во время таких приступов кошкомании. Но я подозреваю, что он скорее снисходит, нежели понимает. Не удивлюсь, если узнаю, что этот монстр гладил мою Фаншетту исключительно из дипломатических соображений!
Я охотно перебираю день за днём своё недавнее прошлое.Рено же устремлён в будущее. Он безумно боится постареть и приходит в отчаяние перед зеркалом, пристально разглядывая сетку морщин в уголках глаз; однако же он трепетно воспринимает настоящее и лихорадочно подталкивает Сегодняшний День ко Дню Грядущему. А я задерживаюсь в прошлом, пусть даже это прошлое было лишь вчера, и оглядываюсь назад почти всегда с сожалением. Можно подумать, что замужество (нет, чёрт побери! любовь!) до такой степени отшлифовало во мне способность чувствовать, словно я – зрелая женщина. Рено не устаёт этому удивляться. Но он меня любит; и если Рено-любовник перестаёт меня понимать, я нахожу прибежище у Рено-старшего друга! Я для него доверчивая дочь, ищущая опоры у избранного отца, поверяющая ему свои тайны, которые я готова скрыть от любовника! Больше того: если Рено-любовнику случается вклиниться между Рено-папой и Клодиной-дочкой, она принимает его, как кота, забравшегося на столик для рукоделия. Несчастный огорчён и теряет терпение, дожидаясь возвращения Клодины, а та приходит воодушевлённая, отдохнувшая, не способная на долгое сопротивление, принося с собой молчаливое согласие и страсть.
Увы! Всё, что я здесь пишу как бы наудачу, отнюдь не подводит меня к пониманию того, где же трещина. Но, клянусь, я отлично чувствую, что она есть!
Вот мы и дома. Позади утомительные визиты, обязательные после возвращения. Утихла и лихорадка Рено, страстно желавшего, чтобы мне понравилось моё новое гнездо.Он предложил выбирать между двумя квартирами: обе принадлежат ему. (А ведь две квартиры – многовато для одного Рено…) «Если они тебе не понравятся, дорогая моя девочка, мы подберём что-нибудь получше». Меня так и подмывало ответить: «Покажите третью», но я почувствовала, как в моей душе снова поднимается невыносимый ужас перед переездом; тогда я стала добросовестно осматриваться и, в особенности, обнюхиваться. Запах той, в которой мы сейчас живём, показался требовательной Клодине более терпимым. Здесь было почти всё необходимое; но Рено, дотошный в мелочах, а также наделённый женской психологией в большей даже степени, нежели я, умудрился найти применение своим необыкновенным способностям и дополнил ансамбль, представлявшийся мне безупречным. Горя желанием мне угодить и в то же время снедаемый беспокойством из-за всего, что может шокировать его слишком искушённый взгляд, он двадцать раз переспросил, каково моё мнение. Сначала я искренне ответила: «Мне всё равно!», потом – тоже; по вопросу о кровати, «этого краеугольного камня в семейном счастье», как выражается папа, я высказалась начистоту:– Я хотела бы перевезти сюда свою девичью кровать с кретоновыми занавесками.В ответ на это мой бедный Рено в растерянности простёр руки к небу:– Несчастная! Девичья кровать посреди спальни в стиле Людовика Пятнадцатого! Кстати, дорогая, подумай-ка хорошенько, что ты говоришь! Ведь к кровати пришлось бы прилаживать удлинитель… да что я говорю: уширитель!
