Ему предстояло многому меня научить, и я в самом деле узнала немало нового.Сладострастие открылось мне как ошеломляющее и даже мрачноватое чудо. Когда Рено, застав меня серьёзной и сосредоточенной, начинал заботливо расспрашивать, я краснела и, опустив глаза долу, смущённо отвечала: «Не могу вам сказать…» И мне приходилось объясняться без слов с этим грозным собеседником, который тешится, наблюдая за мной исподтишка, и с наслаждением следит за тем, как стыдливый румянец заливает моё лицо…Можно подумать, что для него – и я чувствую, что в этом мы расходимся – сладострастие состоит из желания, извращённости, живого любопытства, развратной настойчивости. Для него удовольствие – это радость, милость, лёгкость, тогда как меня оно повергает в ужас, в необъяснимое отчаяние, которого я ищу и страшусь. Когда Рено уже улыбается, отдуваясь и выпустив меня из объятий, я ещё закрываю руками– хотя он пытается их отвести– полные ужаса глаза и перекошенный в немом восторге рот. Лишь спустя несколько минут я прижимаюсь к его надёжному плечу и пожалуюсь своему другу на любовника, только что причинившего мне неизъяснимо сладкую боль.Порой я пытаюсь себя убедить: может быть, любовь мне пока в диковинку, тогда как для Рено она уже утеряла свою горечь? Сомневаюсь… На этот счёт наши взгляды никогда не совпадут, если не считать связавшей нас величайшей нежности…Как-то вечером, в ресторане он улыбался одинокой даме, стройной брюнетке, с удовольствием дарившей его взглядом своих прекрасных подкрашенных глаз.– Вы её знаете?– Кого? Эту даму? Нет, дорогая. А у неё неплохая фигура, ты не находишь?– Только поэтому вы не сводите с неё глаз?– Разумеется, девочка моя. Надеюсь, это тебя не шокирует?– Да нет… Просто не нравится, что она вам улыбается.– Ах, Клодина! – просительно наклоняет он ко мне смуглое лицо. – Дай мне потешить себя надеждой, что кто-то ещё без отвращения может взирать на твоего старого мужа. Ему так необходимо хоть чуть-чуть верить в себя! В тот день, когда женщины вовсе перестанут обращать на меня внимание, – прибавляет он, покачивая шапкой лёгких волос, – мне останется лишь…– Да какое вам дело до других женщин, если я буду любить вас вечно?– Тс-с, Клодина. Боже меня сохрани дожить до такого времени, когда ты станешь единственным исключением из чудовищного правила!Вот, пожалуйста! Имея в виду меня, он говорит: женщины; разве я говорю: мужчины, когда думаю о нём? Я отлично понимаю: привычка жить на людях, у всех на виду вступать в любовную связь и нарушать супружескую верность способна сломать человека и вернуть его к заботам, неведомым девятнадцатилетней женщине…Я не могу удержаться и ядовито замечаю:– Так, значит, это от вас Марсель унаследовал почти женское кокетство?– Ах, Клодина, – несколько опечалившись, отзывается он, – ты меня, стало быть, не любишь за мои недостатки?.. Признаться, я не вижу, от кого бы, кроме меня, он мог унаследовать… Но хоть признай, что в моём случае это кокетство приняло не столь извращённые формы!
Как скоро он оправился и повеселел! Мне кажется, что если бы он ответил мне сухо, сдвинув свои красивые брови, похожие на бархатистое нутро зрелого каштана: «Довольно, Клодина! При чём здесь Марсель?!», я бы, наверное, очень обрадовалась и испытала бы к Рено боязливую почтительность, которая пока никак ко мне не приходит, просто не может прийти.Так это или нет, но мне необходимо уважать и даже побаиваться любимого мужчину. Я не знала страха, как не знала и любви, и хотела бы, чтобы они пришли в одно время…Мои воспоминания годичной давности мельтешат у меня в голове, словно пылинки в комнате, темноту которой прорезал солнечный луч. Одно за другим они попадают в столб света, озаряются на мгновение, пока я им улыбаюсь или корчу недовольную мину, а потом снова возвращаются во тьму.