Знаю, знаю. Что же делать? Не могла я всерьёз интересоваться мебелью, о которой понятия не имела – тогда, во всяком случае. Большая низкая кровать стала моей подругой, и туалетная комната тоже, как, впрочем, и несколько огромных кресел, каждое из которых напоминает одиночную камеру. Зато все остальные предметы по-прежнему на меня поглядывают, так сказать, с недоверием; зеркальный шкаф косится, когда я прохожу мимо; в гостиной стол с гнутыми ножками так и норовит меня зацепить; впрочем, и я в долгу не остаюсь.Боже мой! Два месяца прошло, а я до сих пор не приручила эту проклятую квартиру! Стараюсь заставить свой внутренний голос замолчать, когда он ворчит: «За два месяца кто угодно может приструнить любую мебель, только не Клодина».Интересно, согласилась бы Фаншетта здесь жить? Я снова встретилась на улице Жакоб со своей белоснежной красавицей; её не предупредили о моём возвращении, и мне было тяжело видеть полную её растерянность, когда она беспомощно распласталась у меня в ногах и не подавала голоса, а я поглаживала её розовый животик и никак не могла сосчитать удары бешено колотившегося кошачьего сердечка. Я перевернула её на бок, чтобы расчесать потускневшую шубку; в ответ на этот знакомый жест она подняла голову, и чего только не было в её взгляде: и упрёк, и нежная преданность, и готовность на любую муку… О беззащитный зверёк! До чего ты мне близок, я так хорошо тебя понимаю!Я вновь увиделась со своим благородным отцом, могучим бородачом, изрыгающим хлёсткие слова и кипящим беззлобной воинственностью. Не сознавая этого, мы друг друга любим, и я правильно поняла его приветственную фразу: «Соблаговолишь ты наконец обнять меня, проклятое отродье?» – так он выражал своё живейшее удовольствие. Мне показалось, за два года он ещё подрос. Нет, серьёзно! И вот доказательство: он признался, что на улице Жакоб ему стало тесновато. И прибавил: «Понимаешь, я недавно скупил за бесценок книги на аукционе… Тысячи две, не меньше… стадо свиней! Пришлось их пока спихнуть в ломбард на хранение! А в моей конуре и так тесно… Вот в Монтиньи, в дальней комнате, которая никогда не открывается, я бы мог…» Он отворачивается и дёргает себя за бороду, но мы успели встретиться глазами и обменяться особенным взглядом. Ох, старый жук! Я хочу сказать, что он, пожалуй, способен вернуться в Монтиньи, как недавно переехал в Париж: просто так, без причины…
Со вчерашнего дня квартира Ре… наша квартира приведена в порядок. Больше не придётся видеть ни придирчивого обойщика, ни рассеянного мастера, вешавшего шторы: каждые пять минут он терял какой-нибудь из своих инструментов золочёной меди. Рено чувствует себя как рыба в воде, прохаживается по квартире, улыбается небольшим настенным часам, которые никогда не врут, расправляется с рамкой, которая не вписывается в интерьер. Он обнял меня за шею и повёл по комнатам с «хозяйским» осмотром; после головокружительного поцелуя он оставил меня в салоне (очевидно, сам он отправился работать в «Дипломатический журнал», дабы позаботиться о судьбе Европы с Якобсеном и обойтись с Абдул-Хамидом так, как он того заслуживает), напутствовав такими словами: «Мой милый деспот! Можешь царствовать в своё удовольствие».Я долго сижу без дела, предаваясь мечтам. Часы бьют один раз, и я не знаю, который теперь час. Я встаю, совершенно растерянная и потерявшая счёт времени. Оказываюсь перед каминным зеркалом, торопливо прикалываю шляпку… чтобы идти домой.Вот и всё. Это крах. Вам это ни о чём не говорит? Тогда вам везёт.Чтобы идти домой! И куда же? Значит, я не дома? Нет, нет, в этом-то и состоит моё несчастье.Чтобы идти домой! Куда? Не к папе, разумеется: он уже навалил на моей кровати горы грязных бумаг. Не в Монтиньи, потому что ни родной дом, ни Школа…Чтобы идти домой! Стало быть, у меня нет дома? Нет! Здесь я живу у господина, которого я люблю, пусть так, но живу я у него дома! Увы, Клодина, ты – вырванный из земли стебелёк; неужто твои корни так глубоки? Что скажет Рено? Он бессилен.Куда уйти? В себя. Вгрызться в собственную боль, безрассудную и невыразимую, и свернуться клубочком в этой ямке.Я снова сажусь, не снимая шляпы, изо всех сил сжимаю руки: вгрызаюсь.
Мой дневник не имеет будущего. Я забросила его пять месяцев назад, остановившись на печальной ноте, и ненавижу его за это. Кстати, у меня нет времени держать его в курсе всех моих дел. Рено выводит меня в свет, вернее было бы сказать: понемногу показывает меня всем – больше, чем мне бы хотелось. Но так как он мною гордится, я не хочу причинять ему хлопот и не отказываюсь его сопровождать…Его женитьба – я понятия об этом не имела – всколыхнула всех его знакомых из самых разных кругов. Нет, он их не знает. Зато его знают все. А он не способен назвать по имени даже половину тех, с кем обменивается сердечным рукопожатием и представляет мне. Он разбросан, неисправимо легкомысленен и по-настоящему ни к чему не привязан… кроме меня. «Кто этот господин, Рено? – Это… Его имя выскочило у меня из головы». Ну и ну! Похоже, этого требует профессия; похоже, доскональное изучение предмета перед серьёзными дипломатическими публикациями неминуемо влечёт за собой рукопожатие целой толпы хлыщей, размалёванных дам (как полусветских, так и светских с головы до ног), нескромных навязчивых актрисулек, художников и их моделей…Но Рено, представляя меня, вкладывает в эти три слова: «Моя жена, Клодина» – столько супружеской и отеческой гордости (до чего трогательна их наивность в устах этого пресыщенного парижанина), что я оставляю при себе колкости, готовые вот-вот сорваться с языка, и не позволяю себе насмешки. И потом, у меня всегда есть возможность отыграться; когда Рено весьма неуверенно представляет мне какого-нибудь «господина… Дюрана», я с мстительной радостью переспрашиваю:– Неужели? А третьего дня вы говорили, что его зовут Дюпон!Светлые усы и загорелое лицо демонстрируют полную растерянность:– Я так сказал? Ты уверена? Хорош же я! Спутал их обоих с… третьим, в общем, одним кретином, с которым я на «ты», потому что когда-то мы вместе учились в шестом классе.Пустое! Я всё равно плохо понимаю такую фамильярность с малознакомыми людьми.Тут и там, в коридорах Опера-Комик, на концертах Шевийяра и Колонна, на вечерах (на вечерах особенно, когда страх перед музыкой омрачает лица) меня встречали взглядами и словами далеко не благожелательными. Так я, стало быть, им не безразлична? А-а, верно, здесь я – жена Рено, как в Монтиньи он – муж Клодины. Эти парижане говорят тихо, но в моём родном краю у всех жителей такой тонкий слух, что мы слышим, как растёт трава.Они говорят: «Слишком она молода». Они говорят: «Слишком темноволоса… выглядит подозрительно… – Как это – слишком темноволоса? У неё же рыжеватые локоны. – Зато волосы нарочно короткие, чтобы привлекать внимание! А ведь Рено во вкусе не откажешь». Они говорят: «На кого она похожа? – Верно, её предки с Монмартра. – Что-то в ней славянское: маленький подбородок и широкие скулы. – Она вышла из унисексуального романа Пьера Луи. Луи, Пьер (1870–1925) – французский писатель, черпавший вдохновение в древнегреческой эротической литературе.
– Сколько же лет этому Рено, если он уже нравится маленьким девочкам?»Рено, Рено… И что характерно, его зовут исключительно по имени.
Вчера муж меня спрашивает:– Клодина, ты назначишь себе приёмный день?– Зачем ещё?– Чтобы поболтать, «потрепаться», как ты говоришь.– С кем?– Со светскими дамами.– Я не очень люблю светских дам.– Ну, и с мужчинами тоже.– Не искушайте меня!.. Нет, мне не нужен свой день. Неужели вы думаете, что я смогла бы принимать у себя людей?– А я уже объявил приёмный день.– Да ну?! Что ж, я к вам загляну в ваш день. Пожалуй, так будет спокойнее. Не то я, пожалуй, могла бы через час сказать вашим прелестным подружкам: «Подите вон, надоели вы мне!»Рено не настаивает (он никогда не настаивает), целует меня (он всегда меня целует), смеётся и выходит.За эту мизантропию, за боязливое отвращение к «свету», о чём я не раз заявляла во всеуслышание, мой пасынок Марсель относится ко мне с вежливым презрением. Этот мальчик, столь равнодушный к женщинам, упорно ищет их общества, сплетничает, щупает ткани, наливает чай, не забрызгав тончайшей рубашки, и с упоением злословит. Я неправа, называя его «мальчиком». В двадцать лет уже невозможно быть мальчиком, а он надолго останется девочкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17