Когда я три месяца назад вернулась во Францию, мне захотелось снова увидеть Монтиньи… Впрочем, это заслуживает того, чтобы я, как говорила Люс, начала всё сначала.Полтора года назад Мели поспешила растрезвонить в Монтиньи, что я выхожу замуж за «порядочного человека, который правда, в годах, но ещё держится молодцом».Папа отправил из Парижа несколько уведомительных писем наугад, например, столяру Данжо, «потому что он здорово перевязал коробки с книгами». Я тоже отправила два письма, старательно выведя адреса: для мадемуазель Сержан, а также для её поганки Эме. Совершенно неожиданно я получила ответ.
Дорогое дитя, – писала мне мадемуазель Сержан, – я искренне счастлива (стой! иди! не двигайся!) вашему браку по любви (слова бросают вызов чести), который послужит вам надёжным убежищем от небезопасной независимости. Помните, что в школе всегда Вам рады: заходите, когда снова окажетесь в наших краях, очевидно, дорогих Вашему сердцу столькими воспоминаниями.
Ирония в конце письма разбилась о переполнявшее меня в ту минуту всепрощение. Осталось лишь приятное удивление и желание снова увидеть Монтиньи – о леса, околдовавшие меня когда-то! – глазами менее дикими и более печальными.Поскольку в сентябре прошлого года мы возвращались из Германии через Швейцарию, я попросила Рено заехать к моим землякам и провести денёк на скромном постоялом дворе Монтиньи на площади Часов, у Ланжа.Он, как всегда, сейчас же согласился.Стоит мне закрыть глаза, и я снова и снова переживаю те дни…
В пассажирском поезде, который словно в нерешительности шарахается то туда, то сюда, проезжая через зелёные холмы, я вздрагиваю, слыша знакомые названия крохотных строений. Даже не верится! После Блежо и Сен-Фарси будет Монтиньи, и я увижу выщербленную башню… Я чувствую, как от волнения у меня по икрам пробегают мурашки. Я не могу усидеть на месте и вскакиваю, вцепившись в поручни. Рено наблюдает за мной из-под надвинутой на глаза дорожной кепки; он нагоняет меня в дверях.– Пташка моя! Ты трепещешь, приближаясь к родному гнезду?.. Клодина, не молчи… Меня гложет ревность… Я хочу, чтобы ты так нервничала только в моих объятиях.Я примиряюще улыбаюсь, а сама зорко слежу краем глаза за бегущими за окном холмами, поросшими густым лесом.Показываю пальцем на башню – её красные осыпающиеся камни увиты плющом, – и деревню, которая убегает под откос, будто скатывается с него. Я так взволнована, что прижимаюсь к плечу Рено.Обвалившаяся верхушка башни, купа кудрявых деревьев – как я могла вас покинуть… да и теперь я никак не могу на вас наглядеться перед новой разлукой.Повиснув у моего друга на шее, я пытаюсь обрести силу и смысл жизни; теперь именно ему предстоит меня очаровывать и удерживать – так я, во всяком случае, хочу, на это вся моя надежда…
Мелькает розовый домик дежурного по переезду, потом товарная станция – я узнаю кого-то из земляков! И мы выскакиваем на перрон. Рено уже забросил чемодан и мою сумочку в единственный автобус, а я всё стою и молча разглядываю дорогой моему сердцу горизонт, словно ужатый за время нашей разлуки; я проверяю, на месте ли все его горбины, просветы и до боли знакомые ориентиры. Вот там, вверху – Фредонский лес сливается с Валлейским лесом… А Вримская дорога, жёлтая песчаная змея, до чего узенькая! Она не приведёт меня больше к моей молочной сестре, к лапочке Клер. Ой, а Вороний лес вырубили, и меня спросить забыли! Теперь, когда деревья без коры, видно, до чего они старые… А как приятно снова увидеть Перепелиную гору, голубоватую и неясно выступающую из тумана: в ясные дни она словно кутается в радужную вуаль, а когда надвигается непогода, гора будто подступает ближе и принимает чёткие очертания. Там полным-полно окаменевших ракушек, гора поросла лиловым чертополохом, жёсткими кустиками блёклых цветов, над которыми вьются мелкие бабочки с перламутрово-синими крылышками; похожие на орхидеи аполлоны, украшенные оранжевыми полумесяцами; тяжёлые морио, расписанные золотом по тёмному бархату крыльев…– Клодина! Тебе не кажется, что нам всё-таки рано или поздно надо бы сесть в эту таратайку? – спрашивает Рено, с улыбкой наблюдая, как я тупею от счастья.Сажусь вслед за ним в омнибус. Ничто не изменилось: папаша Ракален всё так же пьян, пьян в стельку, и с неприступным видом собирает все ямы на дороге, не жалея громыхающую колымагу.Я обвожу взглядом изгороди, всматриваюсь в повороты на дороге, готовая протестовать, если в моём городе что-то не так. Не говорю ни слова, ни слова больше, пока мы подъезжаем к первым лачугам крутого склона. Там я вдруг взрываюсь:– Как же теперь коты будут ночевать в сарае у Барденов? Там новая дверь!..– Совершенно верно, – кивает Рено, включаясь в игру, – эта скотина Барден поставил новую дверь!Плотина моего недавнего молчания прорвана, сметена весёлым потоком глупостей:– Рено, Рено, смотрите скорее: сейчас будут ворота замка! В нём никто не живёт, сейчас увидим башню. Ой! Старая мамаша Сент-Альб стоит на пороге! Я просто уверена, что она меня заметила и теперь растрезвонит на всю улицу… Скорей, скорей обернитесь: видите две верхушки дерев над крышей мамаши Адольф? Это большие садовые ели, мои ели, мои… Они ничуть не выросли, вот и хорошо… А это что за девочка? Почему не знаю?Похоже, я так смешно ломалась, пока выговаривала всё это, что Рено покатывается со смеху, показывая в улыбке все свои белоснежные ровные зубы. Но всё это пустое, ведь скорее всего придётся остаться на ночь у Ланж, и с моего муженька всё веселье как рукой снимет, когда он окажется наверху, на этом мрачном постоялом дворе…Но нет! Он говорит, что комната сносная, несмотря на дурацкий полог на кровати, крошечный туалет и грубые серые простыни (к счастью, чистые).Рено приходит в возбуждение от скудости окружающей обстановки, от детской непосредственности, которой так и брызжет Клодина в Монтиньи; он хватает меня сзади и хочет притянуть к себе… Нет! Не надо: время пролетит слишком незаметно!– Рено, Рено, дорогой папочка! Уже шесть часов! Пожалуйста, идёмте в Школу, доставьте приятную неожиданность Мадемуазель перед ужином!– Увы! – вздыхает он, не желая примиряться с неизбежностью. – Вот и женитесь после этого на юной гордячке и дикарке, а она будет вам изменять с главным городом кантона, насчитывающем аж тысячу восемьсот сорок семь обитателей!Я провожу щёткой по коротким волосам, сухим и почти невесомым, бросаю тревожный взгляд в зеркало – не состарилась ли я за полтора года? – и вот мы уже на площади Часов; площадь так круто уходит вверх, что в базарные дни многочисленные лотки не могут на ней удержаться и скатываются с оглушительным грохотом.Благодаря присутствию моего мужа, а также короткой стрижке (я с тоской вспоминаю завитки своих длинных рыжевато-каштановых волос, доходивших мне до пояса), меня никто не узнаёт и я могу глазеть по сторонам в своё удовольствие.– Представляете себе, Рено: вот та женщина с ребёнком на руках – Селени Нофли.– Эта та, которую выкормила родная сестра?– Совершенно верно. А теперь она вон выкармливает! Как это можно?! Гадость какая!– Почему гадость?– Не знаю. А у Душеньки всё те же мятные леденцы… Может быть, она перестала их продавать после отъезда Люс…Главная улица – трёх метров в ширину – так круто идёт под уклон, что Рено интересуется, где тут у нас продаются альпенштоки. Но приплясывающая Клодина, надвинув канотье на глаза, увлекает Рено за собой, уцепившись за его мизинец. Стоит этим двум чужакам пройти мимо какого-нибудь дома, как на пороге сейчас же появляются знакомые лица, на которых написана скорее враждебность; я могу назвать их всех по именам с перечислением пороков и тайн каждого.– Похоже, ожил один из рисунков Гуардо, – констатирует Рено.Я бы прибавила: отчаявшегося Гуардо. Это спуск через всю деревню раньше не казался мне таким крутым, улицы – столь кремнистыми, а папаша Сандре – таким воинственным в своём охотничьем костюме… И неужели слабоумный старик Лур улыбался так же противно, когда я жила здесь? Перед тем как свернуть на Бел-Эр, я останавливаюсь и говорю:– Подумать только! Кажется, госпожа Арман вообще не снимает бигуди! Она накручивает их вечером, перед тем как лечь в постель, утром забывает снять, а потом, увы, слишком поздно; она оставляет их на следующую ночь, а утром всё начинается сначала. Сколько себя помню, она с ними не расстаётся, бигуди вечно торчат у неё, словно черви, на сальных волосах!.. А здесь, Рено, на пересечении трёх дорог, я десять лет восхищалась необыкновенным человеком по имени Эбер; он был мэром Монтиньи, хотя едва ли умел расписываться. Он добросовестно присутствовал на всех заседаниях муниципального совета, согласно кивал головой в копне светлых, как пенька, волос, на фоне которых выделялось красное лицо, и произносил ставшие знаменитыми речи. Например: «Надо проложить водосточный канал по улице Фур-Бано или не надо? Вот ведь в чём вопрос-то, как говорят англичане». В свободное от заседаний время он стоял на перекрёстке, лиловый зимой и багровый летом, и наблюдал. За чем? Да ни за чем! В этом и состояло всё его занятие. Тут он и умер… Внимание! Этот навес с двойными воротами имеет на фронтоне памятную надпись; прочтите: «Похоронно-пожарные услуги». Они решили, что слово «услуги» одинаково подходит и к тому, и к другому! Признайтесь, что, хоть вы и дипломат, а ни за что не додумались бы до такого!Снисходительный смех моего друга немного меня раздражает. Не покажусь ли я ему слишком провинциальной? Нет, просто он меня ревнует к прошлому, видя, что оно захватило меня всю.Улица приводит нас наконец на бугристую площадь в самом конце спуска. В тридцати шагах от нас, за решёткой, выкрашенной в стальной цвет, удобно расположилась большая белая школа, крытая шифером, который пережил всего три зимы и четыре лета и потому выглядит как новенький.– Клодина! Это казарма?– Да вы что! Это же школа!– Бедные дети…– Почему «бедные»? Могу поклясться, мы здесь не скучали.– Ты-то, чертовка, уж конечно! А другие?.. Можно войти? Надеюсь, арестантов разрешается посещать в любое время?– Где вас воспитывали, Рено? Разве вы не знаете, что сейчас каникулы?– Да ну?! И ты привела меня сюда только затем, чтобы показать эту пустую тюрьму? А сама дрожала в ожидании этого свидания, как машина под парами?– Нет, как ручная тележка! – с победоносным видом бросаю я: года, проведённого в чужих краях, оказалось довольно, чтобы пересыпать мой провинциальный лексикон «парижскими» остротами.– А что если я лишу тебя десерта?– А не посадить ли мне вас на диету? Внезапно с меня слетает весёлость и я умолкаю, нащупав задвижку на тяжёлых воротах и чувствуя, что она, как прежде, поддаётся не сразу…К колонке во дворе подвешен на цепочке всё тот же ржавый стаканчик. Побелённые в позапрошлом году стены сверху донизу исцарапаны нервными коготками юных пленниц. Чахлая трава пробивается между кирпичами водосточного жёлоба.Никого.Рено покорно плетётся сзади. Я поднимаюсь по небольшой лестнице всего в шесть ступенек, отворяю застеклённую дверь, иду по коридору, плиты которого гулко отзываются на мои шаги; коридор соединяет старший класс с тремя младшими… В лицо пахнуло спёртым воздухом, впитавшим в себя запахи чернил, меловой крошки, веника, чёрной доски, наспех вымытой грязной губкой, – и вот уже я задыхаюсь от необъяснимого волнения. Уж не тень ли Люс в полотняных тапочках и чёрном фартуке бесшумно прошмыгнула за этот угол и прижалась к моим ногам, докучливая в своей нежности?Я вздрагиваю и чувствую, как меняюсь в лице: кто-то в полотняных тапочках и чёрном фартуке приотворяет дверь в Старший класс… Да нет, это не Люс; хорошенькая ясноглазая мордашка уставилась на меня, хотя я её раньше не видела. Успокоившись и почувствовав себя почти дома, я иду навстречу:– Где Мадемуазель, крошка?– Не знаю, мада… мадемуазель. Может, наверху.– Ладно, спасибо. А… вы, значит, не на каникулах?– Я – одна из пансионерок, которых оставили на каникулы в Монтиньи.Что за прелесть эта пансионерочка, оставленная на каникулы в Монтиньи! Каштановые кудряшки ниспадают на чёрный фартук; она кривит и прячет аппетитный свежий ротик, а бархатные карие глаза – скорее красивые, нежели живые, – придают ей сходство с пугливой ланью.Пронзительный голос (до боли знакомый!) обрушивается на нас с лестницы:– Пом, с кем вы там беседуете?– Не знаю, мадемуазель, – простодушно кричит в ответ девчушка и торопится вверх по лестнице, ведущей в комнаты и дортуары.Я оборачиваюсь и улыбаюсь Рено глазами. Он заинтригован и начинает входить во вкус.– Слышишь, Клодина? Её зовут Пом: Яблочко! С таким именем её, пожалуй, скоро кто-нибудь слопает. Какое счастье, что я всего-навсего старый господин вне конкуренции!..– Замолчите вы, бабник! Сюда идут. Торопливое перешёптывание; отчётливо слышно, как кто-то спускается, и вот показывается мадемуазель Сержан; она одета в чёрное, её волосы будто охвачены огнем в лучах заходящего солнца; она до такой степени похожа на самоё себя, что я чувствую, как во мне поднимается желание её укусить, прыгнуть ей на шею ради всего того Прошлого, что она мне несёт во взгляде своих ясных чёрных глаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Как скоро он оправился и повеселел! Мне кажется, что если бы он ответил мне сухо, сдвинув свои красивые брови, похожие на бархатистое нутро зрелого каштана: «Довольно, Клодина! При чём здесь Марсель?!», я бы, наверное, очень обрадовалась и испытала бы к Рено боязливую почтительность, которая пока никак ко мне не приходит, просто не может прийти.Так это или нет, но мне необходимо уважать и даже побаиваться любимого мужчину. Я не знала страха, как не знала и любви, и хотела бы, чтобы они пришли в одно время…Мои воспоминания годичной давности мельтешат у меня в голове, словно пылинки в комнате, темноту которой прорезал солнечный луч. Одно за другим они попадают в столб света, озаряются на мгновение, пока я им улыбаюсь или корчу недовольную мину, а потом снова возвращаются во тьму.
Когда я три месяца назад вернулась во Францию, мне захотелось снова увидеть Монтиньи… Впрочем, это заслуживает того, чтобы я, как говорила Люс, начала всё сначала.Полтора года назад Мели поспешила растрезвонить в Монтиньи, что я выхожу замуж за «порядочного человека, который правда, в годах, но ещё держится молодцом».Папа отправил из Парижа несколько уведомительных писем наугад, например, столяру Данжо, «потому что он здорово перевязал коробки с книгами». Я тоже отправила два письма, старательно выведя адреса: для мадемуазель Сержан, а также для её поганки Эме. Совершенно неожиданно я получила ответ.
Дорогое дитя, – писала мне мадемуазель Сержан, – я искренне счастлива (стой! иди! не двигайся!) вашему браку по любви (слова бросают вызов чести), который послужит вам надёжным убежищем от небезопасной независимости. Помните, что в школе всегда Вам рады: заходите, когда снова окажетесь в наших краях, очевидно, дорогих Вашему сердцу столькими воспоминаниями.
Ирония в конце письма разбилась о переполнявшее меня в ту минуту всепрощение. Осталось лишь приятное удивление и желание снова увидеть Монтиньи – о леса, околдовавшие меня когда-то! – глазами менее дикими и более печальными.Поскольку в сентябре прошлого года мы возвращались из Германии через Швейцарию, я попросила Рено заехать к моим землякам и провести денёк на скромном постоялом дворе Монтиньи на площади Часов, у Ланжа.Он, как всегда, сейчас же согласился.Стоит мне закрыть глаза, и я снова и снова переживаю те дни…
В пассажирском поезде, который словно в нерешительности шарахается то туда, то сюда, проезжая через зелёные холмы, я вздрагиваю, слыша знакомые названия крохотных строений. Даже не верится! После Блежо и Сен-Фарси будет Монтиньи, и я увижу выщербленную башню… Я чувствую, как от волнения у меня по икрам пробегают мурашки. Я не могу усидеть на месте и вскакиваю, вцепившись в поручни. Рено наблюдает за мной из-под надвинутой на глаза дорожной кепки; он нагоняет меня в дверях.– Пташка моя! Ты трепещешь, приближаясь к родному гнезду?.. Клодина, не молчи… Меня гложет ревность… Я хочу, чтобы ты так нервничала только в моих объятиях.Я примиряюще улыбаюсь, а сама зорко слежу краем глаза за бегущими за окном холмами, поросшими густым лесом.Показываю пальцем на башню – её красные осыпающиеся камни увиты плющом, – и деревню, которая убегает под откос, будто скатывается с него. Я так взволнована, что прижимаюсь к плечу Рено.Обвалившаяся верхушка башни, купа кудрявых деревьев – как я могла вас покинуть… да и теперь я никак не могу на вас наглядеться перед новой разлукой.Повиснув у моего друга на шее, я пытаюсь обрести силу и смысл жизни; теперь именно ему предстоит меня очаровывать и удерживать – так я, во всяком случае, хочу, на это вся моя надежда…
Мелькает розовый домик дежурного по переезду, потом товарная станция – я узнаю кого-то из земляков! И мы выскакиваем на перрон. Рено уже забросил чемодан и мою сумочку в единственный автобус, а я всё стою и молча разглядываю дорогой моему сердцу горизонт, словно ужатый за время нашей разлуки; я проверяю, на месте ли все его горбины, просветы и до боли знакомые ориентиры. Вот там, вверху – Фредонский лес сливается с Валлейским лесом… А Вримская дорога, жёлтая песчаная змея, до чего узенькая! Она не приведёт меня больше к моей молочной сестре, к лапочке Клер. Ой, а Вороний лес вырубили, и меня спросить забыли! Теперь, когда деревья без коры, видно, до чего они старые… А как приятно снова увидеть Перепелиную гору, голубоватую и неясно выступающую из тумана: в ясные дни она словно кутается в радужную вуаль, а когда надвигается непогода, гора будто подступает ближе и принимает чёткие очертания. Там полным-полно окаменевших ракушек, гора поросла лиловым чертополохом, жёсткими кустиками блёклых цветов, над которыми вьются мелкие бабочки с перламутрово-синими крылышками; похожие на орхидеи аполлоны, украшенные оранжевыми полумесяцами; тяжёлые морио, расписанные золотом по тёмному бархату крыльев…– Клодина! Тебе не кажется, что нам всё-таки рано или поздно надо бы сесть в эту таратайку? – спрашивает Рено, с улыбкой наблюдая, как я тупею от счастья.Сажусь вслед за ним в омнибус. Ничто не изменилось: папаша Ракален всё так же пьян, пьян в стельку, и с неприступным видом собирает все ямы на дороге, не жалея громыхающую колымагу.Я обвожу взглядом изгороди, всматриваюсь в повороты на дороге, готовая протестовать, если в моём городе что-то не так. Не говорю ни слова, ни слова больше, пока мы подъезжаем к первым лачугам крутого склона. Там я вдруг взрываюсь:– Как же теперь коты будут ночевать в сарае у Барденов? Там новая дверь!..– Совершенно верно, – кивает Рено, включаясь в игру, – эта скотина Барден поставил новую дверь!Плотина моего недавнего молчания прорвана, сметена весёлым потоком глупостей:– Рено, Рено, смотрите скорее: сейчас будут ворота замка! В нём никто не живёт, сейчас увидим башню. Ой! Старая мамаша Сент-Альб стоит на пороге! Я просто уверена, что она меня заметила и теперь растрезвонит на всю улицу… Скорей, скорей обернитесь: видите две верхушки дерев над крышей мамаши Адольф? Это большие садовые ели, мои ели, мои… Они ничуть не выросли, вот и хорошо… А это что за девочка? Почему не знаю?Похоже, я так смешно ломалась, пока выговаривала всё это, что Рено покатывается со смеху, показывая в улыбке все свои белоснежные ровные зубы. Но всё это пустое, ведь скорее всего придётся остаться на ночь у Ланж, и с моего муженька всё веселье как рукой снимет, когда он окажется наверху, на этом мрачном постоялом дворе…Но нет! Он говорит, что комната сносная, несмотря на дурацкий полог на кровати, крошечный туалет и грубые серые простыни (к счастью, чистые).Рено приходит в возбуждение от скудости окружающей обстановки, от детской непосредственности, которой так и брызжет Клодина в Монтиньи; он хватает меня сзади и хочет притянуть к себе… Нет! Не надо: время пролетит слишком незаметно!– Рено, Рено, дорогой папочка! Уже шесть часов! Пожалуйста, идёмте в Школу, доставьте приятную неожиданность Мадемуазель перед ужином!– Увы! – вздыхает он, не желая примиряться с неизбежностью. – Вот и женитесь после этого на юной гордячке и дикарке, а она будет вам изменять с главным городом кантона, насчитывающем аж тысячу восемьсот сорок семь обитателей!Я провожу щёткой по коротким волосам, сухим и почти невесомым, бросаю тревожный взгляд в зеркало – не состарилась ли я за полтора года? – и вот мы уже на площади Часов; площадь так круто уходит вверх, что в базарные дни многочисленные лотки не могут на ней удержаться и скатываются с оглушительным грохотом.Благодаря присутствию моего мужа, а также короткой стрижке (я с тоской вспоминаю завитки своих длинных рыжевато-каштановых волос, доходивших мне до пояса), меня никто не узнаёт и я могу глазеть по сторонам в своё удовольствие.– Представляете себе, Рено: вот та женщина с ребёнком на руках – Селени Нофли.– Эта та, которую выкормила родная сестра?– Совершенно верно. А теперь она вон выкармливает! Как это можно?! Гадость какая!– Почему гадость?– Не знаю. А у Душеньки всё те же мятные леденцы… Может быть, она перестала их продавать после отъезда Люс…Главная улица – трёх метров в ширину – так круто идёт под уклон, что Рено интересуется, где тут у нас продаются альпенштоки. Но приплясывающая Клодина, надвинув канотье на глаза, увлекает Рено за собой, уцепившись за его мизинец. Стоит этим двум чужакам пройти мимо какого-нибудь дома, как на пороге сейчас же появляются знакомые лица, на которых написана скорее враждебность; я могу назвать их всех по именам с перечислением пороков и тайн каждого.– Похоже, ожил один из рисунков Гуардо, – констатирует Рено.Я бы прибавила: отчаявшегося Гуардо. Это спуск через всю деревню раньше не казался мне таким крутым, улицы – столь кремнистыми, а папаша Сандре – таким воинственным в своём охотничьем костюме… И неужели слабоумный старик Лур улыбался так же противно, когда я жила здесь? Перед тем как свернуть на Бел-Эр, я останавливаюсь и говорю:– Подумать только! Кажется, госпожа Арман вообще не снимает бигуди! Она накручивает их вечером, перед тем как лечь в постель, утром забывает снять, а потом, увы, слишком поздно; она оставляет их на следующую ночь, а утром всё начинается сначала. Сколько себя помню, она с ними не расстаётся, бигуди вечно торчат у неё, словно черви, на сальных волосах!.. А здесь, Рено, на пересечении трёх дорог, я десять лет восхищалась необыкновенным человеком по имени Эбер; он был мэром Монтиньи, хотя едва ли умел расписываться. Он добросовестно присутствовал на всех заседаниях муниципального совета, согласно кивал головой в копне светлых, как пенька, волос, на фоне которых выделялось красное лицо, и произносил ставшие знаменитыми речи. Например: «Надо проложить водосточный канал по улице Фур-Бано или не надо? Вот ведь в чём вопрос-то, как говорят англичане». В свободное от заседаний время он стоял на перекрёстке, лиловый зимой и багровый летом, и наблюдал. За чем? Да ни за чем! В этом и состояло всё его занятие. Тут он и умер… Внимание! Этот навес с двойными воротами имеет на фронтоне памятную надпись; прочтите: «Похоронно-пожарные услуги». Они решили, что слово «услуги» одинаково подходит и к тому, и к другому! Признайтесь, что, хоть вы и дипломат, а ни за что не додумались бы до такого!Снисходительный смех моего друга немного меня раздражает. Не покажусь ли я ему слишком провинциальной? Нет, просто он меня ревнует к прошлому, видя, что оно захватило меня всю.Улица приводит нас наконец на бугристую площадь в самом конце спуска. В тридцати шагах от нас, за решёткой, выкрашенной в стальной цвет, удобно расположилась большая белая школа, крытая шифером, который пережил всего три зимы и четыре лета и потому выглядит как новенький.– Клодина! Это казарма?– Да вы что! Это же школа!– Бедные дети…– Почему «бедные»? Могу поклясться, мы здесь не скучали.– Ты-то, чертовка, уж конечно! А другие?.. Можно войти? Надеюсь, арестантов разрешается посещать в любое время?– Где вас воспитывали, Рено? Разве вы не знаете, что сейчас каникулы?– Да ну?! И ты привела меня сюда только затем, чтобы показать эту пустую тюрьму? А сама дрожала в ожидании этого свидания, как машина под парами?– Нет, как ручная тележка! – с победоносным видом бросаю я: года, проведённого в чужих краях, оказалось довольно, чтобы пересыпать мой провинциальный лексикон «парижскими» остротами.– А что если я лишу тебя десерта?– А не посадить ли мне вас на диету? Внезапно с меня слетает весёлость и я умолкаю, нащупав задвижку на тяжёлых воротах и чувствуя, что она, как прежде, поддаётся не сразу…К колонке во дворе подвешен на цепочке всё тот же ржавый стаканчик. Побелённые в позапрошлом году стены сверху донизу исцарапаны нервными коготками юных пленниц. Чахлая трава пробивается между кирпичами водосточного жёлоба.Никого.Рено покорно плетётся сзади. Я поднимаюсь по небольшой лестнице всего в шесть ступенек, отворяю застеклённую дверь, иду по коридору, плиты которого гулко отзываются на мои шаги; коридор соединяет старший класс с тремя младшими… В лицо пахнуло спёртым воздухом, впитавшим в себя запахи чернил, меловой крошки, веника, чёрной доски, наспех вымытой грязной губкой, – и вот уже я задыхаюсь от необъяснимого волнения. Уж не тень ли Люс в полотняных тапочках и чёрном фартуке бесшумно прошмыгнула за этот угол и прижалась к моим ногам, докучливая в своей нежности?Я вздрагиваю и чувствую, как меняюсь в лице: кто-то в полотняных тапочках и чёрном фартуке приотворяет дверь в Старший класс… Да нет, это не Люс; хорошенькая ясноглазая мордашка уставилась на меня, хотя я её раньше не видела. Успокоившись и почувствовав себя почти дома, я иду навстречу:– Где Мадемуазель, крошка?– Не знаю, мада… мадемуазель. Может, наверху.– Ладно, спасибо. А… вы, значит, не на каникулах?– Я – одна из пансионерок, которых оставили на каникулы в Монтиньи.Что за прелесть эта пансионерочка, оставленная на каникулы в Монтиньи! Каштановые кудряшки ниспадают на чёрный фартук; она кривит и прячет аппетитный свежий ротик, а бархатные карие глаза – скорее красивые, нежели живые, – придают ей сходство с пугливой ланью.Пронзительный голос (до боли знакомый!) обрушивается на нас с лестницы:– Пом, с кем вы там беседуете?– Не знаю, мадемуазель, – простодушно кричит в ответ девчушка и торопится вверх по лестнице, ведущей в комнаты и дортуары.Я оборачиваюсь и улыбаюсь Рено глазами. Он заинтригован и начинает входить во вкус.– Слышишь, Клодина? Её зовут Пом: Яблочко! С таким именем её, пожалуй, скоро кто-нибудь слопает. Какое счастье, что я всего-навсего старый господин вне конкуренции!..– Замолчите вы, бабник! Сюда идут. Торопливое перешёптывание; отчётливо слышно, как кто-то спускается, и вот показывается мадемуазель Сержан; она одета в чёрное, её волосы будто охвачены огнем в лучах заходящего солнца; она до такой степени похожа на самоё себя, что я чувствую, как во мне поднимается желание её укусить, прыгнуть ей на шею ради всего того Прошлого, что она мне несёт во взгляде своих ясных чёрных глаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17